НА СТЫКЕ С ИМПРЕССИОНИЗМОМ 4 глава




Больше они никогда не увидятся. Возможно, оба будут страдать от этого, уж Сезанн-то точно. Спустя много лет он расскажет Амбруазу Воллару, торговцу картинами, ставшему его доверенным лицом, о том, как закончилась его дружба с Золя. Поля возмутила придуманная Эмилем развязка «Творчества», его объяснение причин самоубийства Клода Лантье.

«Нельзя требовать от человека, который ничего не смыслит в живописи, чтобы он говорил о ней разумные вещи, но, бог мой, — тут Сезанн словно в исступлении принялся колотить рукой по полотну на мольберте, — как он мог позволить себе утверждать, что художник способен покончить с жизнью из-за того, что он написал плохую картину? Если картина не получается, её бросают в печь и начинают писать другую!»[191]

Но он будет горько сожалеть об утраченной дружбе. Спустя какое-то время, рассказывал Сезанн Волл ару, он узнал, что Золя объявился в Эксе. «Я вообразил себе, что, после всего, что произошло, он не осмелится прийти ко мне сам… Но вы только подумайте, месье Воллар, мой дорогой Золя был в Эксе! Я забыл обо всём: о “Творчестве”, о многих других обидах, о том, например, с каким презрением эта мерзавка, его горничная, наблюдала за мной, пока я тёр о соломенный коврик ноги, перед тем как войти в гостиную Золя. […] Не тратя времени на сборы, я всё бросил и помчался к гостинице, в которой он остановился, но по дороге встретил приятеля, и тот рассказал мне, что накануне он слышал, как Золя, у которого спросили: “Вы будете на ужине у Сезанна?” — ответил: “Какой смысл встречаться с этим неудачником?” И я вернулся к своему мотиву». «У Сезанна слёзы навернулись на глаза, — пишет Воллар, — он принялся сморкаться, чтобы скрыть переполнявшие его чувства, затем продолжил: “Видите ли, месье Воллар, Золя был незлым человеком, но всегда подстраивался под обстоятельства”»[192].

А он — нет. На закате своей жизни он скажет Иоахиму Гаске: «Для художника нет ничего более опасного, чем стать героем литературного произведения. Уж мне ли этого не знать? Ту же злую шутку, что Прудон[193]сыграл с Курбе, со мной сыграл Золя. Я очень ценю, что Флобер никогда не позволял себе рассуждать в своих произведениях об искусстве, в котором он не разбирался»[194].

 

* * *

 

Двадцать восьмого апреля 1886 года в мэрии города Экса Поль Сезанн зарегистрировал свой брак с Гортензией. В их свадебной церемонии не было ничего праздничного. Луи Огюст тоже на ней присутствовал, но он был уже далеко не тот. Он давно всё знал, знал все эти жалкие секреты и умело играл на них, но теперь Поль официально оформлял свои отношения с женой. Сколько же копий было поломано из-за этого… Для свидетелей брачной церемонии Сезанн дал обед, на котором присутствовал и его зять Максим Кониль. А вот Гортензии, похоже, на этом обеде не было. Религиозная церемония состоялась на следующий день в церкви Сен-Жан-Батист на аллее Секстиус в присутствии всё того же Максима Кониля, сестры Поля Марии и ещё двух свидетелей, поставивших свои подписи под записью в церковной книге. Вот и всё, как сказал бы Флобер.

Гортензия не стала задерживаться в Жаде Буффан. Тамошняя атмосфера действовала на неё угнетающе. Мария едва выносила невестку. Старшая госпожа Сезанн желала, чтобы её сын принадлежал только ей. Луи Огюст всё больше впадал в маразм. Конец его был близок. В доме теперь всем заправляли его жена и старшая дочь. Наконец-то они добились того, чего хотели: Поль женился, приличия соблюдены, его жена не слишком им всем докучала. Они взяли на себя все бытовые заботы о Поле. С женой и сыном он виделся, когда у него было на то настроение. Какой уж тут медовый месяц…

Поводов для расстройства у Сезанна становилось всё больше. В конце июня этого, ужасного для него во всех отношениях, 1886 года ушёл из жизни его друг художник Монтичелли. Наполовину парализованный, буквально чувствующий дыхание смерти, он до самого конца продолжал писать картины. Живопись всегда была для него праздником, его единственной радостью, пиршеством красок и форм. Поль тяжело переживал эту утрату. Он потерял Золя, ведь конец дружбы — та же смерть, потерял свободу, согласившись на брак с Гортензией ради каких-то там приличий, а теперь потерял ближайшего из своих соратников, рядом с которым ему всегда было светло и весело, рядом с которым он мог позволить себе наивысшее счастье — быть самим собой, жить сообразно своим мечтам и желаниям. Может быть, то были знаки судьбы из тех, что отмечают переломные моменты в жизни накануне великих перемен. Чёрная тоска погнала его из Прованса в Париж.

Правда, помимо тоски было ещё и любопытство. Сезанну хотелось узнать, что происходит в столице. Сразу по приезде он отправился к папаше Танги, в чьей лавке всегда висело несколько его картин. Дела у Танги шли неважно, не было у него коммерческой жилки. Он собрал у себя настоящие сокровища, среди которых были полотна Гийомена, Писсарро, Гогена. Правда, кроме него самого, мало кто пока мог оценить их, продать же эти работы за достойные деньги Танги не хватало ни умения, ни ловкости. Вот и уходили картины его любимого Сезанна по 40 франков маленькие и по сотне большие — за сущие гроши! Если же какое-то из полотен ему особенно нравилось и он не хотел с ним расставаться, то назначал за него такую непомерную цену, что никто не мог к нему даже подступиться. В последнее время Танги пребывал в восторге от одного молодого голландского художника. Это был довольно странный, неуравновешенный тип, самоучка, писавший необычные картины, выполненные яркими, густо наложенными на холст красками, производившие на зрителей сильное впечатление. Звали художника Винсент ван Гог[195]. Вроде бы именно Жюльен Танги устроил его встречу с Сезанном, который пришёл в замешательство при виде этого бесноватого парня. Как оказалось позже, бунтарство и крайняя степень нервного возбуждения были его обычным состоянием. Его похожие на галлюцинации картины, написанные по наитию, словно набрызганные на холст шпателем, без всяких мыслей о композиции и без всякой предварительной подготовки, без чего сам Сезанн никогда не работал, привели Поля в недоумение. «Откровенно говоря, — якобы сказал он Ван Гогу, — то, что вы делаете, похоже на живопись сумасшедшего». Хочется усомниться в том, что Сезанн мог позволить себе такое. Он был гневлив, но не злобен. И потом, ему самому не раз приходилось слышать подобные обвинения в собственный адрес… Да и встречался ли он вообще с Ван Гогом? Он об этом никогда не рассказывал. Мифы, мифы…

Папаша Танги едва сводил концы с концами. Этот бунтовщик, чудом избежавший расстрела в период бурных политических потрясений, теперь никому не доверял. Его любимые художники были опасными ниспровергателями установленного порядка, имевшими трения с властями, не так ли? А посему папаша Танги долго приглядывался к любому незнакомцу, забредавшему в его грязную лавчонку, подозревая в нём шпика. Он что-то бубнил себе под нос и долго заставлял себя упрашивать, прежде чем соглашался показать свои сокровища, спрятанные в задней комнате. Другие галеристы умели ловчее договариваться и с покупателями, и с художниками. Годом ранее, оказавшись в отчаянном положении, Танги отправил Сезанну письмо, пестрящее орфографическими ошибками, в котором просил его погасить долг, переваливший за четыре тысячи франков. Поговаривали даже, что торговец начал разрезать картины Сезанна и продавать их по фрагментам. Так, пишет Амбруаз Воллар, покупатель мог уйти из лавки Танги, унося с собой только три яблока, если всё остальное ему не нравилось.

Есть места, отмеченные Богом, даже если никто об этом и не подозревает. Так вот, лавка папаши Танги была одним из таких мест. Туда сходились истинные ценители живописи, те, кто умел смотреть и видеть. Они покупали там картины, обменивались ими друг с другом. Писсарро с всевозрастающим удивлением наблюдал за творческими изысканиями своего друга и ученика Сезанна. Изо всех сил он защищал его, в том числе и перед Гюисмансом, которого упрекал в том, что в своей книге «Современное искусство» он уделил Полю гораздо меньше внимания, чем тот заслуживает: «Позвольте заметить вам, любезный Гюисманс, что вы увязли в литературных теориях, применимых лишь к школе Жерома… подновлённой школе». Поль Гоген, покинув сферу сухих финансов, чтобы целиком посвятить себя живописи, приобрёл несколько картин Сезанна, с которыми категорически не хотел расставаться, несмотря на денежные затруднения: искусство приносило ему гораздо меньший доход, нежели спекуляции на бирже.

Сезанн ещё не достиг славы, до этого было далеко; но он продолжал упорно трудиться, медленно, но верно продвигаясь к намеченной цели. Нынешний приезд в Париж позволил ему убедиться в том, что у него остались там верные друзья, пусть самый близкий из них, Золя, и предал его. Среди его почитателей по-прежнему числился Виктор Шоке, на чью поддержку Поль всегда мог рассчитывать. Перед возвращением в Экс Сезанн погостил у Шоке в Нормандии. Тот жил более чем скромно, несмотря на недавно полученное наследство, которое он пустил на удовлетворение своей неизбывной страсти к искусству, в частности на пополнение своей коллекции живописи. В последнее время Шоке пребывал в меланхолии. На портрете, написанном с него Сезанном в то лето, он предстаёт измождённым, сильно постаревшим и очень печальным. При этом сама картина — прекрасно исполненная, композиционно строго выверенная — просто великолепна. Шоке… Сезанн заходился от возмущения, вспоминая, каким выставил его Золя в «Творчестве»: безумным коллекционером, собирающим «бредовые полотна» Клода Лантье. Господи, кому верить? Сезанн уже снискал признание колле г-художников, что должно было принести ему определённое удовлетворение и несколько успокоить. Почему же тоска не отпускала, почему к горлу подкатывал комок, а на глаза наворачивались слёзы, когда он вспоминал все эти годы каторжного труда, вспоминал всё то лучшее, что создал?.. Трясясь в поезде, вёзшем его в Экс, весь долгий путь, который ему приходилось проделывать множество раз, Сезанн размышлял, не бросить ли ему живопись. Только вот сможет ли он прожить без своих красок и холстов?

 

* * *

 

Двадцать третьего октября 1886 года в возрасте восьмидесяти восьми лет умер Луи Огюст.

Почти полвека Сезанн испытывал на себе болезненное влияние своего странного отца, отличавшегося непомерной гордыней, обманчивой смиренностью, расчётливостью и хитростью. Любили ли они друг друга, несмотря ни на что? Стал бы Поль столь упрямо бороться за право идти своим путём, если бы не это непробиваемое противодействие отца? А может быть, Луи Огюст пытался таким образом заставить сына авансом расплатиться за огромное состояние, которое тот унаследует после него, став очень богатым человеком? Поль, действительно, им стал. «Папа, папа», — причитал Сезанн над телом отца. Папа сделал из него рантье. Отныне он будет ежегодно получать 25 тысяч франков в качестве процентов с капитала, удачно вложенного, в частности, в железные дороги.

Но, прожив практически всю свою жизнь, кроме разве что детства и ранней юности, в крайне стеснённых обстоятельствах, в свои почти 50 лет Поль не приобрёл тяги к роскоши. Он так никогда и не научится тратить деньги. Став обладателем громадного состояния, он навсегда останется аскетом. Его любимое блюдо? — Картофельный салат. Деньги ему нужны были главным образом на то, чтобы покупать холсты и краски.

Но у Гортензии были свои взгляды на жизнь. Эта уроженка департамента Юра, превратившаяся в дородную женщину, долгое время была лишена самого необходимого, не говоря уже о чём-то большем. Она люто ненавидела Экс и тот образ жизни, который вынуждена была вести все эти годы, мечтала вернуться в столицу, чтобы зажить там по-новому Что касалось денег, то Сезанн готов был дать их столько, сколько ей требовалось. Для него самого они не имели никакого значения. Что же касалось переезда в Париж, то пока это совершенно не входило в его планы. У него в Провансе было дело, которое он очень долго откладывал: свидание с горой.

 

МАГИЧЕСКАЯ ГОРА

 

Отец упокоился на кладбище, и Поль заторопился на мотивы. Гора Сент-Виктуар давно уже притягивала к себе его взгляды. Она приворожила его ещё во времена их юношеских вылазок с Золя. Вот она перед ним, уникальная по форме, в виде каменного треугольника, одновременно устремлённого в небо и довлеющего над всем окружающим пейзажем. Место это было историческим. Своё название гора получила в честь победы[196]Гая Мария над варварскими племенами кимвров и тевтонов в первом веке до Рождества Христова[197]. Ходили легенды, что земля вокруг неё навсегда стала красной из-за человеческой крови, щедро пролитой на неё во время той ужасной битвы. Существовали и другие, может быть, более надуманные версии происхождения её названия — например «гора ветров». Жители Экса и его окрестностей считали Сент-Виктуар, похожую на прилёгшее на отдых животное, священной горой. Для Сезанна она станет магической.

Он рисовал её с разных точек, пытаясь найти всё новые и новые виды. В первой серии рисунков, относящейся к середине 1880-х годов, гора ещё не являла собой художественную форму, не была навязчивым и всепоглощающим мотивом, который вскоре превратится в символ новой живописи, станет первым шагом к кубизму и абстракционизму; пока она была просто элементом пейзажа. Гора была той точкой, вокруг которой выстраивалась вся композиция картины, была главным ориентиром, столпом незыблемости; каменной глыбой возвышалась она над возделанными полями, а на первом плане была изображена раскидистая сосна. Чаще всего он писал Сент-Виктуар из дома своей сестры Розы и её мужа Максима Кониля, которые купили — не исключено, что на деньги из отцовского наследства, — симпатичное имение Монбриан на юге от Экса (известно даже, что они заплатили за него 38 тысяч франков). Но он также много бродил по окрестностям в поисках наилучших видов, что подтверждают его многочисленные этюды, на которых гора изображена с разных, но расположенных недалеко друг от друга точек. Долина реки Арк, виадук, сосна. Иногда по толонетской дороге он подходил к горе поближе. Шато-Нуар. Бибемюские каменоломни. Этот край вновь принадлежал ему.

Это был удивительный период его жизни. Смерть отца словно даровала ему свободу Он ничего больше не ждал, но никогда так истово не трудился, хотя и раньше не сидел сложа руки. Окружённый заботой трёх женщин — матери, сестры и Гортензии, — он часто, тяготясь излишним вниманием к себе, сбегал из дому, чтобы с головой уйти в работу. А жизнь утекала. Грустно качали ветками каштаны на аллее в Жа де Буффан. Тусклые зимние пейзажи мало радовали глаз. Сезанн вдруг стал замечать, что в его организме происходят какие-то изменения. Он чувствовал постоянную усталость. Ему казалось, что кровь в его жилах не бежит, а еле движется. У него начались мучительные головокружения. Мир вокруг становился всё более враждебным. Сахарный диабет всё явственнее давал о себе знать. Именно в этот период своей жизни Сезанн вновь вспомнил о Боге и стал время от времени заглядывать в толонетскую церковь, чтобы послушать мессу. Конечно, ему было далеко до сестры Марии, этой святоши, но, по всей видимости, она-то и заставила его обратиться к религии — его, который так кичился когда-то своим ёрническим антиклерикализмом. Но ему так хотелось покоя, и в какой-то мере он находил его в церкви, где, окутанный клубами ладана, позволял убаюкать себя словами сострадания, пусть и не до конца им верил. Это стало для него своеобразной формой стабильности в условиях подкрадывающегося безумия и всё более острого ощущения одиночества на избранном жизненном пути, некой видимостью конформизма для сохранения главного — внутреннего стержня и неуклонного движения вперёд, к ещё не изведанному. Но Бог, подобно искусству, тяжёлый наркотик. С течением времени религия стала занимать всё более значительное место в жизни стремившегося к покою, искавшего точку опоры художника, всё сильнее завладевая его душой и телом.

 

* * *

 

По возвращении в Париж в 1888 году он поселился на набережной д’Анжу в квартире на третьем этаже симпатичного особнячка XVII века. Гортензия была в восторге: наконец-то она зажила так, как хотела — свободно, в достатке, вдали от миазмов Жа де Буффан. Остров Сен-Луи был одним из красивейших мест французской столицы, там издавна селились художники и артисты.

Но Сезанн никак не мог обрести душевного спокойствия. Ему не сиделось на одном месте. Он снял себе мастерскую на улице Валь-де-Грас, чтобы как можно чаще вырываться из угнетавшей его атмосферы домашнего очага. А ещё — возобновил прогулки за город. По всей видимости, именно близость Масленицы и Великого поста навеяла ему совершенно неожиданную для его творчества тему: он стал работать над образом Арлекина и написал две картины. В качестве натурщиков он взял своего сына Поля, которого нарядили в костюм Арлекина, и сына знакомого сапожника — его переодели в Пьеро. Позировать Сезанну было делом мучительным, почти невыносимым. Поль-младший прекрасно знал взрывной характер отца - и спокойно переносил его крики, если ему вдруг случалось поменять позу. А Луи — юный Пьеро — так боялся рассердить художника, что совсем не шевелился и однажды даже упал в обморок, совершенно одеревенев. Каждый сеанс позирования превращался для мальчиков в пытку, но картины — вот они: «Арлекин» и «Пьеро и Арлекин» («Марди Гра»[198]). Два шедевра. «“Арлекин”, — замечает Джон Ревалд, — имеет свойство, которым Сезанн никогда не наделял — или не пытался наделять — другие свои картины. Это его произведение вызывающе смелое и одновременно деликатное, резкое и проникновенное»[199]. Арлекин в пёстром домино изображён в полный рост, с выставленной вперёд правой ногой. «Марди Гра» — это праздник с лёгким привкусом гротеска: яркие краски, застывшие по прихоти художника в напряжённых, почти неестественных позах персонажи. Спустя годы эти работы назовут предтечей фовизма[200]и кубизма. Пикассо под их воздействием напишет своего знаменитого «Поля в костюме Пьеро».

С наступлением весны Сезанн перебрался в Шантильи, он провёл там пять ближайших месяцев и написал несколько замечательных пейзажей: зелёные кроны деревьев, спрятавшиеся под их сенью домишки — вполне классические сюжеты, спокойное исполнение. Такое впечатление, что на художника снизошло некоторое умиротворение.

Но Прованс вновь начал манить его к себе. Зиму он прожил в Жа де Буффан. Прочёл ли он статью, посвящённую ему Гюисмансом? Тот написал её в своём неподражаемом, довольно вычурном стиле, характерном для эпохи декаданса конца XIX века: «Колорист-новатор, сделавший для импрессионизма гораздо больше, чем покойный Мане; художник, который из-за отслоения сетчатки видит мир по-своему и разглядел нечто такое, что позволило ему стать провозвестником нового искусства, — вот так коротко можно охарактеризовать незаслуженно забытого художника по фамилии Сезанн»[201].

Намёк на «отслоение сетчатки» вызывает недоумение. Гюисманс, видимо, попал под влияние Золя, который в своём романе «Творчество» объяснял странности в живописи Лантье дефектом его зрения…

Между тем успехи Сезанна с его «отслоением сетчатки» потрясли Ренуара, навестившего Поля в Жа де Буффан зимой 1888 года. Он был восхищён тем уровнем мастерства, которого достиг художник: «Как он это делает? Стоит ему наложить на полотно пару каких-то мазков, как оно сразу становится прекрасным». Что касается взгляда, которым художник оценивает мотив, будто пронзая его насквозь, взгляда «пылкого, сосредоточенного, внимательного, преисполненного почтения», то он никак не мог принадлежать инвалиду по зрению. При этом Ренуар нашёл Сезанна в крайне взвинченном состоянии. Резкая смена настроения была для него обычным делом: в один миг он переходил от воодушевления к подавленности и апатии. Он по-прежнему уничтожал казавшиеся ему неудачными картины или же бросал их прямо на улице мокнуть под дождём и выгорать на солнце. По свидетельству Ренуара, в общении с людьми Сезанн также был весьма несдержан и не скрывал своей ярости, если кто-то из прохожих осмеливался побеспокоить его за работой на пленэре. Так, например, однажды некая пожилая дама с вязаньем в руках неосторожно приблизилась к двум художникам; увидев, что она направляется к ним, Сезанн громко прошипел: «Только этой старой клячи здесь не хватало!» — после чего быстро ретировался, оставив Ренуара в крайнем смущении. Дома Сезанн тоже вёл себя совершенно непредсказуемо. Невинная шутка, как-то отпущенная Ренуаром в адрес банкиров, спровоцировала приступ безотчётной ярости у Поля и вызвала недовольство старшей мадам Сезанн. Сработали безусловный рефлекс защиты своих, преданности клану, ещё свежая память об отце… Ренуара принимают как особу королевских кровей, а он себе такое позволяет… Ну как дружить с человеком, если у него такой несносный характер? И Ренуар отбыл восвояси, как делали многие до него.

 

* * *

 

В Париже возвели странный железный монумент — казалось, что верхушкой он цепляется за облака. Эйфелева башня, названная так по имени своего создателя, должна была стать достопримечательностью Всемирной выставки 1889 года.

Многих художников возмутило подобное надругательство над хорошим вкусом, они требовали, чтобы власти отказались от строительства этой напыщенной и уродливой Вавилонской башни, попиравшей все законы физики. Собственно, ни у кого не было иллюзий, что подобный монстр обретёт право на существование без всякого сопротивления. Устроители выставки пообещали, что после её закрытия башня будет разобрана. Планировалось, что на выставке будет широко представлено изобразительное искусство. Виктор Шоке согласился показать на ней часть принадлежащих ему шедевров, но с условием, что одним из них станет знаменитый «Дом повешенного» Сезанна, который он выменял у графа Дориа на «Тающий снег в лесу Фонтенбло». Только вот за 20 лет мало что изменилось. Полотно Сезанна в очередной раз оказалось в загоне: его повесили на такой высоте, что никто не смог его разглядеть. Раньше Сезанн был бедным изгоем, теперь он стал изгоем богатым. Всё то же, всё так же. Ни он сам, ни его труды по-прежнему никому не были нужны.

А между тем осенью 1889 года его ждал приятный сюрприз. Он получил из Брюсселя письмо от Октава Мауса, лидера художников-авангардис-тов, объединившихся в «Группу двадцати», с приглашением принять участие в их выставке. В ответном письме от 27 ноября Сезанн с радостью соглашается:

«Будет ли мне позволено ответить на те обвинения в спесивости, которыми вы осыпали меня за отказ участвовать в выставках живописи?

В своё оправдание хочу сказать вам следующее: поскольку написанные мной многочисленные этюды не удовлетворяли меня и могли быть подвергнуты заслуженной критике, я решил спокойно работать до тех пор, пока не почувствую себя в состоянии аргументированно защитить результаты моих изысканий»[202].

Как ни странно, но единственным полотном, которое он счёл достойным участия в выставке, оказался «Дом повешенного». Художника якобы «застали врасплох», и он не успел подготовить ничего другого. Сезанн обратился с просьбой к Виктору Шоке отправить эту картину в Бельгию. Вместе с ней он послал туда эскиз «Купальщицы». Сезанн притворялся безразличным, всем своим видом показывая, что «сделал одолжение», приняв участие в этой выставке, но на самом деле ждал от неё многого. Может быть, наконец, вот он, его звёздный час? Открытие выставки состоялось в Брюсселе 18 января 1890 года. И снова разочарование: присутствие на ней работ Сезанна практически никто не заметил. Нашёлся лишь один журналист, обративший внимание на его картины и презрительно бросивший: «Искусство невнятное, но замешено на искренности». Неужели Сезанн не заслужил даже того, чтобы было названо его имя?

 

ИГРОКИ В КАРТЫ

 

Сезанн был болен и знал это. Болезнь его звалась сахарным диабетом. В конце XIX века ещё не умели эффективно лечить дисфункцию поджелудочной железы, приводившую к нарушению нормального кроветворения. Лечение инсулином ещё не было придумано. Единственное, что врачи могли прописать Сезанну, это соблюдение режима, что совершенно не соответствовало характеру их неугомонного пациента. Он сильно страдал: тупая боль заставляла его прерывать работу, портила и без того неровное настроение. Усталость сменялась состоянием повышенной активности, когда он лихорадочно хватался за свои кисти.

Летом 1890 года Сезанны побывали на родине Гортензии в Ду, на границе с Швейцарией. После недавней кончины отца ей нужно было уладить наследственные дела. Но не только из-за этого потянуло её в родные места. Куда стремились в XIX веке все мало-мальски обеспеченные люди? Конечно, в Швейцарию. Гортензия не была исключением. Как только обстоятельства позволили ей, она сразу же уехала с сыном в Веве[203]. Сезанн присоединился к ним спустя две недели. В Швейцарии они провели пять месяцев.

Сезанн не был в восторге от этой поездки. Он радовался общению с сыном — подросшим, быстро взрослевшим, демонстрировавшим практическую хватку, которой начисто был лишён он сам, но Швейцария пришлась ему не по вкусу. Ни атмосфера, ни свет, ни люди не находили отклика в его душе. Ему никак не давались местные пейзажи, так не похожие на природу Прованса и Иль-де-Франса. В Невшателе он установил свой мольберт на берегу озера и попытался передать на холсте краски и глубину окружающего пейзажа. Попытка оказалась неудачной. Всё здесь было для него чужим. А Гортензия пребывала в полном восторге: эта живописная страна напоминала ей родной департамент Юра, а беззаботная жизнь в комфортабельной гостинице абсолютно её устраивала. «Моя жена, — заметил как-то художник, — больше всего на свете любит Швейцарию и лимонад». Деньги способны сделать жизнь очень приятной, а Сезанн был щедрым мужем, свои доходы он делил на три части: треть отдавал Гортензии, треть сыну и треть оставлял себе. Поговаривали, что Гортензия не считала зазорным тратить на себя и долю мужа, но сказать можно что угодно. В общем, им было за что благословлять память Луи Огюста, стараясь позабыть годы нищеты.

Невшатель, Берн, Фрибур. Именно из этого последнего города в один прекрасный день Сезанн исчез. Повод, называемый в связи с этими обстоятельствами, кажется сомнительным (или вызывающим тревогу): встретив на улице антирелигиозную манифестацию, он якобы так разволновался, что сбежал, будучи оскорблённым в своих чувствах, в своей вере, вновь обретённой, видимо, не без помощи сестры. Или он просто воспользовался этим предлогом, чтобы ускорить свой отъезд? Сезанн был вполне способен на подобную выходку. Гортензия с Полем-младшим рассчитывали, как обычно, встретиться с ним вечером в гостинице, но он там не появился. Четверо суток они мучились неизвестностью и волновались, хотя прекрасно знали привычку Поля-старшего сбегать из неугодного ему места. Наконец они получили письмо, отправленное из Женевы. Сезанн ждал их там, он уже успокоился.

Гортензия настаивала на продолжении этого чудесного путешествия, она собиралась вернуться в Веве, а затем перебраться в Лозанну, но Сезанн даже слышать об этом не хотел. Швейцария раздражала его. Начались скандалы: Поль намеревался вернуться в Экс, Гортензия соглашалась только на Париж. Она уехала туда одна, а уставший спорить с ней Сезанн отправился в Жа де Буффан.

 

* * *

 

Человек всю жизнь помнит то, что когда-то сильно потрясло его. Одним из таких потрясений стала для Сезанна картина, которую он когда-то открыл для себя в городском музее Экса и которую приписывали кисти Ленена — «Игроки в карты». Он всегда мечтал написать нечто похожее. Почему его зацепила именно эта тема? Да потому, что он часто наблюдал подобные сцены. Образы этих игроков в карты станут собирательными и дадут ему возможность попробовать себя в новом виде живописи — на сей раз в живописи жанровой.

На эту тему он написал пять полотен и множество этюдов к ним. Кто эти мужчины, изображённые в профиль, мирно играющие в карты в скромно обставленной комнате? Поль Алексис утверждает, что это крестьяне из Жа де Буффан. Тот, что справа, с трубкой во рту — садовник Поле. В качества образца для интерьера помещения, в котором сидят его игроки, Сезанн взял знакомую ему обстановку разбросанных вокруг Жа де Буффан ферм, где ему, видимо, не раз случалось ночевать во время долгих одиноких прогулок.

Размеры самого большого из этих полотен, ныне принадлежащего Фонду Барнеса, на котором мы видим пятерых игроков, не типичны для творчества Сезанна: лишь «Большие купальщицы» превосходят его габаритами. Изображённая на нём сцена безмолвна. Персонажи, одетые в грубое, мешковатое платье, строги и сосредоточенны: игра для них дело нешуточное. Мужчины запечатлены в величественных позах, лица их, словно вырубленные из камня, навсегда застыли в напряжении. Голубоватый фон картины и удивительная игра красок придают ей масштабность, намного превосходящую обычный натурализм жанровой сценки. Симпатичное, слегка затенённое личико девушки смягчает ту жёсткость и почти враждебность, которая читается на лицах мужчин. На втором полотне этой серии, выставленном в нью-йоркском Метрополитен-музее, изображены четыре персонажа, на трёх других картинах — только по два: все они изображены в профиль, сидящими по обе стороны стола. Всё в этих картинах построено так, что обыденная, банальная сцена игры в карты приобретает торжественность некой церемонии, а сиюминутное действие — флёр причастности к вечности благодаря простоте линий и декора, строгому достоинству поведения. Сезанн показал человека не просто в привычной ему обыденной обстановке, но ещё и в гармонии с окружающим миром. Отойдя от монументальности, художник сконцентрировал своё внимание на главном: сдержанно и без всякого пафоса показал саму суть бытия.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: