Выше реки Таска теперь хорошо обозначалась долина Кизира. В полуовале отрогов вырисовывались грозные вершины неизвестных гор. Там начинался тот заснеженный горизонт, который уходил вправо, тянулся непрерывным хребтом до гольца Козя.
На севере видимость заслоняла стена мертвого леса.
Хороши были горы в зимнем наряде, величественными казались их вершины на фоне вечернего неба. Северные гребни хребта Крыжина, круто спадающие в долину Кизира, изрезаны глубокими лощинами. По ним‑то и протекают те бесчисленные ручейки, что шумом своим пугают даже зверей. Снежную полосу гор снизу опоясывает широкой лентой лес.
Еще ниже мертвая тайга, но у самого берега Кизира росли тополя, ели, кустарник, да по прибрежным сопкам изредка попадались на глаза березы.
Солнце уже село. Горы, погружаясь в синеватую дымку, теряли контуры. Горизонт медленно растворялся в густых вечерних сумерках. Внизу шумел Кизир. Небо, освещенное последним отблеском зари, оставалось легким и просторным. Кое‑где уже горели звезды.
В лагере кипела работа: таскали дрова, ставили палатки, распаковывали груз.
Не успел я осмотреться, как из леса выскочили собаки и, поджав виновато хвосты, глядели в нашу сторону. Я окликнул их, Левка и Черня переглянулись, будто спрашивая друг у друга: «Идти или нет?!», но с места не тронулись.
– Нашкодили! – решил Днепровский, подзывая их.
Но Левка, согнувшись в дугу и семеня ногами, между которыми путался хвост, спрятался за колодник. А Черня, будучи по характеру более ласковым и мягким, упал на спину и, подняв кверху лапы, казалось, говорил: «Братцы, не бейте меня, хоть я и виноват!»
Одним глазом Черня следил за нашими движениями.
|
По наследству от матери он носил на груди белый галстук. Днепровский сразу заметил на нем следы крови.
– Так задушили медведя? – обращаясь к Черне, радостно крикнул он.
Умное животное в тоне хозяина уловило прощение. Черня сейчас же встал, но продолжал вопросительно смотреть в лицо Прокопию. Только теперь мы заметили раздутые бока собаки и засаленную морду. Днепровский быстро отстегнул ремень и не успел замахнуться, как Черня снова лежал на спине, приподняв лапы. А Левка, почуяв расправу, вдруг вырвал из‑под ног хвост и, закинув его за спину, пустился наутек, но через несколько прыжков остановился.
– Кто сало ел? – держа над Черней ремень, допытывался Прокопий.
Собака, пряча голову, визжала и ерзала у ног охотника.
– Ну, Черня, на первый раз тебе пройдет, но помни, чуть что – сдеру шкуру! А ты, – обращаясь к Левке, кричал он, – придешь, я тебе покажу! Негодный пес! Все‑таки доконали медведя, – уже спокойно сказал Прокопий, повернувшись ко мне.
Мы понимали, что отучить Левку сдирать сало с убитого зверя было невозможно. Ради этого он готов был насмерть драться с косолапым, лезть на рога лося, сутками гоняться за диким оленем. Сколько было обиды, если убьешь жирного зверя да забудешь накормить собаку салом, – по нескольку дней в лагерь не приходит, в глаза не смотрит. А теперь он взялся учить сдирать сало без разрешения и Черню.
– Завтра надо заставить их, пусть ведут к медведю, – проговорил Прокопий, все время посматривая на лежащего перед ним пса. – Не пропадать же добру, в хозяйстве все пригодится.
Над горами уже спустилась первомайская ночь. Блики лунного света серебрили реку. Еще более сдвинулись к лагерю горы, еще плотнее подступил к палаткам молчаливый лес. По небу широкой полоской светится Млечный Путь, и изредка, будто светлячки, огненной чертою бороздили небо метеоры.
|
Поздно вернулся Лебедев. Мы помогли ему разгрузить лодки, и, покончив с устройством лагеря, люди расселись вокруг костра. Спать никто не хотел. Говорили о Чалке. Вспомнив глаза жеребца и страх, застывший в них, я рассказал товарищам эвенкийскую легенду, которую слышал от эвенков у Диерских гольцов на Дальнем Востоке.
