Книга о художнике, который всю жизнь искал «новую формулу» и нашёл её 6 глава




И всё же это не сезанновский сюжет. Он «мечтает о полотнах огромного размера». Мечтает о Париже. Перед отъездом туда он решается отправить одну из своих работ в Марсель знакомому торговцу картинами. Тот выставил её в витрине своей лавки. Валабрег, оказавшийся свидетелем этого события, так описывает его, явно слегка приукрасив: «Ну и шуму же было из-за этой картины: на улице собралась толпа народу, все были ошеломлены. Интересовались фамилией Поля; пробудившееся у людей любопытство создавало впечатление некоего подобия успеха. Думаю, если бы картина осталась выставленной в витрине подольше, кто-нибудь разбил бы стекло и изорвал её».

В Париже он вновь встретился с Гийеме и Золя; последний сокрушался по поводу метаний своего друга, его неуверенности в себе. Похоже, Эмиль вообще стал сомневаться в том, что Сезанн в состоянии создать что-либо путное. 1867 год начался для него довольно мрачно. Художник должен двигаться вперёд, он должен писать картины и выставлять их на обозрение публики. Сезанн же подолгу корпел над каждым своим полотном, стремясь к совершенству и мучаясь от неудовлетворённости результатом. Он не мог завершить ни одной своей картины, всё что-то искал, всё чего-то добивался. Золя же теперь регулярно общался с Мане и его друзьями-художниками. Незаурядная личность этот Мане, а ещё сама благовоспитанность и утончённость. Они собирались в кафе «Гербуа», которое располагалось в доме 11 на Гранд-Рю в квартале Батиньоль (ныне это площадь Клиши, дом 9). Приходили туда литограф Белло, Дюранти, Золя, Уистлер, Дега, Фантен-Латур[103]— почти все те, чьи работы в будущем составят коллекцию музея Орсе[104]. Атмосфера их встреч была истинно парижской. Члены батиньольской группы состязались друг с другом в остроумии, обожали двусмысленность и understatement[105]. Сезанн пару раз заглядывал к ним, но подолгу не задерживался, чувствуя себя чужаком в этой компании. Да, он восхищался картинами Мане, но личность их автора — лощёного, надушенного, с завитой щипцами бородкой, этакого благородного господина, свысока взирающего на всех, кто ниже по происхождению, — сильно раздражала его. Сборище франтов, задавак и скопцов! Моне рассказывал даже, что, изредка появляясь среди них, Сезанн намеренно вёл себя вызывающе до неприличия, желая шокировать этих самоуверенных юнцов: едва переступив порог «Гербуа», «он распахивал куртку, на виду у всех, с “характерным движением бёдер”, подтягивал брюки и с нарочитой тщательностью разглаживал на боку концы своего красного кушака. Затем обходил всех присутствующих, чтобы пожать им руки. Но перед Мане останавливался и, стянув головной убор, гнусавил, утрируя свой провансальский акцент: “Вам, господин Мане, я не подаю руки, поскольку уже неделю не мылся”»[106]. Он садился в сторонке, демонстративно не принимая участия в общей беседе, но порой отпуская довольно грубые реплики, если чьи-то высказывания приходились ему не по вкусу. Затем этот грубиян и невежа вставал и ретировался, что-то недовольно бормоча себе под нос. Ну, и как можно было помочь этому типу, который умудрялся всех восстановить против себя и который, казалось, чувствовал себя в своей тарелке, только говоря другим всякие гадости? Откуда такая раздражительность, откуда этот вечный протест? Даже Золя вдруг ощутил, что дружба с Сезанном начинает тяготить его. Сам он уверенно продвигался вперёд по выбранному пути, попал в нужную колею, как сказал бы Рембо, если бы они были знакомы. Он делал карьеру. Ему требовались покой, стабильность, порядок в доме — иными словами, хорошо налаженный буржуазный быт. Габриелла ревностно оберегала их семейное счастье. Она нашла своего мужчину и не сомневалась в правильности сделанного выбора. Она, как могла, помогала Золя, вела хозяйство, взяла на себя организацию традиционных приёмов по четвергам. Наверное, Сезанну не хватало как раз этого — разумной женщины рядом, скромной, но энергичной. И она могла бы быть рядом с ним, если бы не… Они никогда это не обсуждали. Впрочем, манеры Сезанна вряд ли устраивали Габриеллу Элеонору Александрину, мечтавшую «обуржуазиться» и поставить крест на своём прошлом простолюдинки. Если когда-то между ней и Сезанном и были какие-то отношения, всё это осталось далеко позади. Женщина, желающая забыть всё, что было прежде, готова вычеркнуть из памяти даже самое сокровенное.

