Шел год восьмидесятый или восемьдесят первый прошлого века. Если заглянуть в газеты тех лет, можно установить время с точностью до дня и даже до часа. Я возвращалась из Тбилиси, где театр, в котором я работала, был на гастролях. Труппа работала там еще две недели, а я рвалась домой: дети оставлены были на хорошую подругу, и я беспокоилась не столько за детей, сколько за нее – для женщины немолодой, беспокойной и бездетной два довольно маленьких мальчика в самом боевом возрасте были большим испытанием.
Грузинский приятель вез меня в тбилисский аэропорт, в кармане у меня был билет, мы не опаздывали, напротив, выехали с запасом времени. Но уже в дороге я забеспокоилась: нас обгоняли стаи милицейских машин, какая-то недобрая суета царила на дороге, а приехав в аэропорт, мы обнаружили, что аэропорт перекрыт. Люди с автоматами стояли на въезде, на вопросы не отвечали и только жестами показывали, чтоб убирались.
Дато вышел из машины и вклинился в группу таких же, как мы, не допущенных к аэропорту пассажиров. Вернулся он через десять минут – событие было чрезвычайным: несколько молодых людей угнали самолет. Или хотели угнать. Но их посадили. Или не посадили. Но посадят... Еще в толпе говорили, что угонщики не простые люди, а высокопоставленные... Или дети высокопоставленных.
Шел час за часом – мрачное возбуждение висело в воздухе.
Пассажиры прибывали, толпа взволнованных людей росла, слухи ходили самые фантастические, подробности – невероятные. Наконец, операция закончилась, кавалькада милицейских и военных машин выехала из аэропорта, пассажиры хлынули внутрь и заполнили зал до отказа. По радио объявляли что-то по-грузински. Дато пошел выяснять, когда будет следующий московский рейс. Вернулся он страшно довольный: про московский ничего не известно, задерживают на неопределенное время, но через двадцать минут вылетает самолет на Воронеж, и он купил мне билет на Воронеж. Я была в восторге. Когда находишься в Тбилиси, Воронеж кажется почти пригородом Москвы...
|
Самолет взлетел из ясного осеннего Тбилиси и приземлился через три с половиной часа в зимнем Воронеже. Вышли на трап в бурлящую белую кашу. Холод был такой, что плащ, вдохнув холодного воздуха, взлетел железным парусом у меня за спиной, и только спортивная сумка, висевшая на плече, придерживала его.
В здании аэропорта все пассажиры ринулись к кассе – в Москву, в Москву! Билетов не продавали никуда: аэропорт был уже закрыт из-за бурана. Но очередь стояла стеной. Да и куда было деваться: все лавки были заняты сидящими, все полы – лежащими. Впереди меня стояла большая грузинская семья в трауре – у них был свой особый резон улететь как можно скорее. За моей спиной стояли два грузина простецкого вида в больших кепках и в мохеровых шарфах. Они отошли, потом пришли снова и встали передо мной. Во мне взыграло чувство мелочной справедливости, и я попросила их встать позади. Но галантные грузины остались в Тбилиси, в театральных залах, а этот махнул рукой и сказал: «Стоишь, и стой»...
Я что-то вякнула про детей, которые одни дома... Никакого внимания. Отодвинули меня и встали впереди.
Разозлившись, я вышла из очереди и пошла к стоянке такси, чтобы ехать на железнодорожный вокзал и попытаться там сесть на проходящий поезд. Я была не первая такая умная, и на такси тоже стояла длинная очередь. Подъехал какой-то левак, выбрал меня из очереди и повез на вокзал. Ехали долго – парень оказался из области и по дороге заблудился.
|
На вокзале было все то же самое: толпы людей у закрытой кассы, толпы на перроне – ожидали проходящего поезда и намеревались подсесть к проводнику без билета, за живые деньги. С живыми деньгами было у меня не так чтобы очень хорошо, в обрез на билет.
Подошел какой-то южный поезд, в сторону Москвы. Открылись двери, выскочило несколько человек. Двери тут же и закрылись. Проводников видно не было, а те, что появлялись, сразу же исчезали под напором жаждущих. Очевидно, они уже забили все свободные места. Я уныло шла вдоль поезда – мне казалось, что я слышу стук костяшек в коленях – а, может, это каблуки смерзшихся кожаных туфель били о бетонное покрытие: щелк-щелк! Ветер поменялся – он больше не рвался во все стороны, как в аэропорте, он теперь дул сильно и целеустремленно мне в лицо. Боже, как же мне хотелось уже сидеть дома, пить чай с подругой Ирой и дорогими моими мальчиками. И понес меня черт в Тбилиси!
Вагонная дверь приоткрылась, черная кепка высунулась из щели:
– Эй, девушка! Иди сюда!