* * *
Теплым сентябрьским днем наша геодезическая экспедиция пробиралась к Диерским гольцам у Охотского побережья.
Люди устали от длительного перехода: понурив головы, медленно плелись олени. Даже собаки – и те перестали резвиться по тайге и облаивать вспугнутую с земли дичь. Всем хотелось скорее к костру и отдыху.
Когда мы подъехали к устью реки Диер, спустился вечер и тени гор окутали всю долину. Лес при входе в Диерское ущелье уничтожен много лет назад большим пожаром, а теперь черные, безжизненные стволы гигантских лиственниц низко склонились к земле, преграждая путь в ущелье. С большим трудом прорубили мы дорогу, провели оленей и, подойдя к Диеру, расположились на ночевку. Я заметил отсутствие собак, имевших привычку всегда вертеться около костра, и спросил пастуха эвенка:
– Где Чирва и Качи?
– Ево, наверно, рыба пошел ловить, это место кета должно быть много, – ответил он.
– А разве собаки могут ловить рыбу? – усомнился я.
– Ево хорошо может ловить, иди смотри, – старик кивнул головой в сторону реки.
|
Стремительный поток прозрачной воды скатывался между крупных валунов. В трехстах метрах ниже лагеря шумел водопад. А за ним образовался тихий водоем. Качи и Чирва стояли в воде и, запуская морды в струю, старались что‑то схватить, а хитрый пес Залет следил за ними с берега, и каждый раз, как только одна из собак вытаскивала морду из воды, он настораживался, ожидая, не появится ли пойманная рыба. Вдруг Качи прыгнул вверх, завозился в воде и, приподнимая высоко передние лапы, выволок на каменистый берег большую кету. Залет бросился к нему, сбил с ног и тут же стал расправляться с добычей. А Качи встал, отряхнулся и, слизав с морды рыбью чешую, неохотно вошел обратно в воду. Чирва в это время, пятясь задом, тащила за хвост к берегу большую рыбу. Я спустился к водоему. Если бы не предупреждение эвенка Демидки, я бы не узнал в вытащенной рыбе кету, серебристую красавицу больших морей. Ее обыкновенно круглый жирный корпус был теперь тонким и почти бесформенным. Вся израненная, рыба имела жалкий вид.
Водоем был мелким, кета покрывала почти все дно. Некоторые рыбы еще плавали, но большинство едва шевелилось, проявляя слабые признаки жизни.
У одних были повреждены глаза, многие не имели плавников и почти все были покрыты темнофиолетовыми пятнами. Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей.
«Странная рыба! – подумал я. – Что гонит ее из просторных морей в эту горную теснину?!» Водоем с гибнущей кетой приковал мои мысли, и я невольно вспомнил все, что мне было известно о жизни этой рыбы.
Не успеют еще осенние туманы покрыть берега Охотского побережья, а большие косяки кеты уже подходят к ним и, распрощавшись с морем, устремляются вверх по рекам. Перегоняя друг друга, забыв про корм и отдых, кета пробивается к самому верховью за много километров, чтобы выметать там икру. Чем выше поднимается она, тем больше встречается на ее пути препятствий. Рыбу обессиливает голод. В горной части реки, на мелких перекатах, порогах и шиверах рыба сбивает свои плавники, а густые речные завалы ранят ее. Но она будто не замечает, не чувствует боли и неудержимо стремится вперед, к тем местам, где родилась, где веками нерестились ее предки. Там кета после метания икры сбивается в тихих водоемах и почти вся гибнет от голода и утомления. На этом рыбном кладбище задолго до прихода кеты птицы и хищники уже дерутся, чуя легкую добычу. Ожидая кету, медведь проторит тропу к реке и будет зло ворчать на крикливых птиц. Я без труда достал из воды одну рыбу. Она было темнофиолетового цвета, с торчащими вперед зубами, поврежденным хвостом и ранами под передними плавниками. Кета не проявляла особенного беспокойства, расставшись с родной стихией, и не билась в руках. Мне захотелось пустить ее в большой водоем, чтобы течение унесло ее обратно в море. Но я знал безудержное желание рыбы уйти в верховья реки к обмелевшим истокам. В этом стремлении инстинкт сильнее страха. Я бережно опустил кету в воду. Она все еще пыталась преодолеть течение, но короткие плавники потеряли силу. Видимо, здесь у Диерского порога заканчивается ее неповторимый путь.
Когда я покидал водоем, меня мучил один неразгаданный вопрос: какая сила гонит ее сюда, в верховья рек?
Когда я вернулся на бивак, люди уже ложились спать. Большой костер отбрасывал в темноту изломанные тени лиственниц. С тяжелых туч несло сыростью, и где‑то далеко под горой однотонно пели колокольчики на оленях.
Лагерь пробудился рано. Мы должны были в этот день выйти на Диерский голец. С утра разыгралась непогода. Тайга стала мокрой, неприветливой. Тропа то поднимала нас высоко к скалистым горам, то опускала вниз к бурлящему потоку Диера… Вытянувшись длинной вереницей, мы пробирались сквозь стланиковые заросли, тяжело и молча. Олени то и дело стряхивали с себя липкий снег. Следом плелись собаки.
Перед подъемом на голец сделали привал. Нужно было обсушиться и согреться.
Приятным треском вспыхнул костер. Готовили обед, а на жарких углях выпекали эвенкийские лепешки. Вдруг недалеко от лагеря залаяла Чирва.
«Рябчик, – подумал я. – Хорошо бы поджарить их несколько штук к горячим лепешкам».
Как будто угадав мои мысли, пастух Илья взял ружье и пошел на лай. Через несколько минут послышался его окрик на эвенкийском языке, и сейчас же сидевший у костра Демидка взял топор и направился к нему. Я последовал за ним. Встречая нас, Илья взял у Демидки топор, ловким взмахом срубил длинную жердь и привязал к тонкой вершине приготовленную еще до нашего прихода петлю из ремешка. С этой жердью он подошел к толстой ели, под которой усердно лаяла Чирва. Невысоко от земли на сучке сидела серая птица. Но странно: наш приход не встревожил ее, она не выразила испуга даже и тогда, когда Илья поднес жердь с петлей к ее голове. Птица вытянула шею, и эвенк, накинув петлю, ловко сдернул ее с ели. Через несколько секунд я держал птицу в руках, но странно, она будто не понимала грозящей опасности.
Это была каряга – так называют местные жители каменного рябчика.
– Ну и глупая птица, – сказал я, выпуская ее из рук.
– Ево ум есть, только одной капли страха нет. Напрасно отпустил карягу, мясо ее шибко сладко, – ворчал Демидка.
– Если нет страха, так можно ее опять поймать, – оправдывался я.
– Можно‑то можно, та зачем два раза лови, когда один раз довольно! – ответил за Демидку Илья.
Высвободившись из рук, каряга отлетела метров на пятьдесят и снова уселась на дерево. Чирва с Залетом уже облаивали ее. Теперь я сам хотел испытать странный способ ловли каряги и убедиться в отсутствии у нее страха.
Подражая эвенкам, я взял жердь и пошел к ели. Птица не улетала, она спокойно смотрела на меня и топталась на сучке. Когда я поднес к ней конец жерди, каряга глубоко втянула голову. Я пропустил через нее всю петлю и, захлестнув лапки, снял карягу с сучка. Все мы долго рассматривали странную птицу, у которой действительно не было страха.
– Что за край! У нас птица человека на выстрел не подпускает, а эта сама в петлю идет. Вот и рыба, изобьется вся, уже пропадает, а все вверх лезет. А зачем лезет? – обратился к старику Демидке Днепровский, путешествовавший тогда тоже вместе со мной.