Салон 1867 года имел особое значение, и его никак нельзя было пропустить: дело в том, что 1 апреля, то есть одновременно с Салоном, в Париже открывалась Всемирная выставка, а посему ожидалось огромное стечение народа. Повлияет ли предпринятая год назад Эмилем Золя атака против жюри на его позицию в нынешнем сезоне? Опять его друзьям-художникам приходилось отдавать себя на суд этих церберов, пекущихся лишь о том, чтобы живопись не выходила за рамки благопристойности. Сезанн, верный своей линии нонконформизма, представил на рассмотрение жюри два полотна: «Грог» и «Опьянение». Он собственноручно привёз их на ручной тележке и сгрузил перед Дворцом промышленности под хохот собравшейся толпы. Нет, этот парень явно ненормальный! «Грог», который не следует путать с более поздним, дошедшим до нас полотном «Полдень в Неаполе», естественно, был отвергнут жюри, но даже если бы Сезанн стал вдруг подыгрывать жюри и строить из себя пай-мальчика, результат от этого не изменился бы, поскольку работы всех его товарищей — Писсарро, Ренуара, Сислея, Базиля, Гийеме и Моне — постигла та же участь. Как и следовало ожидать, обиженное прошлогодними нападками жюри надулось, как старая дева. Надо было что-то предпринимать. Поскольку в прошлом году кое-кому всё же удалось пробиться на выставку, они утешали друг друга, говоря, что для остальных это просто вопрос времени. Но нынешнее массовое отлучение стало новым объявлением войны. Не будет им ни Салона, ни выставки отверженных — так, что ли? Значит, надо объединяться, организовываться и во что бы то ни стало выставляться. Даже уже овеянные славой представители старшего поколения в лице Курбе и Коро поддержали молодых художников: они на их стороне и готовы прислать на их выставку свои полотна. Однако сказать легче, чем сделать: их планам не суждено было реализоваться из-за отсутствия денег, подходящего помещения и должной организации. Но худшее ждало их впереди. 8 апреля в одной ежедневной франкфуртской газете, выходящей на французском языке, появилась статья, автор которой в очень резкой форме высказывался о творчестве Сезанна и настаивал на том, что его картинам не место на Салоне. Упражняясь в остроумии, журналист вольно или невольно исказил фамилию художника, превратив Сезанна в Сезама: «Мне рассказали о двух отвергнутых жюри картинах г-на Сезама (не имеющего никакого отношения к “Тысяче и одной ночи”), того самого, который в 1863 году устроил настоящий цирк на Салоне отверженных — как всегда! — выставив там картину с изображением двух перекрещенных свиных ножек. На сей раз г-н Сезам отправил на выставку две картины, не менее странные и столь же не заслуживающие быть представленными на Салоне. Они носят общее название “Грог”: на одной из них изображён обнажённый мужчина, которому разряженная женщина подносит стакан грога, на второй — обнажённая женщина и мужчина в костюме lazzaroni[107]. Грог на этой картине пролит».