Не раздумывая ни минуты, я вцепилась в железный поручень. Меня втащили в вагон и раздвинули передо мной купейную дверь. Я в обледеневшем плаще плюхнулась прямо на одеяло.
Это были мои обидчики, грузины в кепках.
– Спасибо, – сказала я неживыми губами, сбросила сумку и задышала в окоченевшие руки...
Поезд тем временем тронулся. Тот грузин, что повыше, задвинул дверь и защелкнул замок.
|
Интересно, как я буду выпутываться, – подумала я без всякого страха. Главное, я уже двигалась в направлении Москвы.
– Может, чаю горячего у проводника попросим? – робко начала я общение.
– Зачем чай? – усмехнулся тот, что был поменьше ростом. Он открыл чемоданчик: в нем было три бутылки коньяка, а остальное пространство занимали мандарины – упаковочный материал, сохраняющий драгоценные бутылки.
Чай все-таки принесли. Сначала мне налили коньяку в чай. Мы с плащом постепенно оттаивали – смягчались и покрывались влагой. Ноги сначала ломило, потом стало покалывать иголочками. Лицо горело, из носу текло. Высокий снял с верхней полки одеяло и бросил мне на ноги. Оно было толстым, пушистым и теплым даже на ощупь. Тут я сообразила, что вагон не купейный, а мягкий. Я полезла за кошельком, вытрясла на стол все, что там было, и сказала:
– Спасибо, что взяли в компанию. Это все, что у меня есть.
Один рассердился, второй засмеялся. А я задумалась. Строго говоря, любое сопротивление было бессмысленным. Я сгребла деньги обратно в кошелек.
– Спасибо, ребята.
Они мне совершенно не были ребятами, эти усатые мужики между тридцатью и сорока, по виду торговцы или крестьяне, но уж никак не из публики, которая ходила на спектакли нашего маленького дурацкого театра.
– Такая красивая молодая девушка, зачем одна едешь? Как тебя муж отпускает? – сделал разведывательный ход один.
Никакого мужа в ту пору у меня не было, кроме бывшего. Но у меня хватило ума соврать: муж остался в Тбилиси, он директор театра, а меня домой послал, к детям.
– Зачем детей дома оставили, надо было детей в Тбилиси взять! – посетовал второй.
– У меня двоюродный брат тоже директор театра, – отозвался первый, и я поняла, что насчет мужа-директора я попала в самую точку.
Чай я допила, мне налили полстакана коньяку. Я люблю коньяк, могу выпить рюмку. При вдохновении – две. При очень долгом застолье – три.
Двоюродный брат директора театра сел рядом и придвинул ногу к моей. Она уже настолько отошла, что я почувствовала и отодвинулась:
– Какого театра? Тбилисского? – с преувеличенным интересом спросила я.
– Кутаисского! – он подвинулся ко мне еще ближе.
– Ой! – вскочила я. – Я вам нашу программку покажу!
Я протиснулась между столиком и его ногами и вытащила из сумки последнюю мятую программку. Эта была лично моя рекламная продукция: фотографии актеров, сцены из спектаклей и моя фамилия, напечатанная маленькими буквами в самом низу.
– Вот эту актрису видите? Звезда! Красавица! А какой голос! Лауреат конкурса... В Южной Америке...
И меня понесло... Это был рассказ по картинкам. Я знала, сколько там фотографий. Сначала я рассказала обо всех солистах. На это ушло полтора часа. Главное, не садиться на нижнюю полку, рядом с Гиви... А он все пытался меня перебить, усадить поближе и повести действие в другом направлении. Но я знала, что этого никак нельзя допускать. Это был мой главный монолог – быть или не быть. Я говорила, не останавливаясь ни на минуту.
Они были не насильники, а просто нормальные грузинские мужчины, которые с детства знают, что с грузинскими женщинами есть один фасон обращения, а с русскими – другой. У нас – увы! – плохая репутация.
Он все доливал и доливал, и мы выпили за всех актеров нашего театра, за всех актеров Кутаисского театра, за всех актеров в мире. Но мое дело было не присаживаться и не останавливать потока красноречия. Я рассказала все известные мне театральные анекдоты, все интересные сплетни об известных и неизвестных людях.
Я стояла между двумя полками и размахивала руками, я пела и читала стихи, и снова рассказывала анекдоты. Я чувствовала себя Шехерезадой, но знала, что мне надо продержаться всего одну ночь. Поезд шел к Москве.
Гиви делал редкие вылазки в мою сторону то рукой, то ногой, но постепенно тяжелел. Я пила коньяк с ними наравне и закусывала мандаринами. Мандарины подходят к коньяку гораздо лучше, чем лимоны. Теперь я это знаю точно. Мои собутыльники по два раза выходили в уборную, но я держалась – нельзя было оставлять площадку.