– Моя русски хорошо говорить не могу, придет скоро Афанасий, он будет говорить эвенкийскую сказку, зачем кета все вверх ходи, зачем каряга не боится, – ответил эвенк.
Все мы с нетерпением ждали Афанасия, нашего проводника‑эвенка из стойбища Салавли. Два дня назад из стада потерялись три оленя. Он остался искать их и рассчитывал догнать нас не позднее сегодняшнего дня.
К вечеру мы перешли реку и стали подниматься к видневшемуся вдали Диерскому гольцу. Скучные россыпи, покрытые мхами да влажным ягелем, сменили мягкую землю тайги. У скалы, что гранитным поясом оберегает подступ к вершине Диера, мы разбили лагерь.
Старик Афанасий пришел поздно, когда все уже собирались разойтись по палаткам на отдых. Но желание послушать сказку было настолько велико, что, не пощадив усталого старика, мы упросили его поведать нам тайну странных явлений природы, что наблюдали в последние дни.
Афанасий плотно закрыл вход в палатку, не торопясь выпил большую кружку крепкого чаю и закурил. Сейчас же задымились трубки и у остальных эвенков.
– Вы хотите знать, почему каряга живет без страха и почему кета все вверх ходит? Это знают только эвенки, и это не сказка, потому что еще никто не сказал, что это не так, как я сейчас расскажу, – начал Афанасий. – Давно, совсем давно это было, а когда, даже старики не помнят. Все тогда кругом было не то, что теперь. Тогда реки текли навстречу солнцу, не было ночи, а там, где теперь мари, были большие и глубокие озера. В то время и тайга была совсем другая. Всякого разного зверя в ней было много, теперь уже не столько, как тогда. Волки, олени, кабарожки – все звери жили вместе, в одном стаде. Они не умели бояться друг друга, тайга была совсем без страха. Что такое страх, ни звери, ни птицы понимать не могли, одной капли страха не было у них.
Как теперь, так и тогда одни звери питались травою, а хищники, живя вместе с ними, поедали их детей, и те не знали, как им спасать свое потомство. По рекам и озерам рыба разная – сиг, карась, ленок и другая – гуляла вместе с выдрой. Они не умели бояться, и выдра завтракала хариусом, а обедала тайменем. Белка тогда жила в дружбе с соболем, и соболь не гонялся за нею, как теперь, – он играл с ней и как бы в шутку съедал ее. Таких разных шуток тогда шибко много было в тайге, передать даже всех не могу. Совсем не так, как теперь, жили тогда все звери. Они не имели хитрости, потому что у них не было страха.
Так жила тайга по сказкам нашим. Худой, совсем худой закон был в ней. Животных, которые питались травой, становилось все меньше и меньше, и, может быть, их не осталось бы вовсе, если бы не случилось то, о чем я сейчас расскажу.
Тут на Диере, за вершиной гольца, есть глубокая яма. Старики говорят, что теперь в ней нет дна, а тогда там было большое озеро и рядом с ним пещера. В ней жил большой и страшный Чудо‑зверь, другого после такого не было. Он был хозяином над рыбами, зверями и птицами. Все подчинялись ему. Это он дал закон тайге – жить без страха.
Чудо‑зверь в пещере жил один. Ни звери, ни птицы у него не бывали, да и не было тогда ни троп, ни проходов туда, – на Диере всегда лежал туман.
Но настало время, когда хищников стало шибко много, а у других животных силы терпеть совсем не осталось. Собрались они и решили послать гонцов своих к Чудо‑зверю, к Диерскому гольцу, просить защиты.
Долго ходили гонцы туда‑сюда вокруг гольца, и никогда бы им не увидеть Чудо‑зверя, если бы не сжалилось над ними солнце. Оно разогнало туман, и те поднялись на голец. Не прогнал их Чудо‑зверь, а терпеливо всех выслушал. Большие звери говорили, что хищники поедают их телят, и что они совсем не знают, как бороться с ними. Птицы горевали о том, что своего потомства они вовсе не видят, что хищники уничтожают их яйца и поедают птенцов. За всех рыб жаловалась кета. Она печалилась о том, что уже некому стало метать икру – хищники совсем кончают рыбу – и что пустеют моря, озера и реки. Молча слушал Чудо‑зверь, а когда все кончили, сказал:
– Хорошо, я дам вам другую жизнь, зовите всех сюда, к Диерскому гольцу.
Крикливые гуси понесли эту новость далеко на север, в тундру и к большому морю. По горам бегали быстроногие олени и торопили всех идти к Диеру. Неутомимые белки разбрелись далеко‑далеко по тайге и всех, кто жил в ней, звали сюда, к гольцу. По всем морям и рекам плавала кета и посылала рыб к озеру, где жил Чудо‑зверь.
Как стрела, повсюду летела новость. Разным говором зашумели леса, воды; все тронулись, пошли, полетели, поплыли к Диерскому гольцу, где Чудо‑зверь должен дать зверям и птицам новую жизнь.
Одни говорили, что хищникам пришел конец, другие уверяли, что Чудо‑зверь запретит им питаться мясом и заставит есть траву, третьи утверждали, что он переселит хищников за море, в другие земли. Однако точно никто не знал, что хотел сделать Чудо‑зверь.
С разных концов, отовсюду к гольцу летели птицы, приплывала рыба. Шли сюда и хищники. Их было так много, что и сказать даже не могу.
Первыми к озеру прилетели лебеди и, как только сели на воду, сейчас же запели. Нет больше таких красивых звуков на земле, и Диерские гольцы слушали эту песню.
А в то время в пещере Чудо‑зверь думал, как изменить худой закон тайги. Лебеди своей песней пробудили его от дум, и он появился на самой вершине гольца, когда уже все были в сборе.
Кого там только не было: волк, медведь, марал[3], козел, песец и даже бурундук. Они толпились вместе под вершиной. На выступах скал, на маленьких полянах сидело много‑много птиц: утка, кобчик, коршун, дрозд, – все сидели мирно, дружно. В озере и по большим ключам сбились рыбы. Они тоже пришли к Диерскому гольцу за новым законом. Тут были и малыши, что случайно уцелели от хищников, были взрослые и старики. Среди птиц отсутствовала только каряга. Она жила на берегу реки и на голец не торопилась.
Как только Чудо‑зверь появился на вершине, все притихли, и он сказал:
– Вам, добрые животные, обиженные законом: звери, птицы и рыбы, я дам страх, и вы будете всех бояться, а вы, хищники, получите зло, оно посеет между вами вражду…
Никто тогда понять не мог, что такое страх и боязнь, что такое зло и вражда.
Между большими камнями стали пробираться звери к вершине гольца, где стоял Чудо‑зверь. Каждому хотелось первому получить дар, но заяц проскочил раньше всех, и Чудо‑зверь, дал ему столько страха, сколько хотел дать большим зверям. Заяц шибко перепугался, когда увидел около себя много зверей. Все они показались ему теперь большими и страшными. Он бросился вниз, наскочил на лису и чуть не умер от страха, затем сбил с ног глухаря, затоптал горностая и, не оглядываясь, убежал в тайгу. Все звери понять не могли, что с ним стало.
После зайца к Чудо‑зверю подошли остальные. Всем им Чудо‑зверь дал страх, а что осталось – рыбам. Не забыл он и про хищников и наделил их злом.
Сказать нельзя, что было тогда тут на Диере! Звери испугались друг друга, не знали, что делать. Одни удирали в хребты, другие в тайгу, прятались, где попало: в чаще, на деревьях, в россыпях. И никогда с тех пор вместе они уже не собирались. А птицы? Они долго‑долго летали, закрывая небо, и боялись сесть на землю – так много было у них страха.
Не убегали только с гольца хищники, – они в большой драке познали то, что дал им Чудо‑зверь. И вот в то самое время, когда Чудо‑зверь смотрел на всех, кому он дал страх и зло, к нему подлетела каряга.
– Ты где была? – спросил Чудо‑зверь беззаботную птицу.
– Я на бережку в камешки играла, – ответила каряга.
Шибко сердито посмотрел Чудо‑зверь на ленивую птицу и сказал:
– Останешься ты, каряга, совсем без страха… – Повернулся и ушел к себе в пещеру. За ним спустился туман и закрыл навсегда к нему проходы.
С тех пор и поныне живет каряга без страха и напоминает всем, как раньше жила тайга.
Но там, на озере Диерском, никто не видел кету: ее путь лежал далеко‑далеко вокруг морей, и она не поспела в озеро даже к концу раздачи страха. Чудо‑зверь, уйдя в пещеру, разрушил путь к себе, и осталась кета по другую сторону гольца. Она ищет и по сегодняшний день проход в то озеро, где Чудо‑зверь должен был дать ей другую жизнь. Она не знает о том, что озеро давным‑давно пропало под гольцом, что под ним погиб и Чудо‑зверь. Каждый год приходит сюда кета и все ищет проход к Диерскому озеру, но вместо озера находит здесь себе могилу…
На этом сказка оборвалась, и снова задымились трубки эвенков.
– А где та вершина, на которой Чудо‑зверь раздавал страх? – спросил я рассказчика.
– Вершину, – ответил старик Афанасий, – ты завтра увидишь; только к себе она никого не пускает, ее крутые скалы скользки и недоступны, там постоянно дует ветер. А где было озеро, туда смотреть страшно: там нет дна и света.
Рано утром, как только блеснул первый луч солнца, я уже стоял на одном из высоких пиков Диерского гольца и любовался поистине изумительной картиной. Только красота этого чарующего хаоса с цирками, высокими пиками и глубокими кратерами помогла людям создать поэтическую сказку.
Я долго любовался гольцом, и мне казалось, что в глубине бездны виден тот сказочный водоем, где жил Чудо‑зверь тайги, только все уже разрушено временем и утонуло в царящей вокруг тишине. Мне казалось, что видны и те каменные ступеньки, по которым звери поднимались за новым законом, только они теперь прикрыты толстым слоем мха.
Как бы оберегая тайну, голец нахмурился и на моих глазах окружил себя туманом. Только пик, на котором я стоял, был ярко освещен солнцем.
День прошел, а к ночи Диер грозно хлестнул на нас бураном как бы за то, что мы познали его тайну.
В ДЕНЬ ПЕРВОГО МАЯ
Ночной костер. Алексей прокараулил тесто. Походная баня. Левка и Черня ведут нас к медведю. Самбуев за букварем. Вода в Кизире начала мутнеть.
Живописную группу представляла наша экспедиция, расположившаяся вокруг костра, на котором доваривались остатки медвежьего мяса. Отблеск огня поочередно освещал товарищей: то ярким светом зальет фигуру Пугачева, сидящего рядом со мной за картой, то трепетным блеском озарит лицо Кудрявцева. Облокотившись, он с любопытством следил, как повар Алексей закутывал в телогрейку ведро со сдобным тестом. На противоположной стороне костра Днепровский и Лебедев рылись в своих рюкзаках, доставая разные свертки и узелки. Возле них примостился Самбуев: поджав под себя ноги, он сосредоточенно закручивал цыгарку. А когда пламя костра поднималось высоко, я видел в отдалении под кедром Павла Назаровича. Он не любил лагерного шума, всегда устраивался отдельно и у маленького огня жил со своими думами, привычками и неизменным кисетом. Теперь он, разложив домотканные штаны, латал их.
– Эх, братцы, и куличи же будут! – нарушил молчание Алексей. – К восьми часам чтобы печь была сделана и хорошо протоплена, Тимофей Александрович! – обратился он к Курганову.
– За печью дело не станет, только боюсь – зря ты это, Алеша, затеваешь, – ответил тот.
– Теперь я стал Алеша. Раздобрились, куличей захотели! Ты вот понюхай, а потом говори, зря или нет. – Он развернул телогрейку, подсунул Курсинову ведро с пухлым тестом.
Курсинов громко потянул носом и комично пожевал пустым ртом.
– Ничего не скажешь, тесто ароматное. Только как ты управишься с ним, ведь оно уже подходит?
– Не бойся, Тимофей Александрович, все будет сделано. В палатке у меня кровать, я поставлю ведро с тестом повыше, возьму книжку, буду читать да помешивать.
Алексей, прищелкнув языком, бережно поднял завернутое ведро и скрылся со своей ношей в палатке.
Ночь, весенняя, холодная, да немая тишь повисли над нами. Все ярче и сильнее разгорался костер. Все выше поднималось огненное пламя, отгоняя от нас мрак. Люди подсели ближе к Лебедеву; только те, кто был занят починкой одежды, оставались на местах. Кирилл продолжал копаться в рюкзаке. Он достал белье, бритву, сумочку с иголками, нитками и шилом и все это отложил в сторону. Затем вытащил сверток. Мы насторожились. Пакетик небольшого размера был завернут в расшитый носовой платок.
Кирилл медленно развернул платок, аккуратно расстелил газету и бросил на бумагу пачку фотокарточек. Воцарилось молчание. Потом карточки пошли по рукам. Все с затаенным любопытством рассматривали снимки.
Тогда и Кудрявцев вынул из внутреннего кармана бумажный сверток и показал нам снимки жены, сестры, а сам долго держал в руках карточку младшей дочурки. Полез в карман и Днепровский, а за ним зашевелились остальные. Всем были дороги воспоминания о родных, близких, любимых.
– А ведь это, Кирилл, твоя Маша? – показывая пожелтевшую карточку, спросил Курсинов. – Видать, давно она с тобой, совсем рисунок стерся.
Лебедев кивнул головой.
Взволнованные воспоминаниями, все сидели молча, освещенные ярким пламенем костра.
Велика власть воспоминаний над человеком, когда он на долгое время лишен общения с культурным миром. Горы и тайга в этом случае как‑то особенно располагают к раздумью. Стоит на одну минуту забыться, как в памяти восстает, одно за другим, прошлое, то несвязными отрывками, смешанными, ненужными, давно забытыми, то ясными, как сегодняшний день, и тогда непонятное прежде становится понятным, чужое – близким, черное – розовым.
Тиха была первомайская ночь. Окруженное темнотою, пылало багровое пламя костра. Холодел воздух, пахло неперепревшей листвой и валежником. За плесом кричали казарки, вспугнутые ржаньем растерявшихся по чаще лошадей. Нередко налетал ветерок. Он то уносился вниз по реке и там глушил шум перекатов, то налетал на наш лагерь и, взбудоражив костер, вместе с искрами исчезал в темноте.
У Павла Назаровича над огнем висел чайник. Дожидаясь, пока он закипит, старик сидя дремал, закрыв глаза и опустив низко голову.
– Один карточка давай мне! – приставал Самбуев к Лебедеву.
– Зачем она тебе, Шейсран?
– Моя карточка нету… Давай, пожалыста…
– Чудак! Ну, выбирай, если уж так хочешь… – сдался Кирилл.
– Эта можно? – и Самбуев указал на небольшой снимок женщины с продолговатым разрезом глаз, одетой во все черное.
– Бери.
Самбуев долго рассматривал подарок, затем, оторвав клочок газеты, бережно завернул в него карточку и с видом полного удовлетворения положил за пазуху.
– Машу тоже можно? – спохватившись, спросил он, вопросительно поглядывая на Лебедева.
Кирилл посмотрел на него задумчивым взглядом.
– Нет, Шейсран, не дам… Пока совсем не сотрется, буду носить ее при себе…
И оба они встали.
В палатке повара было подозрительно тихо. Я подошел ближе и, откинув борт, заглянул внутрь. Пахнуло опьяняющим запахом сдобного теста.
Хотя мы в тот раз и дали Алексею слово – никогда о первомайских куличах не говорить и «сора из избы не выносить», но теперь, за давностью, я считаю возможным о них вспомнить.
Алексей был нашим общим любимцем. Он умел ко всем относиться ровно, приветливо и никогда не унывал. Затевая куличи, он желал одного: отметить чем‑то особенным день Первого мая. Для этого случая он и хранил в своем рюкзаке припасенные еще зимою снадобья к тесту.
В палатке чуть теплилась свеча. Слышалось тяжелое дыхание, напоминающее удушье. У изголовья стояло ведро с тестом, завернутое в телогрейку и перепоясанное полотенцем. Рядом что‑то белое вздымалось огромным пузырем, лопалось и снова поднималось. Я вошел внутрь и пораженный замер. Алексей крепко спал на настиле. В правой руке, упавшей на землю, он держал мешалку, а забытое им тесто, может быть, излишне сдобренное дрожжами, взбунтовалось и запросилось на простор. Оно вылезло из ведра, расползлось по подушке, накрыло голову и, расплываясь дальше, сползало лоскутами с настила. От дыхания Алексея оно пузырилось у его рта. Как было не рассмеяться при виде этой картины. В палатку прибежали Лебедев и Самбуев, а за ними появился Павел Назарович с недопитой кружкой чаю.
Шум разбудил Алексея. В первое мгновение он не мог понять, что случилось, потом вскочил и стал сдирать с лица, с головы прилипшее тесто, хватал его с постели, с подушки и толкал в ведро. Тесто упрямилось, вздувалось и лезло вон. Тогда Алексей махнул рукой и беспомощно опустился на кровать. Кто‑то, гремя посудой, побежал к реке.
– Культурно ты, Алеша, подготовился к празднику! – произнес появившийся Курсинов и, пройдя вперед, встал во весь рост перед поваром.
Алексей приподнялся. Его открытые глаза виновато смотрели в упор на Курсинова.
– Уснул, братцы, сознаюсь. Это ты, Шейсран, виноват, – сказал он, переводя свой взгляд на Самбуева. Тот удивился и, почти заикаясь, стал протестовать.
– Моя тесто на тебя не лил, ей‑богу, не лил!
– Ладно, пойдем, мой поваренок, искупаю я тебя ради праздничка. Посмотри, ты ведь весь в тесте, засохнет – не отмоешь. Как явишься утром на народ? – проговорил Курсинов, обнимая Алексея и выводя его из палатки. Все от души смеялись.
В эту ночь я спал под кедром у Павла Назаровича.
– Сколько зря казенного сахара пропало, а муки да всякой специи. В тайге все вкусно в собственном соку. Скажем, ушицу ты сваришь без приправы, а куда с добром получается! Даже чай не тот, что дома. Старушка и шанежки подаст к нему, и бруснички положит, все одно не тот, не натуральный он, – и старик затяжно потянул из кружки горячий чай, крякнул от удовольствия и похрустел сухарем.
Засыпая, я слышал задушевный разговор.
– Говорил я тебе, Алеша, зря затеял, ведь ничего не получилось.
– Оно бы и получилось, Тимофей Александрович, если бы Самбуй не подвел. Уж я ему всегда и косточку к обеду припасу и чаем в любое время напою, а он что же сделал? «На, – говорит, – интересная книга, ночью почитаешь…» Я все приготовил в палатке, тесто поставил рядом с собой и лег в постель, а книжка‑то оказалась на бурятском языке. Листал я ее, листал, да и уснул…
Утро встретило нас ослепительным светом солнца. Каким чудесным был день Первого мая. Величественно стоял залитый снежной белизной голец Козя. Обнимая его, солнце безжалостно стирало притаившиеся за складками крутых откосов сумрачные тени. Радостно и безумолчно шумела река, залитая серебром и казавшаяся слишком нарядной. Даже мертвая тайга, навевающая на человека унынье, в это утро будто ожила и заговорила.