Я испытывал неприятное состояние одиночества, оторванности.
Неожиданно на северном горизонте появились черные тучи. Они теснились над макушками гольцов, как бы ожидая сигнала, чтобы рвануться вперед. Потускневшее солнце, окаймленное оранжевым кругом, краем своим уже касалось горизонта.
Погода вдруг изменилась. Налетел ветер и яростно набросился на лежащий внизу туман. Всколыхнулось серое море. Оторванные клочья тумана вздымались высоко и там исчезали, растерзанные ветром. Зашевелились северные тучи и, хмурясь, заволокли небо.
Приближался буран. Нужно было немедленно возвращаться. Я начал спускаться вниз, но не своим следом, как следовало бы, а напрямик. Скоро снежный скат оборвался, и я оказался у края крутого откоса. Идти дальше по откосу казалось опасным, тем более, что не было видно, что же пряталось там, внизу, за туманом. А ветер крепчал. Холод все настойчивее проникал под одежду, стыло вспотевшее тело. Нужно было торопиться. Я шагнул вперед, но, поскользнувшись, сорвался с твердой поверхности надува и покатился вниз. С трудом задержался на небольшом выступе, стряхнул с себя снег и. осмотрелся.
За выступом отвесной стеной уходил в туман снежный обрыв. Справа и слева чуть виднелись рубцы обнаженных скал, круто спадавших в черную бездну.
Куда идти? И тут только я понял, что попал впросак. А время бежало. Уже окончательно стемнело. Пошел снег. Разыгрался буран. Все вокруг меня взбудоражилось, завертелось, взревело. Но самым страшным был холод. Он сковывал руки и ноги. Нужно было двигаться, чтобы хоть немного согреться. Оставался один выход – вернуться на верх гольца и спуститься в лагерь своим следом. Я стал взбираться обратно по откосу. Ногам не на что было опереться, руки, впиваясь пальцами в крепкий снег, не в силах были удерживать тело. Я падал, карабкался, снова скатывался вниз, пока не выбился из сил.
|
А погода свирепела. Тревожные мысли не покидали меня.
И все‑таки что же делать? Холод добрался до вспотевшего тела. Начинался озноб. Я пошел к краю площадки. В темноте не видно было даже кисти вытянутой руки. Мне ничего не оставалось, как прыгать с обрыва. Натягиваю на голову поплотнее шапку‑ушанку, застегиваю телогрейку. Я хотел сделать последнее движение, чтобы оторваться от бровки этой маленькой площадки, как снег подо мною сдвинулся, пополз и, набирая скорость, потянул меня в пропасть.
«Обвал!» – мелькнуло в голове. Меня то бросало вперед, то с головой зарывало в снег. Я потерял сознание и не знаю, сколько времени был в забытьи.
Когда же пришел в себя, то оказалось, что я лежу в глубоком снегу. Стоило больших усилий выбраться наверх. Вокруг громоздились глыбы снега, скатившегося вместе со мною с гольца. Я, не задумываясь, шагнул вперед. Ноги с трудом передвигались. Тело коченело; казалось, что кровь стынет в жилах от холода. Я уже не чувствовал носа и щек – они омертвели. Странно стучали пальцы рук, будто на них не было мяса. Мысли обрывались. Наступило состояние безразличия. Не хотелось ни думать, ни двигаться. Каждый бугорок манил прилечь, и стоило больших усилий не поддаться соблазну.
«Неужели конец?!» – мелькнуло в голове. Напрягаю силы, с трудом передвигаю онемевшие ноги по глубокому снегу.
Ветер, злой и холодный, бросает в лицо заледеневшие крупинки снега. Одежда застыла коробом. Пытался засунуть руки в карманы, но не смог. Где‑то на грани еще билась жизнь, поддерживая во мне волю к сопротивлению.
|
С большим усилием я сделал еще несколько шагов вперед и… увидел раскидистый кедр. Он неожиданно вырос передо мною, чтобы укрыть от непогоды. Я раздвинул густую хвою и присел на мягкий мех. Сразу стало теплее: оттого ли, что тело действительно согрелось, или оттого, что оно окончательно онемело. Я плотнее прижимаюсь к корявому стволу кедра. Запускаю под кору руки – а там оказалась пустота. Пролажу туда сам. Внутри светло, просторно, ни ветра, ни холода. Приятная истома овладевает мною…
Прошло, видимо, несколько минут, как послышался шорох. Потом что‑то теплое коснулось моего лица. Я открыл глаза и поразился: возле меня стоял Черня, никакого кедра поблизости не было. Я лежал под сугробом, полузасыпанный снегом. Темная ночь, снежное поле, да не в меру разгулявшийся буран – вот и все, что окружало меня. С трудом поднялся. Память вернула меня к действительности. Вспомнил все, что произошло, и стало страшно. Появилось желание бороться, жить. Я попытался схватить Черню, но руки не повиновались, пальцы не шевелились.
– Черня, милый Черня!.. – твердил я.
Собака разыскала меня по следу.
Умное животное, будто понимая мое бессилие, не стало дожидаться и направилось вниз. Я шел следом, снова теряя силы, спотыкаясь и падая.
У кромки леса послышались выстрелы, а затем и крик. Это товарищи, обеспокоенные моим отсутствием, подавали сигналы.
В лагере не было костра, что крайне меня удивило. Пугачев и Лебедев без приключений вернулись на стоянку своим следом. Увидев меня, они вдруг забеспокоились и, не расспрашивая, стащили всю одежду, уложили на бурку и растерли снегом руки, ноги, лицо. Терли крепко, не жалея сил, пока не зашевелились пальцы на ногах и руках.
|
Через двадцать минут я уже лежал в спальном мешке. Выпитые сто граммов спирта живительной влагой разлились по организму, сильнее забилось сердце, стало тепло, и я погрузился в сладостный сон.
Проснувшись утром, я прежде всего ощупал лицо – оно зашершавело и сильно горело. Спальный мешок занесло снегом. В лагере попрежнему не было костра. Буран, не переставая, играл над гольцом. Три большие ямы, выжженные в снегу, свидетельствовали о том, что люди вели долгую борьбу за огонь, но им так и не удалось удержать его на поверхности двухметрового снега. Разгораясь, костер неизменно уходил вниз и гас, оставляя людей во власти холода. Чего только не делали мои спутники! Они забивали яму сырым лесом, сооружали поверх снега настил из толстых бревен и на них разводили костер, но все тщетно. Им ничего не оставалось, как взяться за топоры и заняться рубкой леса, чтобы согреться.
Я же не мог ничего делать – болели руки и ноги. Тогда мои товарищи решили везти меня на лыжах и ниже, под скалой или в более защищенном уголке леса, остановиться. Три широкие камусные лыжи уже были связаны, оставалось только переложить меня на них и тронуться в путь. Вдруг Черня и Левка поднялись со своих лежбищ и, насторожив уши, стали подозрительно посматривать вниз.
Потом они бросились вперед и исчезли в тумане.
– Однако кто‑то есть, – сказал Самбуев, обращаясь ко всем. – Даром его ходи по холоду не будет.
И действительно, не прошло и нескольких минут, как из тумана показалась заиндевевшая фигура старика. Будто привидение, появился перед нами настоящий дед Мороз с длинной обледенелой бородой.
– Да ведь это Зудов! – крикнул Пугачев, и все мы обрадовались.
Действительно, это был наш проводник Павел Назарович Зудов, известный саянский промышленник из поселка Можарка. Он был назначен к нам Ольховским райисполкомом, но задержался дома со сборами и сдачей колхозных жеребцов, за которыми ухаживал и о которых потом тосковал в течение всего нашего путешествия. За стариком показались рабочий Курсинов и повар Алексей Лазарев, тащившие тяжелые поняжки. Остальные товарищи шли где‑то сзади.
Зудов приблизился к моей постели и очень удивился, увидев черное, уже покрывшееся струпьями мое лицо. Затем он долго рассматривал ямы, выжженные в снегу, сваленный лес и качал головою.
– Чудно, ведь в такую стужу и пропасть недолго! – процедил старик сквозь смерзшиеся усы. – Кто же, – продолжал он, – кладет костер на таком снегу?
Он сбросил с плеч ношу и стал торопить всех.
Через несколько минут люди с топорами ушли и скоро принесли два толстых сухих бревна. Одно из них положили рядом со мной на снег и по концам его, с верхней стороны вбили по шпонке. На шпонки положили второе бревно так, что между ними образовалась щель в два пальца. Пока закрепляли сложенные бревна, Зудов заполнил щель сухими щепками и поджег их.
Огонь разгорался быстро, и по мере того как сильнее обугливались бревна, тепла излучалось все больше. Надья (так называют промысловики это примитивное сооружение) горела не пламенем, а ровным жаром. Как мы были благодарны старику, когда почувствовали, наконец, настоящее тепло! Через полчаса Пугачев, Самбуев и Лебедев уже спали под защитой огня.
Итак, попытка выйти на вершину гольца Козя закончилась неудачей.
Два дня еще гуляла непогода по Саяну, и только на третий, 15 апреля, ветер начал сдавать и туман заметно поредел. Мы безотлучно находились в лагере. Две большие надьи спасали от холода. Я все еще лежал в спальном мешке. Заметно наступило улучшение, опала опухоль на руках и ногах, стихла боль, только лицо покрывала грубая чешуя да тело болело, как от тяжелых побоев.
Лебедев решил, не ожидая полного перелома погоды, подняться на вершину Козя. Когда он, теряясь в тумане, шел на подъем, я долго смотрел ему вслед и думал: «Вот неугомонный человек! Что значит любить свое дело! Ведь он торопится потому, что боится: а вдруг не он первым поднимется на голец и тогда не придется ему пережить тех счастливых минут, которые испытывает человек, раньше других преодолевший такое препятствие».
Я его понимал и не стал удерживать. Остальные с Пугачевым ушли вниз за грузом. Только Зудов остался со мной в лагере.
Заря медленно окрашивала восток. Погода улучшилась, серый облачный свод рвался, обнажая купол темноголубого неба. Ветер тоже стих. Изредка проносились его последние короткие порывы. Внизу, затаившись, лежал рыхлый туман.
– Погода будет! Слышишь? Белка заиграла, – сказал сидевший у костра Зудов.
Под вершиной кедра я заметил темный клубок. Это было гайно (гнездо), а рядом с ним вертелась белка. Она то исчезала в густой хвое, то спускалась и поднималась по стволу, то снова появлялась на сучке близ гайна. Зверек, не переставая, издавал свое характерное «цит‑т‑а, цит‑т‑а…» и подергивал пушистым хвостиком.
Все дни непогоды белка отсиживалась в теплом незатейливом гнезде. Она изрядно проголодалась и теперь, почуяв наступление тепла, покинула свой домик. Но прежде чем пуститься в поиски корма, ей нужно было поразмяться, привести себя в порядок, и она начала это утро с гимнастических упражнений, иначе нельзя объяснить ее беготню по стволу и веткам вокруг гайна. Затем белка принялась за туалет, усевшись на задние лапки, почистила о сучок носик и, как бы умываясь, протерла лапками глаза, почесала за ушками, а затем принялась за шубку, сильно слежавшуюся за эти дни. С ловкостью опытного мастера она расчесывала пушистый хвост, взбивала коготками шерсть на боках, спинке и под брюшком. Но это занятие часто прерывалось. В нарядной шубке белки, да и в гнезде, живут паразиты. Иногда их скапливается так много и они проявляют такую активность, что доводят зверька до истощения, а то и до гибели. Из‑за них‑то белка отрывается от утреннего туалета. Но вот она встряхнула шубкой. Снова послышалось «цит‑т‑а, цит‑т‑а…», и, спрыгнув на снег, горбатым комочком попрыгала вниз.
День тянулся скучно. Догорала надья. Плыли по горизонту все более редеющие облака. Пусто и голо становилось на небе, только солнце блином висело над гольцом, покрыв нашу стоянку узорчатой тенью старого кедра.
Обстановка невольно заставляла задуматься о нашем положении. Мы только начали свое путешествие, но действительность уже внесла существенные поправки в наши планы. Мы запаздываем, и неважно, что этому были причины – бури и завалы. Ведь запас продовольствия был рассчитан только для захода в глубь Саяна всего на три месяца. Остальное должны были доставить туда из Нижнеудинска наши работники Мошков и Козлов. Им было поручено перебросить груз в тафаларский поселок Гутары и далее вьючно на оленях в вершины рек Орзагая и Прямого Казыра и там разыскать нас. Покидая поселок Черемшанку, мы не получили от Мошкова известий о выезде в Гутары; не привез ничего утешительного и Зудов, выехавший неделей позднее.
А что, если, проникнув в глубь Саяна, мы не найдем там продовольствия? Эта мысль все чаще и чаще тревожила меня. Беспокойство усугублялось еще и тем, что мы уже не могли пополнить свои запасы: в низовьях началась распутица, и связь между Можарским озером и Черемшанкой прекратилась. Оставалось только одно: верить, что в намеченном пункте мы встретимся с Мошковым и Козловым.
* * *
Через два дня Лебедеву удалось разведать проход на вершину Козя. Готовились к подъему. Я еще не совсем поправился и поэтому пошел с Зудовым вперед без груза. День был на редкость приятный – ни облачка, ни ветра. Расплылась по горам теплынь. Из‑под снега появилась россыпь. На север летели журавли.
Поднявшись на первый барьер, мы задержались. Далеко внизу, вытянувшись гуськом, шли с тяжелыми поняжками люди. Они несли инструменты, цемент, дрова, продукты. Еще ниже виднелся наш лагерь. Он был отмечен на снежном поле сиротливой струйкой дыма и казался совсем крошечным.
Ровно в полдень мы с Зудовым поднялись на вершину гольца Козя. Нас охватило чувство радостного удовлетворения. Это первый голец, на котором мы должны были произвести геодезические работы.
На север и восток, как безбрежное море, раскинулись горы самых причудливых форм и очертаний, изрезанные глубокими лощинами и украшенные зубчатыми гребнями. Всюду, куда ни бросишь взгляд, ущелья, обрывы, мрачные цирки. На переднем плане, оберегая грудью подступы к Саяну, высились гольцы Москва, Чебулак, Окуневый. Подпирая вершинами небо, они стояли перед нами во всем своем величии.
Голец Козя является последней и довольно значительной вершиной на западной оконечности хребта Крыжина. Южные склоны его несколько пологи и сглажены, тогда как северные обрываются скалами, образующими глубокий цирк. Ниже его крутой склон завален обломками разрушенных стен. От Козя на восток убегают с многочисленными вершинами изорванные цепи гор.
Вершина Козя покрыта серой угловатой россыпью, кое‑где затянутой моховым покровом. Отсюда, с вершины Козя, мы впервые увидели предстоящий путь. Шел он через вершины гольцов, снежные поля и пропасти.
Вопреки моим прежним представлениям, горы Восточного Саяна состояли не из одного мощного хребта, а из отдельных массивов, беспорядочно скученных и отрезанных друг от друга глубокими долинами. Это обстоятельство несколько усложняло нашу работу, но мы не унывали.
Взглянув на запад, я был поражен контрастом. Как исполинская карта, лежала передо мной мрачная низина. Многочисленные озера у подножья Козя были отмечены на ней белыми пятнами, вправленными в темный ободок елового и кедрового леса. А все остальное к югу и западу – серо, неприветливо. Это мертвый лес.
Только теперь, поднявшись на тысячу метров над равниной, можно было представить, какой огромный ущерб нанесли пяденица, усач и другие вредители лесному хозяйству.
Один за другим поднимались на вершину гольца люди. Они сбрасывали с плеч котомки и, тяжело дыша, садились на снег.
Я долго делал зарисовки, намечая вершины гор, которые нам нужно было посетить в ближайшие дни, расспрашивал Зудова, хорошо знавшего здешние места. За это время мои спутники успели освободить из‑под снега скалистый выступ вершины Козя, заложить на нем триангуляционную марку и приступить к литью бетонного тура. Так в Восточном Саяне появился первый геодезический пункт.
Пугачев остался с рабочими достраивать знак, а я с Зудовым и Лебедевым решил вернуться на заимку, к Можарскому озеру, чтобы подготовиться к дальнейшим переходам.
Солнце, краснея, торопилось к горизонту. Следом за ним бежали перистые облака. От лагеря мы спускались на лыжах. Зудов, подоткнув полы однорядки за пояс и перевязав на груди ремешком лямки котомки, скатился первым. Взвихрился под лыжами снег, завилял по склону стружкой след. Лавируя между деревьями, старик перепрыгивал через валежник, выемки и все дальше уходил от нас. Мы с Лебедевым скатывались его следом.
На дне ущелья Павел Назарович дождался нас.
– Глухарей сейчас спугнул и вспомнил: вон на той зеленой гриве ток, – сказал он, показав пальцем на залесенный кедрачом гребень.
– Хороша похлебка с глухарем. Может, заночуем тут, а утром сбегаем на ток, – сказал Лебедев, взглянув на закат. – Скоро ночь, – добавил он.
Мы без сговору прошли еще с километр и там остановились. В лесу было очень тихо и пусто. Слабый ветерок доносил шелест засохшей травы. На востоке за снежными гольцами сгущался темносиреневый сумрак вечера. Багровея, расплывалась даль. Заканчивалась дневная суета. У закрайки леса дятел, провожая день, простучал последней очередью. Паучки и маленькие бескрылые насекомые, соблазнившиеся дневным теплом и покинувшие свои зимние убежища, теперь спешно искали приют от наступившего вместе с сумерками похолодания.
Мы еще не успели закончить устройство ночлега, как пришла ночь. Из‑под толстых, грудой сложенных дров с треском вырывалось пламя. Оно ярко освещало поляну.
Вместе с Кириллом Лебедевым я хотел рано утром сходить на глухариный ток, поэтому сразу лег спать, а Зудов, подстелив под бока хвои и бросив в изголовье полено, спать не стал. Накинув на плечо одностволку, он пододвинулся поближе к костру и, наблюдая, как пламя пожирает головешки, погрузился в свои думы. Павлу Назаровичу было о чем погрустить. Вероятно костер напомнил ему о былом, когда в поисках соболя или марала он бороздил широкими лыжами саянские белогорья. С костром он делил удачи и невзгоды промышленника. Ему он поведывал в последний час ночи свои думы. Судя по тому, с какой ловкостью он сегодня катился с гольца, можно поверить, что в молодости ни один зверь от него не уходил, не спасался и соболь, разве только ветер обгонял его. И теперь, несмотря на свои шестьдесят лет, он оставался ловким и сильным.
Помню нашу первую встречу. Я приехал к нему в поселок Можарка. Зудов был удивлен, узнав, что райисполком рекомендовал его проводником экспедиции.
– Они, наверное, забыли, что Павел Назарович уже не тот, что был прежде. Куда мне, старику, в Саяны идти? Ноги ненадежные, заболею – беды наживете. Не пойду! А кроме того, ведь у меня колхозные жеребцы, как их оставить? Нет! Не могу и не пойду… – упрямился старик.
Но он пошел.
Ночью, когда вся деревня спала, в избе Зудова горел огонек. По моей просьбе Павел Назарович чертил план той части Саяна, куда мы собирались идти и где ему приходилось бывать. По мере того, как на листе бумаги появлялись реки, озера, перевалы, старик говорил мне о звериных тропах, о тайге, о порогах, пересыпая свое повествование небольшими рассказами из охотничьей жизни. Его жена, добрая, покорная старушка, с непонятной для меня тревогой прислушивалась к нашему разговору. Когда же Павел Назарович, покончив с планом, вышел из избы, она спокойно сказала:
– Растревожили вы своими расспросами старика. Боюсь, не выдержит, пойдет.
И, немного подождав, добавила:
– Видно, уж на роду у него написано закончить жизнь не дома, а где‑нибудь в Березовом ключе или Паркиной речке. И что тянет его в эти горы?! – Она тяжело вздохнула, и я понял, что своей попыткой склонить Павла Назаровича идти с нами растревожил ее старые раны.
Вернувшись в избу, Зудов приказал жене к утру истопить баню.
Теперь это решение меня нисколько не удивило.
Рано утром баня была готова. Старик достал из‑под навеса два веника и позвал соседа, коренастого мужика.
– Руки слабые стали, париться не могу. Спасибо Игнату, не отказывает.
Раздевшись, Зудов надел шапку‑ушанку, а Игнат длинные меховые рукавицы, и оба вошли в жарко натопленную баню.
– О‑ой!.. Не могу!.. – кричал не своим голосом Павел Назарович. – Ну, еще по лопаткам! Выше… ниже! Да поддай же, сделай милость… Игнат…
Игнат плескал на раскаленные камни воду и снова принимался хлестать старика распаренным веником, но через несколько минут не выдержал, выскочил из бани. За ним следом чуть живой выполз на четвереньках и сам Зудов.
После бани старик раскинул в избе на полу тулуп и долго лежал на нем блаженствуя.
– Ну, старуха, и натопила же ты нынче баню! – говорил он. – Уважила старика…
Жена Павла Назаровича возилась с приготовлением завтрака, и эти слова были, видимо, толчком, от которого нервы ее не выдержали. Она склонилась к печи и, спрятав голову в накрест сложенные руки, тихо заплакала.
Так все было решено.
Зудов попросил меня сходить с ним к председателю колхоза, чтобы отсрочить на несколько дней выезд.
Когда я прощался со стариками, Павел Назарович уже стащил в избу для ремонта свое охотничье снаряжение, а жена с грустным лицом заводила тесто для сухарей.
Все это вспомнил я, ночуя тогда под гольцом Козя.
Ранним утром, когда еще все живое спало, еще было мертво, пустынно в лесу, мы с Кириллом Лебедевым пробирались по гребню к глухариному току. Навстречу лениво струился лепет больших сонных кедрачей. Пахло сухим, старым дуплом. Ветерок‑баловень, шумя и шелестя, бросал в лицо приятную прохладу. Было совсем темно, но уже чувствовалось, что скоро там, на востоке, за свинцовыми гольцами победным лучом блеснет румяная зорька.
Вдруг над головами треск сучьев, тяжелый взмах крыльев, и в темноту скользнула вспугнутая шорохом лыж| огромная птица.
– Глухарь! Тут и ток, – сказал, остановившись, Лебедев.
Мы молча разошлись. Метров через сто я наткнулся на валежник и там задержался. Лебедев ушел правее. Когда смолкли его шаги, в лесу снова наступила тишина.
Вершины толстых кедров сливались с темным небом, и я не знал, с чего начнется день. То ли заря встревожит ток, то ли песня разбудит утро. Воздух становился неподвижным, ни звука, крепко спал лес, но в эту весеннюю пору как‑то ощущаешь его дыхание, чувствуешь, что молодеет он, наливая почки соком и пуская из своих старых корней свежие побеги. Точно стон вдруг прорывался из глубины леса и исчезал бесследно.
Вот позади, совсем близко, коротко и сонно щелкнуло раз, другой… Кто‑то торопливо пробежал, шурша по насту, навстречу звуку и замер, будто затаившись. Я насторожился. Ожидание казалось невыносимым. А воздух еще больше посвежел, глотнешь его, не можешь насытиться и чувствуешь, как разливается он по телу бодрящей волной.
Снова защелкало дальше где‑то под гривой, все ускореннее, громче, но вдруг перешло в какое‑то бурное, страстное шипение и оборвалось. Опять в неподвижную дремоту погрузился лес.
Я жду. Стою долго. Тишина становилась болезненной. Без мыслей всматриваюсь в волшебную синеву неба, изузоренную густой кроной сомкнутых надо мною деревьев. Совсем неожиданно на моховом болоте прокудахтал куропат, и там же резко заржал заяц. «Близко рассвет», – мелькнуло в голове, и вдруг неясный шум: тяжелая птица низом пролетела мимо меня и с грохотом упала на измятую вершину соседнего кедра. «Ага, вот оно, счастье!» Но глухаря не видно, хотя я и чувствовал его близость: слышал, как он складывал крылья, как шуршала кора на сучке под его ногами.
Ток… ток… ток… тк‑тк‑тк‑тк‑пыши‑пыши‑шшиу‑шшиу‑шшиу!
Сразу послышалось четко, громко. Поползли звуки брачной песни сквозь резные узоры кедров, по замшелым болотам, по синей громаде лесов. Все громче, все страстнее пел краснобровый петух, спеша насладиться весенней зарею. Словно пробудившись, всюду запели глухари.
Где‑то далеко‑далеко предрассветный ветерок пробежал мимо и пропал бесследно в недрах старого леса. Что‑то сверкнуло там далеко за гольцами на востоке. Начали меркнуть звезды. Тайга распахивала полы темной ночи, пропуская в просветы румянец холодной зари.
Мое присутствие не выдавал валежник. Я не стрелял, хотелось побольше насладиться ранним весенним утром. А песни ширились, слышались яснее, громче. Вдруг мой слух обжег выстрел и донесся треск сучьев, сломанных падающей птицей.
Замерли певцы. Только где‑то в стороне, захлебываясь и картавя, надрывался молодой самец. Я приподнялся из‑за валежины. Немного присмотрелся, вижу угольно‑черный силуэт токующего глухаря. Глухарь примостился на огромной, широкой ветке старого кедра. Распустив веером пестрый хвост, надув зоб и чуточку приподняв к небу краснобровую голову, бросал в немое пространство капли горячей песни. Запели и остальные петухи, все страстнее, все громче.
В любовных песнях нарождалось утро. Дрожащими руками я приподнял малокалиберку и, не торопясь, «посадил» птицу на мушку. С мыслью, что вот сейчас рухнет на землю этот гордый певец, я нажал гашетку. Но ружье дало осечку. Глухарь мгновенно смолк и, повернув в мою сторону настороженно голову, сжался в продолговатый комок.
Мы оба, не шевелясь, следили друг за другом. А вершины кедров уже были политы светом разлившейся зари. Глухарь повернул голову в противоположную сторону, прислушался и снова:
– Ток… ток‑тк‑тк‑тк‑тк‑пыши‑пыши…
Я снова прижимаю к плечу малокалиберку, тяну гашетку, но ружье, как заколдованное, – молчит.
Вижу, кто‑то шевелится в чаще, это Кирилл. Он скрадывает моего глухаря. Я замер истуканом, проклиная ружье. Мне ничего не оставалось делать, как ждать развязки. А петух, разазартившись, пел, слегка покачиваясь на сучке и царапая его острыми зубцами крыльев. Вот он торопливо затокал и зашипел, теряя на секунду зрение и слух. Кирилл, дождавшись этого момента, сделал четыре‑пять прыжков и вдруг замер горбатым пнем. Глухарь, не замечая его, снова и снова повторял песню, Шипел, а охотник все ближе и ближе подпрыгивал к нему. Я видел, как он медленно поднимал ружье, долго целил и как после выстрела глухарь, ломая ветки, свалился на «пол». Досада и чувство зависти на миг овладели мною.
– Чего же не стреляли? – крикнул Лебедев, поднимая убитую птицу.
– Осечка.
– Торопитесь, скоро день, – крикнул он, и след его лыж убежал по склону.
Патрон засел крепко, я торопился и сломал выбрасыватель. Охота сорвалась, какая досада! Возвращаться на бивак не хотелось. Разлившийся по лесу утренний свет гнал прочь поредевший мрак ночи.
Но вот близко послышался шорох; я приподнялся. Из‑за старого упавшего кедра приближалась ко мне капалуха. Она, покачиваясь из стороны в сторону, нежно тянула: «к‑о‑о‑т, к‑о‑о‑т». Птица была совсем близко, я хорошо видел ее оперение, замечал, как ритмично шевелились перья, как тревожно скользили по пространству ее глаза. Она замолкла и, приподнимая голову, прислушивалась к песням. Их становилось все больше, глухари пели наперебой.
Справа от меня отчетливо и громко защелкал глухарь. Он бесшумно появился из‑за молодых кедров, группой стоявших у скрадка. Каким крупным показался он мне в своем пышном наряде! Сколько гордости и силы было в его позе! Он, будто не замечая прижавшейся в снегу самки, распустил крылья и пошел кругами возле нее. Снова прогремел выстрел. Глухарь и капалуха насторожились и, захлопав крыльями, исчезли за ближними кедрами.
Я встал. На чистом небе лежал густой румянец зари. Казалось, вот‑вот брызнут лучи восходящего солнца. Позади послышались шаги Кирилла.
На табор мы принесли трех глухарей. Павел Назарович успел вскипятить чай. Пришлось задержаться. Ведь это был первый день долгожданной охоты, и мы не могли отказать себе в удовольствии отведать дичи. Правда, за это мы были наказаны. Пока варили суп да завтракали, настывшая за ночь снежная кора – наст – под действием солнца успела размякнуть. Лыжи проваливались, цепляясь за сучья, ломались, и мы скоро совсем выбились из сил. На последнем километре к реке Тагасук пришлось добираться буквально на четвереньках.
Как только мы появились на берегу Тагасука, в воздух с шумом поднялась пара кряковых. Они набрали высоту и скрылись за вершинами леса. Это были самые надежные вестники желанной весны. Она была где‑то близко и своей невидимой рукой уже коснулась крутых речных берегов. Сквозь прогретую корку земли успел пробиться пушок зеленой трави, вспухли почки на тонких ветвях тальника, по‑весеннему шумела и сама река.
Продолжать путь невозможно. Солнце безжалостно плавило снег. Мы решили сделать плот, на нем спуститься до озера, а там по льду добраться до заимки.
Через два часа река несла нас по бесчисленным кривунам. Зимнее безмолвие оборвалось. Мы слышали робкий шум проснувшихся ручейков, плеск рыбы, шелест освободившейся из‑под снега прошлогодней травы. Мимо нас пронеслась стая мелких птиц. Ветерок задорно пробегал по реке, награждая нас лаской и теплом. Но все эти признаки весны были уловимы только на реке, а вдали от нее еще лежала зима.
Мутная вода Тагасука медленно несла вперед наш плот, скрепленный тальниковыми прутьями. Павел Назарович и Лебедев дремали, пригретые солнцем. Я, стоя в корме, шестом управлял «суденышком». За большим поворотом открылось широкое поле разлива. Это было недалеко от озера. Вода, не поместившись в нем, выплеснулась из берегов, залила равнину и кусты.
Наконец, мы подплыли к кромке льда и по нему к концу дня добрались до заимки. Днепровский и Кудрявцев уже вернулись с разведки. Днем позже пришел Пугачев с товарищами, и мы начали готовиться к походу на Кизир.
С НАРТАМИ НА КИЗИР
Наш путь идет по завалам. Вынужденная ночевка. Собаки держат зверя. Удачный выстрел.
Рано‑рано 18 апреля мы тронулись с заимки Можарской на реку Кизир. Утренними сумерками десять груженых нарт ползли по твердой снежной корке. Впереди попрежнему шел Днепровский, только теперь ему не на кого было покрикивать. Он сам впрягся в нарты, а Бурку со всеми остальными лошадьми оставили на заимке.