– Слушай, ложись, а? – предложил тот, что поменьше, Реваз.
– Зачем ложиться? Такой интересный разговор!
Несколько раз мне удавалось взять передышку: Гиви рассказал не очень длинную историю из армейской жизни, потом Реваз рассказал про свою бабушку, которая была осетинка. И опять возникла пауза, после которой коротыш Реваз собрался было лезть на верхнюю полку, а Гиви сделал ему подбадривающее движение, мол, вали отсюда. И я поняла, что до полной победы мне еще далеко, хотя время было на моей стороне – уже перевалило за четыре. Две бутылки были выпиты. Продержаться надо было еще часа три.
Я обратилась к семейной истории – рассказ о прадедушке-солдате и дедушке-часовщике вызвал сердечный отклик, и Реваз рассказал о дедушке-духанщике, а Гиви – о дедушке-лекаре. Я умело задавала дополнительные вопросы, и выяснилось, что один был из Сухуми, а второй из Кахетии, и они немного поспорили на грузинском о чем-то своем, важном. При этом они поглядели на часы. Но я-то знала, что время работает на меня. Однако затевалось что-то новое, и я не сомневалась, что затея касается меня.
Неожиданно Гиви надел пальто, взял маленький чемоданчик и вышел, через несколько минут вернулся и сказал что-то Ревазу коротко и деловито. Теперь вышел Реваз, и я поняла, что надо готовиться к физическому отпору.
Гиви вынул из своего чемодана остатки мандарин. Это были прекрасные сухумские мандарины, твердые и зеленые, вкуса острого и терпкого, они в сравнение не идут с тем рыхлым и мягким товаром, который раздают на елках.
Гиви положил мне руку на плечо:
– Мандарины детям возьми. Ты очень интересная женщина. Если хочешь, оставь телефон, я к тебе приду. Ты наврала, что у тебя муж директор театра, у вас директор театра женщина – Зуева, да? Там написано у тебя в программке. Понимаешь, у нас два вагона мандарин из Сухуми идут, мы должны их встретить. Мы в Малоярославце сейчас выйдем. А то ждать мандаринам нельзя, померзнут.
– Гиви, но остановок до Москвы нет! – испугалась я за мандарины.
– Не переживай! Я заплатил проводнику, я делаю стоп-кран, поезд встанет, мы выйдем.
Он зевнул во весь рот, сверкнув влажным золотом.
– Телефон напиши, мы мандарины сдадим заказчику, получим деньги, погуляем хорошо, – и он, наконец, положил мне большую, приятно тяжелую руку на колено.
Я написала телефон на программке. Только одну последнюю цифру неправильно – вместо девяти восемь. Это было ужасно глупо, – меня по программке можно было найти в театре в два счета. Но они меня и не искали. Не больно нужно было.
В Москве тоже был снег, но не такая лютая стужа, как в Воронеже. Дети спали, когда я вошла в дом. Ирина, моя святая подруга, разрешила им прогулять школу по поводу неожиданно грянувшего мороза и предполагаемого приезда мамы. Я привезла мандарины.
Тех ребят, что угоняли, но не угнали самолет, всех убили: двух при захвате самолета, остальных приговорили к расстрелу. Как выяснилось позднее, они даже не смогли взлететь. Где же был дорожный ангел, Господи?
Мой любимый араб
Писательская встреча в Париже, в начале перестройки. Круглый стол. Говорят по-французски. Почти понимаю, – вот-вот пленка в воздухе лопнет, и все станет совершенно ясно. То же самое с итальянским, испанским, польским. Поэтому я все слушаю с напряжением, жду этого технического события, – чтоб все начать понимать. (Пока оно не произошло).
Стол не круглый, длинный, несколько писателей из экзотических мест – так каждый из них думает, потому что страны эти: Египет, Португалия, Россия...
Меня спрашивают, что думают в России о перестройке. Я добросовестно отвечаю, что не могу ответить на этот вопрос.
Что люди думают в России? Совершенно не то, что думаю я. И вообще, я – лицо нерепрезентативное, и не могу представлять никого, кроме лично себя, потому что я по культуре – русская, по крови – еврейка, а по вероисповеданию – христианка.
После меня вопросы задают португальскому писателю, и он рассказывает о своей работе в Мозамбике, и рассказывает очень интересно. Например, один мозамбикский человек решил удивить свою деревенскую неграмотную бабушку, которая живет, как жили ее предки пятьсот лет тому назад: воду черпает из реки, зерно толчет в ступке, одежду сочиняет из местных растений, слегка их обрабатывая. А молодой человек – раз! – и привез ей в подарок транзисторный приемник. А из приемника – передача на редком наречии их племени, недавно новую станцию открыли. Включил, и ждет эффекта. Старушка послушала, послушала, и говорит внуку: скажи ему, чтоб замолчал...
Внук выключил приемник и спрашивает с обидой:
– Что же, тебе совсем не удивительно, что человеческий голос на нашем языке говорит из маленького ящика?
Бабушка посмотрела на внука и ответила:
– Дорогой мой, не все ли равно, каким именно способом говорят глупости?
Чудесная история, никто за этим круглым столом ничего умнее этого не сказал.
Дальше начинают допрашивать араба. Он симпатичный. Одет как-то по-человечески, ни пиджака с галстуком, ни куфии, – рубаха, свитер, никаких примет принадлежности к чему-то определенному. Но я как еврейка арабов несколько опасаюсь. На генетическом, так сказать, уровне. Он фотограф, журналист, корреспондент, облазил всякие опасные точки. Думаю, наверное, с Израилем воевал...
Ему, конечно, вопрос задают про арабо-израильские отношения. А он, солнце мое, говорит.
– Понимаете, у меня есть мое видение проблемы, но это будет очень личная точка зрения. Дело, видите ли, в том, что я по крови араб, по вероисповеданию – христианин, а первый мой язык – французский, арабский был второй... Я – лицо нерепрезентативное.
Разумеется, там было очень много всяких других вопросов, такого же уровня значительности, а потом еще напали журналисты, и еще хотели у каждого из нас что-то дополнительное разузнать. А мы с арабом издали друг на друга поглядывали, и когда освободились, просто пали друг другу в объятия. Он, конечно, и по-английски говорил в пятьсот раз лучше, чем я, но нам даже и разговаривать не особенно нужно было. Помню, он сказал: чудесная история с радиоприемником!
Мы так хорошо понимали друг друга, что лучше не бывает. Мы выпили по бокалу чего-то, чего разносили, и расстались навеки. Но полюбили друг друга навсегда. Жаль, я забыла, как его зовут. Эти арабские имена – их не упомнишь.
Коровья нога
Xозяйка книжного магазина встречала нас на перроне. Она была в очках и так сильно накрашена, что мне сразу пришло в голову, что она красится-то без очков и сильно перебарщивает, а потом надевает очки и, не взглянув на себя в зеркало, бежит по делам. Есть такой синдромчик у деловых женщин.
Это был один из маленьких западногерманских городов с названием, которое оканчивалось на «баден». Выступлений в тот приезд было так много, что они несколько слиплись между собой. Город, клуб, университет, книжный магазин, поезд, и снова новый город, новый книжный магазин.
Это особая, любимая порода человечества – книжные люди. Необязательно владельцы книжных магазинов, это могут быть продавцы, распространители, даже уборщицы в магазине. Я люблю их заранее, всех сообща. Но у этой личико было не очень. Причесанная парикмахерским способом блондинка с пластиковым колпаком на голове – от дождя. Маленький сухой ротик, а в нем – большие искусственные зубы. На лбу и на носу – замазанные гримом и подпудренные прыщики. Улыбается фальшиво и щебечет пискляво.
Ганна переводит. У нас с Ганной тончайшее взаимопонимание: она знает, что я понимаю их немецкую «мову» и переводит тогда, когда чувствует, что мне не очень хочется общаться.
– Мы вас так ждали, так ждали. Еще в прошлом году нам обещало ваше издательство, что вы к нам приедете... У нас очень маленький магазин, помещение крохотное, и мы сняли для вашего выступления большой зал, у моей подруги. Она держит магазин музыкальных инструментов, главным образом, роялей, и у нее прекрасное обширное помещение. И мы пригласили замечательного пианиста – лучший в городе! – у него прекрасная концертная программа...
Более или менее ясно: существует интрига, в которой участвует хозяйка книжного и рояльного магазина, музыкант и еще кто-то. Я участвую в рекламной компании музыкальных инструментов, и все это я ненавижу. Нас используют. Чем шире улыбается владелица книжного магазина – зовут Ханнелоре – тем меньше она мне нравится.
– Гостиница здесь, в двух шагах от вокзала, но можно взять такси, – предлагает она.
И мы идем под дождем, шагов не два, в порядочное количество, – экономит, жучка. И гостиница сейчас будет самая плохая, какая только есть в этой западной стороне. Вообще-то я ничего не имею против маленькой комнатки с подростковой кроватью и душевой кабиной в совмещенном санузле, где твоя задница еле помещается между раковиной и полотенцесушителем.
По дороге Ханнелоре успевает сказать:
– Вы слышали, что в Тель-Авиве был взрыв в дискотеке?
Мы уже об этом слышали.
– Вы понимаете, что теперь за этим последует? – горестно вопрошает Ханнелоре.
Мы не понимаем.
– Будут ужасные акции! Израильтяне опять будут разрушать палестинские дома! И снова тысячи раненых, бездомных... Бедный палестинский народ!
Мы снова переглядываемся: интересная точка зрения!
Гостиница совершенно потрясающая, просто невиданная. Как будто сам Оскар Уайльд ее сочинял: английская мебель, или, по крайней мере, прикидывающаяся английской, королевские лилии в вазах «югендштиль», офорты в причудливых рамках на стенах. Нас встречает длинноволосый юноша с томным лицом, в художественной одежде, в шелковом шарфе с персидскими огурцами. Второй, такой же красавчик, но темнокожий, выходит из лифта и приветливо улыбается. Мы с Ганной переглядываемся: что за гей-клуб? Тот, что в шарфе, спрашивает:
– У вас резервация на два номера, но мы можем предоставить вам сдвоенный.
Мы с Ганной стилистически похожи: обе коротко стриженные, в простой черной одежде, в очках. Выглядим достаточно аскетически. Но сдвоенный номер нам не нужен. Здесь нас приняли за своих. Это ошибка, но не обидная.
– Спасибо, нас вполне устроят отдельные комнаты.
Мы расходимся по номерам. Комната моя изумительно красива: все стильно и роскошно. Все – немного слишком. Но чего-то мне не достает. Уборной. В комнате нет ни ванной, ни уборной. Этого просто не может быть! В такой роскоши – и клозет в коридоре! Я звоню Ганне. Она заходит. Мы в полном недоумении. Я выхожу в холл в поисках общественной уборной, душа. Ничего подобного нет. Столики, диванчики, цветы – есть. И в большом изобилии.
– Сейчас позвоню, – говорит Ганна и берется за трубку.
Я тем временем открываю дверцу трехстворчатого шкафа, чтобы повесить плащ. Средняя из дверц – вход в ванную комнату. И в какую! С живыми цветами и полным набором туалетных принадлежностей, включая халат и крем для лица!
Поесть мы уже не успеваем, идем в рояльный магазин, он совсем недалеко. Днем погода была просто плохая, но теперь – кошмарная. К дождю прибавился снег, и все это летит со всех сторон: сверху, снизу, сбоку. Вьюга.
– Народ не придет, – кричу я Ганне в ухо.
Она кивает.
Магазин роскошный. Рояли белые, черные, концертные, кабинетные. Пианино выглядят здесь недоносками. Зал в два этажа, во втором – галерея, или зимний сад, где среди зелени проглядывает медь духовых инструментов. Официанты в белых смокингах разносят бокалы. Публика пожилая, солидная, дамы в драгоценностях, мужчин немного, но все безукоризненны, как посетители оперного партера.
– По-моему, мы попали не туда, – шепчу я Ганне.
Она улыбается:
– Туда. Да не беспокойся, отработаем... Ханнелоре в маленьком черном платье, в усиленном гриме, в крупных искусственных жемчугах, знакомит меня с хозяйкой музыкального магазина: высоченная немолодая дама с мужским лицом, в меховой пелерине.
Она сообщает, что читала мой роман всю ночь и плакала.
Мне хочется сказать, что я писала не для нее, но говорю совершенно другое, напыщенное:
– Слезы очищают душу, не правда ли?
– О да, да, – она вполне согласна со мной. Ханнелоре подтаскивает ко мне мелкого и чахлого юношу:
– Познакомьтесь, это мой приемный сын Ибрагим.
– Очень приятно, Ибрагим.
– В будущем году он заканчивает школу и будет изучать литературоведение, – сообщает сияющая Ханнелоре.
Она смотрит на мальчика с обожанием. Кривоватый мальчик украдкой гладит мать по плечу. – А наш второй сын, по возрасту он старше, но взяли мы его позже, Мохаммед, он сейчас во Франции, проходит практику. Он в этом году закончил институт. Жаль, что его нет. Он тоже ваш читатель.
Мальчик отходит: он сильно хромает, кажется, полиомиелит.
Она мне все еще не нравится, эта Ханнелоре, но удивляет, интригующе удивляет.
Гости собрались. Они пришли, несмотря на отвратительную погоду. Я бы не пошла в такую погоду даже на встречу с Уильямом Шекспиром. Рассаживаются на белых стульях. Музыкант во фраке садится за белый рояль. Шуберт.
Ганна, дорогая подруга, шепчет мне:
– Давай «Народ избранный» читать?
«Народ избранный» – про нищих. Мы с Ганной не любим богатых. Мы не любим буржуазности, истеблишмента, респектабельности. Мы в душе левые. Нас пригласили сегодня те, кого мы не любим...
Музыкант играет, публика хорошо слушает. Немцы поразительно музыкальны. Почти как грузины. Только грузины мастера петь, а они – слушать. Наша публика все-таки есть: группка студентов сидит на лестнице, ведущей на галерею. Вот еще несколько человек в свитерах и джинсах. Народу много. Зал полон.
Потом мы читаем: я – маленький кусок по-русски, Ганна – рассказ по-немецки. Мы делаем это легко и привычно. Потом вопросы-ответы. Сто раз одни и те же. Новый вопрос – один на тысячу.
Потом нас приглашают на ужин. В узком кругу, только сотрудники книжного магазина и мы. Сидим в ресторане, в каком-то подвальчике. Нас семеро: мы с Ганной, Ханнелоре и ее четыре сотрудницы, продавщицы. Сорокалетние, в костюмах, бодрые трудовые женщины, очень мне понятные.
– Давно ли существует ваш магазин? – спрашивает Ганна.
Они начинают щебетать одновременно и оживленно, и я перестаю что-либо понимать. Ганна переводит:
– Магазин существует давно, но восемь лет тому назад хозяин решил его продавать, и все были очень обеспокоены, останутся ли за ними рабочие места. Потом выяснилось, что книжный магазин вообще собираются закрывать и открывать в этом помещении не то парфюмерный, не то обувной. Мы были так расстроены – у нас такая хорошая клиентура, наши покупатели знают друг друга, приходят просто поболтать о книгах. Это давно уже клуб, а не торговая точка! И тогда мы решили магазин выкупить. Собрали все свои сбережения, но этого было недостаточно, и тогда муж Ханнелоре заложил наследственную землю, и как раз хватило. Первые два года еле-еле выживали, но теперь дела идут хорошо, сохранили и магазин, и свой маленький коллектив.
Они так и сказали – «коллектив»!
– А как же муж Ханнелоре? Получил ли он свои деньги? Не пропала его земля? – интересуюсь я.
Ханнелоре оживляется:
– О, мой муж! Земля не пропала! Мы внесли деньги вовремя. Эрик, кроме всего прочего, ведет все наши бухгалтерские дела! На общественных началах! Он сейчас придет, мой Эрик!
– О, наш Эрик! – снова защебетали продавщицы.
И приходит Эрик, огромный, костлявый, с тремя волосами на темечке. Глухой, как стена: ребенком попал под бомбежку во Франкфурте и потерял слух. Счастье, что к этому времени он уже умел говорить! Когда дети теряют слух в более раннем возрасте, они могут остаться немыми!
Из уха Эрика торчит слуховой аппарат. Мы говорим про книжные дела. Как идет книготорговля, какие сегодня проблемы, что читает молодежь... Эрик принимает участие в разговоре. Потом вынимает из уха малепусенькую штучку – и замолкает.
Ханнелоре объясняет:
– Эрик устает от длинных разговоров. Ему иногда надо передохнуть.
Исключительно некрасивая пара, но как они ласковы друг с другом, касаются то плеча, то руки. Время от времени я ловлю их взгляды, направленные друг на друга. В них читается: скоро, скоро мы останемся вдвоем...
Вставляет он свой аппаратик, когда мы уже расходимся, – чтобы попрощаться.
Нас отвозят в гостиницу. Договариваемся, что Ханнелоре отвезет нас завтра на вокзал, непременно!
– Я так переживала, что потащила вас в гостиницу под дождем. Вчера у меня не было машины, она была у механика, такая глупость. Единственная просьба, я отвезу вас к поезду заранее, минут на сорок раньше. Дело в том, что в десять тридцать у меня свидание, которое я уже не могу передвинуть, – улыбается она искусственной улыбкой, но после всего вышесказанного она мне кажется вполне ничего, даже славной.
Вечером мы еще успеваем обсудить с Тайной этот необычный для к нас вечер, подивиться всей этой истории с выкупом и сохранением книжного магазина, этим двум усыновленным палестинским сиротам, взятым из детского дома.
Но никогда не знаешь, где будет стоять точка. Она была поставлена на следующее утро. Ханнелоре заехала за нами действительно пораньше: теперь мы должны были еще минут сорок околачиваться на вокзале. По дороге Ханнелоре объясняет: по понедельникам она принимает инъекцию, и после этого два-три часа ей бывает так плохо, что она проводит их в приемной у своего врача. Уже двадцать лет, как она принимает эти инъекции: дело в том, что в юности она попала в автокатастрофу, и ей грозила ампутация ноги, но ей тогда поставили сустав от коровы, и он прижился, но не вполне. Все время идет процесс отторжения, и инъекции гасят эти аутоаллергические реакции... Или что-то в этом роде...
В те времена еще не было современных протезных материалов, и этот биопротез, их давно уже не используют, и она со своей коровьей ногой просто-напросто медицинская редкость... Боли, конечно, временами ужасные, особенно, когда приходилось стоять. Но раньше она была продавцом, и эта работа стоячая, и весь наш коллектив решил, что директором магазина должна быть я, потому что директору не надо стоять...
Мы обнялись и поцеловались. Я, не глядя, стерла со щеки поцелуйную помаду. Потрясающая баба эта Ханнелоре.
Москва—Подрезково.1992
Глушитель прогорел еще в субботу, и в понедельник, когда надо было ехать в Шереметьево встречать подругу из Америки, уже с утра я предчувствовала неприятности. Когда я выезжала с шереметьевской стоянки, уже с дорогой подругой, гаишник, увидев мою ободранную «ласточку», издающую вместо нежного воркования хриплый рев, кинулся ко мне со всех ног с радостным лицом охотника, на которого выскочила желанная дичь.
Он долго свинчивал приржавевшие номера, отвергнув безнравственный компромисс в виде штрафа или взятки, занудливо и обоснованно ругал меня за бесхозяйственность, а я прикидывала, во что мне обойдется давно уже назревавший ремонт машины.
Вечером я загнала бедняжку в гараж, и мы расстались, боюсь, что надолго. Теперь мне предстояло присоединиться к безлошадному большинству моих соотечественников. На следующий день мне надо было ехать в Подрезково, на дачу к моим друзьям, чтобы провести сутки с их десятилетней дочкой.
Метро показалось мне душным и тесным, в переходе на Белорусской бурлила торговая жизнь, рослые ребята с хорошей физической подготовкой продавали книги, и подбор их был прихотлив: от «Розы мира» Даниила Андреева до новейших руководств по бизнесу и разных видов астрологических и хирологических выпусков, украшением которых была небольшая книжечка «Как гадать по глазам». Глаза продавцов загадки не составляли: жульнические...
На выходе со станции «Комсомольская-Кольцевая», в длинном переходе перед эскалатором приличная девушка играла на скрипке Вивальди. В открытом футляре лежали рубли.
Площадь бурлила народом. Она была торговая-преторговая. Гуманитарная помощь, прошедшая через многие руки перекупщиков, здесь уже обретала последнюю и предельную цену. Коробейники были представлены, как пишут газеты, лицами «кавказской», и даже «закавказской» национальности, а товар их – ленты-кружева-ботинки – преобразовался в презервативы, сигареты и жвачку. Иногда попадались и знакомые с детства лица подмосковных старушек, с их копеечным товаром, – сторублевой малиной и пятидесятирублевыми пионами. Инфляция неслась впереди прогресса.
Нашла пригородную кассу. И остолбенела. Сон Феллини, видение Сальвадора Дали: у дверей кассы на мусорной урне, выкрашенной давно облинявшей серебрянкой, покачивая босыми грязными ногами, не достающими до земли, восседала фантастическая фигура – нищая старуха в серебрящемся от жира светло-сером плаще. Пышные седые волосы шевелились под слабым ветерком, а лицо ее было выкрашено серебряной краской, нос погуще, щеки пожиже... Она была неподвижна, глаза закрыты. Она не видела толпы, но и толпа, пробегающая мимо, не обращала на нее ровно никакого внимания.
Чувство реальности покинуло меня... Как будто я оказалась на сцене грандиозного театра, в массовом представлении, где все актеры хорошо загримированы, костюмированы, играют свои выученные роли, а я одна попала сюда случайно. Но билет в кассе тем не менее мне продали – до Подрезково и обратно, за двенадцать рублей. Я взглянула в последний раз на алюминиевое чудо и пошла на перрон.
Клинский поезд уходил через минуту, и я успела сесть в последний вагон. Поезд тронулся, и я пошла по вагонам по направлению к головному.
Некоторые из дверей набирающего скорость поезда оставались открытыми. Дерматиновое покрытие лавок местами было содрано, торчало желтое пенопластовое мясо и деревянный костяк. Веселый сквозняк влетал в вагоны сквозь разбитые окна. Подсолнечная лузга и бумажный мусор хрустели под ногами. Дачный народ сжимал продуктовые сумки коленями. Разруха была определенная, но не окончательная. Так, небольшая репетиция. Все-таки еще существовало расписание, хриплый знакомый голос объявлял: «Следующая станция...», в проходах налаживались славные картежные компании.
За окнами тянулся безобразный пригород, на железнодорожных откосах, в крапиве и лебеде, группами и парочками сидели мои соотечественники, потягивали винцо и курили, поплевывая в жухлую травку, и им было хорошо. Один молодой парень встал, расстегнулся и направил струю в сторону электрички. Он смеялся, обнажив розовые десны, хорошо заметные на таком малом расстоянии...
В том году я была в Афинах, видела закат в Сунионе, у храма Посейдона, где Эгей бросился со скал, и была в Иерусалиме, и сидела на берегу Мертвого моря, откуда Лот, не оглядываясь, шел за божественным посланником... И вот теперь, при виде косого августовского света, скользящего по жухлой траве засранного откоса, глотаю комок в горле... Почему это убожество так трогает? Чья-то нога пнула мою сумку, и я ее отодвинула. Напротив сел человек лет сорока, в меру пьяный, о чем тут же и объявил:
– Да, выпил немного. За Россию!
Я нисколько не возражала. Из расстегнутого ворота трикотажной рубашки вырастала стройная шея. Зубы белые, глаз веселый и карий.
– Я за Россию для русских! Это тебе не Америка. Не для черножопых!
Он выстраивал свою концепцию легко и непринужденно: он поносил всех, от англичан до японцев, прошелся по всем буквам алфавита. Все нерусские были прокляты. Я даже испытала некоторый укол по национальному самолюбию: как еврейка я привыкла держать пальму первенства в своих руках, а тут мне в привычной пальмочке отказали, поставили в один ряд со всеми прочими черножопыми. Наметив концепцию в общих чертах, мужик остановился на способах ее практической реализации:
– Значит, так! С силами соберемся – и всех порежем! Ох, весело будет!
Глаза его сверкали честным пугачевским блеском. Обращался он поначалу не ко всем вообще, а ко мне лично – доверчиво и дружелюбно, словно я заведомый его сторонник и никак не могу держаться других мыслей. Я молчала и решала про себя задачку, с чего это он ко мне обращается: не признал во мне черножопой или желает чуть погодя пролить белый свет на мою нерусскую зловредность. Указав на медленно ускользающую за окном станцию «Левобережная», он сказал мне доверительно:
– Вот, ты посмотри! Канал, да? Его кто строил-то, знаешь? Двадцать тысяч заключенных! Сталин всех повинтил – и построили! А вы, коммунисты, что построили? – неожиданно строго спросил он у меня, но я не готова была держать ответ за коммунистов. – Только все распродали да разворовали! Что Петр взял, все продали!
Он говорил азартно, все громче и громче, и уже полвагона его слушали, но как-то вяло и без душевного отклика, и он уже обращался не ко мне, а ко всему вагону, к людям, отводящим от него глаза.
– Кто войну на своих плечах вынес, я спрашиваю! Кто?
Но никто ему не отвечал. Все смотрели мимо с неловкостью и опаской.
– Демократы ваши? – и тут он употребил замысловатую фразу, в которой были ловко увязаны репродуктивные органы собаки, сибирский валенок, медный таз и чье-то анальное отверстие.
Слегка колеблясь в проходе, восходил второй герой. С улыбкой узнавания он приблизился к оратору. Остановился. Ему было под шестьдесят, загорелая лысина была украшена давним петлеобразным шрамом, и он тоже уже принял на грудь, облаченную в чистую джинсовую рубашку.
– Вот именно! – похвалил он кареглазого, и я отодвинула сумку, пропуская его в проход между лавками.
– А ты – за Россию? – строго спросил кареглазый.
– За Россию, – кивнул лысый.
Кареглазый хитро сощурился, прямо-таки по-ленински, и задал вопрос на засыпку:
– А за какую Россию?
Лысый растерялся:
– Ты что имеешь в виду? В смысле – за старую или за новую?
– Не врубаешься! Старую... – саркастически улыбнулся кареглазый. – Ее еще надо проверить, старую-то! Возьми, к примеру, попов, кадилами опять размахались. Как телевизор ни включу, все машут и машут. Однозначно!
– Однозначно, – подтвердил лысый.
Но кареглазый, видно, решил провести проверку по всем швам:
– А вот, скажи-ка мне, ты пьяница или алкоголик?
Лысый приобиделся:
– Почему это? Я так, любитель...
И он вытянул из аккуратной, искусственной кожи сумочки початую бутылку вина.
Первый взял ее, посмотрел на этикетку:
– «Салхино». Шестьдесят два рубля. Потом ткнул пальцем и, отметив ногтем полосочку на этикетке, объявил:
– Вот я сейчас выпью до этой полосочки, и будет как раз на десятку.
Что и сделал. Самым точным образом. После чего вынул из кармана горсть мятых бумажных денег, выудил десятку и стал засовывать ее в карман лысому.
– Да ты что, – удивленно отвел десятку лысый, – да мы что, не русские, что ли?
– Это ты верно, – удовлетворенно кивнул кареглазый. – Верно говоришь. Русские. Вот соберемся и резать пойдем.
– Кого? – полюбопытствовал лысый.
– Да нерусских! – широко и добро улыбнулся кареглазый. – Чтобы здесь под ногами не путались! Ох, кровушки пустим!
– Да на что? – удивился лысый. – С чего это я пойду резать? Охота была!
– Вот она, лень-то русская, – укорил его собеседник. – Под лежачий камень вода не течет.
– Да хрен бы с ней, пусть не течет. Пусть хоть лень, – согласился лысый с милейшей улыбкой, выжавшей круглые детские ямочки на пухлых щеках.