Тут уж Золя не выдержал. «На протяжении всей своей жизни я буду защищать от нападок любую яркую индивидуальность. Я всегда буду на стороне побеждённых». И он делом доказал это. В тот же день, 8 апреля, в «Фигаро» появился ответ на статью франкфуртской газеты, больше похожий на отповедь: «Речь идёт об одном из моих друзей детства, молодом художнике, чей яркий и самобытный талант я глубоко чту. […] Должен вам признаться, что мне нелегко было узнать под той маской, что вы на него нацепили, моего школьного товарища Поля Сезанна, в чьём творческом багаже нет ни одной свиной ножки, во всяком случае, пока. Я намеренно это подчёркиваю, поскольку не вижу ничего зазорного в изображении свиных ножек, рисуют же дыни или морковь».

 

* * *

 

Золя в тот момент тоже слегка забуксовал. Его дела продвигались не так успешно, как ему хотелось бы. Он жаловался, что у него ничего не идёт. «Исповедь Клода», следует это признать, распродавалась крайне плохо. Эмиль жил на гонорары от газетных статей, которые ему беспрерывно приходилось строчить, невзирая на усталость. Это был изнурительный труд, на который наслаивалось редактирование нового романа под названием «Брак по любви». А ещё он начал писать романы-фельетоны. Вслед за великими писателями Дюма, Габорио и Эженом Сю[108], сколотившими состояния для себя и для газет, в которых они печатали с продолжением свои произведения, Золя стал подвизаться в этом весьма востребованном жанре, написав для «Мессаже де Прованс» роман «Марсельские тайны». Неожиданные повороты интриги, мелодраматические пассажи на каждой странице — как же ему была отвратительна эта работа! Ему казалось, что таким образом он просто растрачивает свой талант и тупит своё перо. Но за каждую строчку ему платили по два су — от таких денег не отказываются. Да ещё приходилось опекать Сезанна, который буквально упивался своей живописью, забывая про еду и сон. Словно одурманенный, он одержимо и истово трудился над созданием потрясающего по силе полотна под названием «Похищение». Работал он дома у Эмиля, где нашёл приют, пытаясь избавиться от одиночества и неврастении. Он написал тягостную сцену вожделения и жестокости, перекликающуюся с темой нового романа Золя «Тереза Ракен», вышедшего в свет в том самом 1867 году. Это история женщины, убившей с любовником своего мужа, дабы тот не мешал им предаваться греховной страсти. Сезанн в знак признательности подарит «Похищение» Золя.

Да, то были непростые времена. Мане на собственные средства организовал выставку своих картин в бараке на улице Монтеня, представив на ней около полусотни работ. Чтобы добиться известности, приходилось раскошеливаться самому, поскольку при прогнившем и коррумпированном режиме Второй империи искусство превратилось лишь в развлечение для состоятельных людей — дожили! 29 мая Курбе, в свою очередь, устроил вернисаж собственных полотен в павильоне, возведённом на площади Альма. На выставке Мане на почётном месте красовалось её название, придуманное Золя: «Новое слово в живописи: Эдуар Мане».

Всемирная выставка 1867 года действительно собрала множество народа. Люди приходили посмотреть на последние достижения науки и привезённые из дальних стран диковинки, а по дороге останавливались поглазеть на картины. Мать Сезанна решила воспользоваться этим поводом, чтобы тоже приехать в Париж; заодно она собиралась посмотреть, как там живёт её сын. В начале июня Поль вместе с ней вернулся в Экс.

Ему хотелось поработать в уединении. Он заперся в Жа де Буффан, ни с кем не виделся, писал свои картины. За окном стояло лето с изнуряющей жарой и оглушительным треском цикад, лето, заставляющее природу замирать в изнеможении. Сезанн исступлённо писал акварели, которые приводили в восторг Мариона, поскольку сияли «потрясающими красками и производили удивительное впечатление, совершенно неожиданное для акварели». Почему не остаться навсегда в Эксе, уединившись в сонной тиши Жа де Буффан, превратившись в машину по производству картин — по примеру Шатобриана, именовавшего себя машиной по производству книг, — и отказавшись от всего на свете: от успеха, от общества? Своим редким посетителям, в том числе и Мариусу Ру, которого Золя, беспокоившийся за друга, попросил навестить Поля, он казался каким-то безучастным, погружённым в себя. На все вопросы отвечал машинально и равнодушно, не отвлекаясь от своих мыслей. Он даже отказался от поездки в Париж, куда планировал отправиться в августе, чтобы посетить выставки Курбе и Мане. Он лихорадочно писал новый вариант «Увертюры к “Тангейзеру”». Эта тема не давала ему покоя, он словно стремился выразить через неё себя, показать раздиравшие его душу противоречивые чувства.

В начале сентября Золя заглянул в Экс по дороге в Марсель, где он должен был присутствовать на премьере театральной постановки своих «Марсельских тайн» — вернее, на их провале, поскольку это был именно провал. Пьеса получилась вялой, публика её освистала. Золя был в ярости. Задерживаться в Провансе не было никакого смысла. 11 сентября Сезанн и Золя поездом отбыли в Париж.

 

ГОРТЕНЗИЯ

 

В декабре 1867 года Золя выпустил в свет роман «Тереза Ракен», который вначале назывался «Брак по любви». Пресса крайне негативно приняла это произведение. «Фигаро» писала: «Лужа грязи и крови… Г-н Золя видит женщину такой же, какой её изображает на своих картинах г-н Мане: цвет грязи, слегка разбавленный розовым». Откуда такая ненависть? Правящему классу, строившему новый мир, в котором с избытком хватало гнусности и уродства, не нравилось видеть их отражение в зеркале искусства. Золя был крайне удручён. Ему не было жизни без его книг. Он работал до изнурения, но чего ради? Успеха всё не было, зато были бесконечные газетные статьи, которые он писал ради пропитания и которые ничего, кроме тошноты, у него не вызывали, причём чем дальше, тем больше. Сезанн посмеивался над страданиями друга. Стоит ли лезть из кожи вон, чтобы понравиться этому быдлу? Искусство, будущее — только это имеет значение. Поль постоянно куда-то исчезал, никто даже не знал, где он теперь живёт. На улице Ботрейи? Или Шеврез? Или Вожирар? А может, Нотр-Дам-де-Шан? Он скакал с места на место, снедаемый другим, более жестоким страхом, страхом бессилия, словно дорога, на которую он ступил — никому не ведомая, не имевшая никаких указателей — могла завести его в бесплодную пустыню. В эти месяцы безумных метаний чаще всего рядом с Сезанном оказывался Филипп Солари. Солари обладал очень важным свойством — он спокойно воспринимал перепады настроения Поля и его пренебрежение бытовыми удобствами. Оба они жили на грани нищеты, за несколько дней спускали своё месячное пособие, а потом питались одним лишь хлебом, который макали в оливковое масло. Солари в тот момент работал над статуей негра Сципиона — натурщика из академии Сюиса. Золя очень хотел показать этот шедевр Мане, снизошедшему до визита в скромную мастерскую Сезанна и Солари. Поскольку там царил жуткий холод, Солари развёл в печке огонь: под действием тепла глина, из которой он ваял свою статую, начала плавиться, и символ «Войны за независимость», как он назвал своё творение, попросту рухнул на пол. Так что вместо статуи стоящего во весь рост негра Солари представит на Салон статую негра спящего, и жюри допустит её к участию в выставке.

Допустит вместе с работами Мане, Моне, Писсарро, Сислея, Ренуара, Базиля — в общем, всех. Всех, кроме Сезанна. Его «Увертюру к “Тангейзеру”», вторую её версию, жюри отклонило. «Как обычно», следовало бы тут сказать. Такая ненависть к Сезанну начала вызывать тревогу. Она наводила даже на мысль о своего рода каббалистике[109], этакой борьбе с символом веры, ибо имя Сезанна уже было на слуху, его знали не только в узком кругу художников, но и за его пределами. Неужто они так и будут из года в год держать его в стороне от Салона, низведя до уровня записного неудачника? Его друг Марион выразил свои опасения в письме Генриху Морштатту: «Современная реалистическая живопись как никогда гонима официальными властями, так что Сезанну ещё долго не удастся выставлять свои картины среди творений признанных ими художников. Его имя уже слишком хорошо известно, равно как хорошо известны его революционные взгляды на живопись, чтобы заседающие в жюри художники сделали ему хоть какое-то снисхождение. Я восторгаюсь твёрдостью и хладнокровием Поля, написавшего мне: “Ничего, потомки воздадут им за меня сторицей!”»[110].

Между тем жюри решило продемонстрировать свой мирный настрой. Живопись молодых художников оказалась довольно широко представленной на последнем Салоне. Мане торжествовал, к великому сожалению Ньеверкерке и всей старой академической гвардии. Золя не упустил шанса приобщиться к успеху своих друзей. Ведь, в конце концов, он тоже внёс в него свою лепту. «Л’Эвенман иллюстре» заказала ему серию статей о выставке. Его отчёты о ней были довольно осторожными: сдержанно похвалив друзей, он вновь обошёл молчанием провал Сезанна. Молодому Золя ещё недоставало смелости маститого писателя, который не побоится позора и проклятий, обрушившихся на его голову в связи с делом Дрейфуса[111]. Конечно, Сезанн был ему очень близок, и эта близость его ослепляла. Поль не ждал от друга признания его заслуг, как не ждал окончания этой серии из семи статей. Он вообще больше ничего не ждал. 16 мая 1868 года он отбыл в Экс, «подальше от тех, кто работает лишь на потребу обывателям»[112].

 

* * *

 

Сезанна надо читать. У него прекрасный слог. О своём одиночестве он говорит просто, откровенно и без пафоса, как, например, в письме Нуме Косту, отправленном в июле 1868 года: «Не знаю, живу ли я реальностью или только воспоминаниями, но мысль моя постоянно крутится. Я люблю бродить в одиночестве и как-то дошёл до плотины и до Сент-Антонена. Я заночевал там на мельнице, её хозяева оказали мне гостеприимство, угостили вином и уложили спать на сеновале. Всё это напомнило мне наши попытки подняться на гору. Неужели мы никогда больше не повторим их? Вот они, превратности судьбы; как же нас разбросало, трудно даже представить себе, что мы могли бы прямо сейчас вновь оказаться втроём и с нашим псом там, где были всего несколько лет назад. У меня здесь нет никаких развлечений, только семья да газета “Лe Сьекль”, из которой я черпаю кое-какие новости. Один я редко выбираюсь в кафе. И всё же надежда не покидает меня»[113].

Что касается его друзей-эксовцев, то на их счёт у Сезанна не осталось никаких иллюзий: «Ты доставил мне истинное удовольствие своим письмом, прервав спячку, в которой все мы пребываем. Наш поход на гору Сент-Виктуар летом пришлось отменить из-за сильной жары, а в октябре из-за дождей. Отсюда ты можешь сделать вывод, как разленились и разнежились наши приятели». А его эксские коллеги-художники? «Что взять с этих зобастых? Папаша Ливе почти пять лет ваяет барельеф площадью в один метр и всё ещё не продвинулся дальше глаза святого»[114].

Сам же Сезанн не сидит сложа руки. Пишет пейзаж — берега реки Арк. Для предстоящего Салона. А вдруг? Марион не перестаёт восхищаться им: «Сезанн как всегда упорно работает, изо всех сил стараясь обуздать свой темперамент, подчинить его строгим правилам. Если он добьётся своей цели, то вскоре мы сможем увидеть очень сильные и достойные восхищения произведения».

Из-за долгого пребывания в одиночестве Поль стал опасаться, что может разучиться жить среди людей и совершенно одичать. Видимо, пришло время возвращаться в Париж.

Теперь он именно «возвращался» в Париж. Этот город стал для него своим наравне с Эксом, хотя и никогда не встречал его с распростёртыми объятиями, что ещё мягко сказано. Эмиля Золя он нашёл там весьма озабоченным и обеспокоенным. Тот не выпускал из рук пера и только что закончил свой новый роман-фельетон «Мадлен Фера». Этой книгой он начал серию произведений, иллюстрирующих разные «научные» теории, по большей части весьма надуманные. В романе шла речь о «влиянии первого сексуального опыта на все последующие»: согласно этой теории, женщину якобы всю жизнь влечёт к её первому любовнику, она словно носит на своём теле выжженное им клеймо. Этот вздор, родившийся в изобретательной голове какого-то учёного-мо-ралиста — их видимо-невидимо развелось в то время, и занимались они «научным обоснованием» губительных психологических последствий таких явлений, как, например, мастурбация или адюльтер, — был проиллюстрирован историей, в которой изощрённые умы могли усмотреть намёк на историю отношений Сезанна, Золя и Габриеллы. Роман вызвал очередной скандал и протесты возмущённых читателей, которые сочли его непристойным: по постановлению суда газета, из номера в номер печатавшая «Мадлен Фера», была вынуждена прекратить публикацию. А Золя уже вынашивал следующий грандиозный проект: он напишет историю своего времени, создаст широкое социальное полотно, сравнимое с «Человеческой комедией» Бальзака[115]. Он всё расскажет об этой подлой эпохе, расскажет о людях, с которыми знаком, покажет жизнь всех слоёв общества — станет очевидцем и гласом своего времени. Он напишет о Сезанне, об «ужасной трагедии незаурядного ума, пожирающего самого себя». Ещё только обдумывая свой проект, Золя уже точно знал, что и как делать. Он каждый день подолгу просиживал в Императорской библиотеке, штудируя тома по психологии и истории, и уже видел Сезанна героем одного из своих романов, посвящённого проблемам искусства. Даже Луи Огюсту нашлось у него применение: Золя позаимствовал у него целый ряд черт, которыми наделил Франсуа Муре, героя четвёртого романа этой серии, названного им «Завоевание Пласса-на»: «Надо взять типаж отца С… насмешника и республиканца, холодного, расчётливого, прижимистого буржуа; показать внутреннее убранство его дома; он отказывает жене в роскоши и т. д. Кроме всего прочего, он большой любитель пофилософствовать; сидя на своих деньгах, высмеивает всё и вся»[116].

Сезанн даже не подозревал о том, что замышляет Золя. Он работал. Писал натюрморты. Рисовал не менявшиеся и неподвижные предметы, которые позволяли ему сдерживать свою порывистость, свою необузданность, свой «романтизм», свою «дурацкую» манеру и заниматься только техникой живописи. 1869 год стал в этом плане поворотным для него. «Чёрные часы» и «Натюрморт с чайником» свидетельствуют о его обращении к классическим сюжетам, об использовании обыденных предметов, о его тяготении к Мане, а ещё больше — к Шардену[117], чьи милые, безыскусные картины он видел в Лувре и был потрясен необыкновенной глубиной трактовки образов. Если «Чёрные часы» Сезанна ещё хранят на себе следы бурной, переменчивой и «романтической» натуры, то «Натюрморт с чайником» — это уже картинка скромного быта бедного художника: чайник, яйца, лук. И слева — отдельно — яблоко, то самое яблоко, «которое прибыло издалека», в этом нет никаких сомнений. Все предметы в жёлтых тонах на сером фоне, а ещё белая скатерть или салфетка, эта «белоснежная скатерть», которую Сезанн давно мечтал нарисовать. Послушаем Рильке[118]:

«Его натюрморты чудесным образом сосредоточены на себе самих. Во-первых, белая салфетка, которую так любят использовать в натюрмортах: именно она совершенно удивительным образом задаёт композиции основной тон; затем расставленные на ней предметы — каждый из них изо всех сил старается показать себя во всей красе»[119].

Натюрморт — это квинтэссенция живописи; впрочем, почему его называют «мёртвой природой»?[120]Английское still life — замершая жизнь — и звучит приятнее, и к истине ближе. Натюрморт в творчестве Сезанна имеет то же значение, что квартет в творчестве Бетховена[121]: это самое главное, это суть вещей и поиск формы без фиоритур[122]и второстепенных деталей, ну, или с лёгким намёком на них. С замиранием сердца он преподносит «Чёрные часы» Золя. Тот едва удостаивает подарок взглядом. Он потерял интерес к живописи, а Сезанн для него всего лишь неудачник.

Но откуда у Поля взялась эта мудрость, это несвойственное ему ранее терпение, эта дань уважения столь любимым им великим мастерам? А настроение изменилось, сердце забилось чаще. В начале 1869 года он познакомился с некой молодой особой — на самом деле она была одной из его натурщиц, звали её Гортензией Фике. Эта девятнадцатилетняя блондинка крупного телосложения, довольно красивая и застенчивая, была родом из департамента Юра. Она рано потеряла мать, зарабатывала на жизнь, трудясь брошюровщицей, а для пополнения своего скудного бюджета позировала художникам. Сезанн пленился её красотой? Влюбился? Эта девица со спокойным нравом и податливым телом, эта идеальная модель, способная часами оставаться без движения, видимо, как нельзя лучше соответствовала его беспокойной натуре с неизбывным страхом перед той загадкой, коей была для него женщина. Да и время пришло. Сезанну уже было 30 лет. Целомудренный, не в меру стыдливый, снедаемый желаниями, доводившими его до головокружений, Поль ещё толком не познал, что такое любовь, хотя время от времени, видимо, пользовался услугами проституток. Гортензия, которая вскоре стала его любовницей, по первости внесла в его жизнь столь необходимое ему равновесие, умерившее его мучения и его чувственность, а также направившее его творческие искания в более спокойное русло. Конечно же это не было великой любовью и никогда ею не стало. Сезанн не отличался сентиментальностью и не был искушённым любовником, но его встреча с Гортензией вдохнула в него новые силы и принесла успокоение. Как развивались их отношения сразу после того, как завязались, почти неизвестно. Сопровождала ли Гортензия Поля в его поездке, которую в апреле 1869 года он совершил в Эстак, где написал акварель «Заводы в Эстаке»? Не исключено, поскольку Эстак всегда был для Поля любимым убежищем, тем местом, где можно было относительно спокойно пожить вдали от всевидящего ока Луи Огюста.

Словно прощаясь со своими романтическими химерами и эротическими мечтами, буквально за несколько часов Сезанн пишет свою «Современную Олимпию» — карикатуру на «Олимпию» Мане, изображая на этой картине самого себя, со спины: массивный и бородатый, он загляделся на свернувшуюся калачиком на кровати одалиску, а за ними обоими наблюдает чернокожая служанка с обнажённым бюстом, поднимающая какой-то плохо различимый предмет. Эту работу нельзя отнести к лучшим произведениям Сезанна, его Олимпия 1873 года будет совсем другой, сходной по духу с «Наной»[123]. Но Сезанн почувствовал себя свободным. Когда при встрече Мане спросил, что он готовит к Салону 1870 года, то услышал в ответ: «Горшок дерьма». Итак, теми самыми «горшками дерьма», что он отправил на Салон в тот год, стали «Портрет Ахилла Амперера» и одно ню. Как всегда, Поль лично привёз свои полотна во Дворец промышленности, in extremis[124], 20 марта. Собравшаяся, как обычно, толпа устроила «этому психу» издевательскую овацию. Карикатурист Шток сделал пародии на картины Сезанна — а значит, они его задели за живое, — сопроводив следующим комментарием: «Художники и критики, находившиеся во Дворце промышленности 20 марта сего года, в последний день приёма картин, запомнили овации, которыми были встречены две картины нового жанра». Он получил от Сезанна достойный ответ: «Да, дорогой г-н Шток, я пишу свои картины, как вижу, как чувствую, а чувствую я очень сильно. Они [Курбе, Мане, Моне] тоже чувствуют и видят, как я, но они не смеют… Они пишут картины в духе Салона. Я же смею, г-н Шток, смею. Мне хватает смелости иметь собственные взгляды. Хорошо смеётся тот, кто смеётся последним»[125].

В извечной борьбе власти — этих «скопцов», представлявших официальное искусство, — и реальной силы верх начинала брать сила, его сила. Теперь Сезанн уже знал, пусть и интуитивно, что он на правильном пути, что он совершенствует свой собственный, неповторимый стиль в живописи, что его признание как художника не за горами, ибо пришло время найти в искусстве замену религиозной тематике и перевернуть мир, придав ему новые формы.

Салон 1870 года открылся в очень тревожный момент. Режим Второй империи находился на последнем издыхании, чему поспособствовала не только неудачная Мексиканская экспедиция[126], но ещё и проигранный плебисцит в мае 1870 года[127]. Угроза войны нарастала, на сей раз с Пруссией. 31 мая Золя, обеспокоенный последними событиями, узаконил свои отношения с красавицей Габриеллой Меле, зарегистрировав с ней брак. В качестве свидетелей он пригласил Солари, Ру, Алексиса и Сезанна. Их дружба, несмотря на превратности бытия, по-прежнему оставалась крепкой. По странному стечению обстоятельств буквально накануне свадьбы Золя получил письмо от журналиста Теодора Дюре, писавшего обзорные статьи о Салоне в газете «Электёр либр». Тот просил устроить ему встречу с Сезанном, о котором Золя рассказывал ему как о «весьма эксцентричном художнике из Экса». Золя отказался сообщить журналисту адрес Сезанна: «Я не могу дать вам адрес художника, о котором вы меня спрашиваете. Он ведёт уединённый образ жизни, у него сейчас период исканий. И я считаю, что он поступает абсолютно правильно, никого не пуская в свою мастерскую. Дождитесь момента, когда он найдёт себя».

Поступок доброго друга… Напрашивается вопрос: действительно ли Золя простил Сезанну его «клеймо», оставленное Габриелле?..

 

ВДАЛИ ОТ ВОЙНЫ

 

Франция объявила войну Пруссии. Стареющий, лишённый толковых советников Наполеон III попал в ловушку, в которую его подтолкнула Эмсская депеша[128]. Но невозможно словно по мановению волшебной палочки в один миг переключиться с весёлой музыки Оффенбаха и его забавных опереточных героев в мундирах на реальную мобилизацию. В стране царил хаос. Она не была готова к войне. В армию брали кого придётся, в штабах недоставало карт, генералы не могли разыскать подчинённые им воинские части. Из-за нехватки оружия новобранцы проходили военную подготовку с палками от мётел в руках вместо ружей. Продолжение всем известно: французы не выдержали натиска хорошо организованной прусской армии и проиграли битву под Седаном, за которой последовали осада Парижа и страшный голод, вынудивший парижан даже охотиться на крыс. А впереди ещё были две мировые войны.

Сезанна всё это никак не затронуло. «Во время войны, — простодушно признавался он, — я много работал в Эстаке на натуре. Делил своё время между пейзажами и работой в мастерской»[129]. И действительно, при первых же пушечных залпах он тайно бежал с Гортензией в Эстак. Там они поселились в доме, который снимала мать Поля на площади д’Эглиз. Сезанн посвятил мать в новые обстоятельства своей жизни, но лишь её одну. Узнай обо всём этом Луи Огюст, он точно пришёл бы в ярость. Одному Богу известно, на что он был способен. Правда, говорят, что сам он тоже когда-то жил во грехе. Но он — это он, а его сын — совсем другое дело. Какой-то художник. И Гортензия его — натурщица, одна из тех женщин, что обнажаются перед похотливыми мазилами. Сам-то он честный коммерсант, и пару себе нашёл в своей среде — порядочную женщину, с которой в конце концов вступил в законный брак. А эта девица… Наверное, только и думает, как бы пустить по ветру его состояние! И немалое, заметьте, состояние. Луи Огюст недавно отошёл от дел. Он скопил столько денег, что их с лихвой должно хватить лет на триста-четыреста. Ему всего 72 года. Впереди у него ещё 15 лет жизни, в течение которых он будет самозабвенно отравлять существование своему единственному сыну. Но эти годы не будут потрачены впустую…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: