– Ваше здоровье. Ваше здоровье, мисс. Очаровательная девушка. Я вам принесу вина получше этого. – Он вытер усы.
– Когда, по-вашему, можно делать операцию?
– Завтра утром. Не раньше. Нужно освободить кишечник. Вычистить из вас все. Я зайду к старушке внизу и распоряжусь. До свидания. Завтра увидимся. Я вам принесу вина получше этого. А у вас здесь очень славно. До свидания, до завтра. Выспитесь хорошенько. Я приду рано.
Он помахал мне с порога, его усы топорщились, коричневое лицо улыбалось. На рукаве у него была звездочка в окаймлении, потому что он был в чине майора.
Глава шестнадцатая
В ту ночь летучая мышь влетела в комнату через раскрытую дверь балкона, в которую нам видна была ночь над крышами города. В комнате было темно, только ночь над городом слабо светила в балконную дверь, и летучая мышь не испугалась и стала носиться по комнате, словно под открытым небом. Мы лежали и смотрели на нее, и, должно быть, она нас не видела, потому что мы лежали очень тихо. Когда она улетела, мы увидели луч прожектора и смотрели, как светлая полоса передвигалась по небу и потом исчезла, и снова стало темно. Среди ночи поднялся ветер, и мы услышали голоса артиллеристов у зенитного орудия на соседней крыше. Было прохладно, и они надевали плащи. Я вдруг встревожился среди ночи, как бы кто не вошел, но Кэтрин сказала, что все спят. Один раз среди ночи мы заснули, и когда я проснулся, Кэтрин не было в комнате, но я услышал ее шаги в коридоре, и дверь отворилась, и она подошла к постели и сказала, что все в порядке: она была внизу, и там все спят. Она подходила к двери мисс Ван-Кампен и слышала, как та дышит во сне. Она принесла сухих галет, и мы ели их, запивая вермутом. Мы были очень голодны, но она сказала, что утром все это нужно будет из меня вычистить. Под утро, когда стало светать, я заснул снова, и когда проснулся, увидел, что ее снова нет в комнате. Она пришла, свежая и красивая, и села на кровать, и пока я лежал с градусником во рту, взошло солнце, и мы почувствовали запах росы на крышах и потом запах кофе, который варили артиллеристы у орудия на соседней крыше.
|
– Сейчас хорошо бы погулять, – сказала Кэтрин. – Будь тут кресло, я могла бы вывезти тебя.
– А как бы я сел в кресло?
– Уж как-нибудь.
– Вот поехать бы в парк, позавтракать на воздухе. – Я поглядел в отворенную дверь.
– Нет, сейчас мы займемся другим делом, – сказала она. – Нужно приготовить тебя к приходу твоего друга доктора Валентини.
– А правда замечательный доктор?
– Мне он не так понравился, как тебе. Но он, должно быть, хороший врач.
– Иди ко мне, Кэтрин. Слышишь? – сказал я.
– Нельзя. А как хорошо было ночью!
– А нельзя тебе взять дежурство и на эту ночь?
– Я и буду дежурить, вероятно. Но только ты меня не захочешь.
– Захочу.
– Не захочешь. Тебе еще никогда не делали операции. Ты не знаешь, какое у тебя будет самочувствие.
– Знаю. Очень хорошее.
– Тебя будет тошнить, и тебе не до меня будет.
– Ну, тогда иди ко мне сейчас.
– Нет, – сказала она. – Мне нужно вычертить кривую твоей температуры, милый, и приготовить тебя.
– Значит, ты меня не любишь, раз не хочешь прийти.
– Какой ты глупый! – она поцеловала меня. – Ну вот, кривая готова. Температура все время нормальная. У тебя такая чудесная температура.
– А ты вся чудесная.
|
– Нет, нет. Вот у тебя температура чудесная. Я страшно горжусь твоей температурой.
– Наверно, у всех наших детей будет замечательная температура.
– Боюсь, что у наших детей будет отвратительная температура.
– А что нужно сделать, чтобы приготовить меня для Валентини?
– Пустяки, только это не очень приятно.
– Мне жаль, что тебе приходится с этим возиться.
– А мне нисколько. Я не хочу, чтобы кто-нибудь другой до тебя дотрагивался. Я глупая. Я взбешусь, если кто-нибудь до тебя дотронется.
– Даже Фергюсон?
– Особенно Фергюсон, и Гэйдж, и эта, как ее?
– Уокер?
– Вот-вот. Слишком много здесь сестер. Если не прибудут еще раненые, нас переведут отсюда. Здесь теперь четыре сестры.
– Наверное, прибудут еще. Четыре сестры не так уж много. Госпиталь большой.
– Надеюсь, что прибудут. Что мне делать, если меня захотят перевести отсюда? А ведь так и будет, если не прибавится раненых.
– Я тогда тоже уеду.
– Не говори глупостей. Ты еще не можешь никуда ехать. Но ты поскорее поправляйся, милый, и тогда мы с тобой куда-нибудь поедем.
– А потом что?
– Может быть, война кончится. Не вечно же будут воевать?
– Я поправлюсь, – сказал я. – Валентини меня вылечит.
– Еще бы, с такими-то усами! Только знаешь, милый, когда тебе дадут эфир, думай о чем-нибудь другом – только не о нас с тобой. А то ведь под наркозом многие болтают.
– О чем же мне думать?
– О чем хочешь. О чем хочешь, только не о нас с тобой. Думай о своих родных. Или о какой-нибудь другой девушке.
– Нет.
– Ну, тогда читай молитву. Это произведет прекрасное впечатление.
– А может быть, я не буду болтать.
|
– Возможно. Не все ведь болтают.
– Вот я и не буду.
– Не хвались, милый. Пожалуйста, не хвались. Ты такой хороший, не нужно тебе хвалиться.
– Я ни слова не скажу.
– Опять ты хвалишься, милый. Совсем тебе ни к чему хвалиться. Просто, когда тебе скажут дышать глубже, начни читать молитву, или стихи, или еще что-нибудь. Тогда все будет хорошо, и я буду гордиться тобой. Я вообще горжусь тобой. У тебя такая чудесная температура, и ты спишь, как маленький мальчик, обнимаешь подушку и думаешь, что это я. А может быть, не я, а другая? Какая-нибудь итальянская красавица?
– Нет, ты.
– Ну конечно, я. И я тебя очень люблю, и Валентини приведет твою ногу в полный порядок. Как хорошо, что мне не придется быть при этом.
– А ты будешь дежурить ночью?
– Да. Но тебе будет все равно.
– Увидим.
– Ну, вот и все, милый. Теперь ты совсем чистый, и снаружи и внутри. Скажи мне вот что: сколько женщин ты любил в своей жизни?
– Ни одной.
– И меня нет?
– Тебя – да.
– А скольких еще?
– Ни одной.
– А скольких – как это говорят? – скольких ты знал?
– Ни одной.
– Ты говоришь неправду.
– Да.
– Так и надо. Ты мне все время говори неправду. Я так и хочу. Они были хорошенькие?
– Я ни одной не знал.
– Правильно. Они были очень привлекательные?
– Понятия не имею.
– Ты только мой. Это верно, и больше ты никогда ничей не был. Но мне все равно, если даже и не так. Я их не боюсь. Только ты мне не рассказывай про них. А когда женщина говорит мужчине про то, сколько это стоит?
– Не знаю.
– Ну конечно, ты не знаешь. А она говорит ему, что любит его? Скажи мне. Я хочу знать.
– Да. Если он этого хочет.
– А он говорит ей, что любит ее? Скажи. Это очень важно.
– Говорит, если хочет.
– Но ты никогда не говорил? Верно?
– Нет.
– Нет, верно? Скажи мне правду.
– Нет, – солгал я.
– Ты не говорил, – сказала она. – Я так и знала, что ты не говорил. Ты милый, и я тебя очень, очень люблю.
Солнце высоко стояло над крышами, и я видел шпили собора с солнечными бликами на них. Я был чист снаружи и внутри и ожидал прихода врача.
– Значит, так? – сказала Кэтрин. – Она говорит все, что ему хочется?
– Не всегда.
– А я буду всегда. Я буду всегда говорить все, что ты пожелаешь, и я буду делать все, что ты пожелаешь, и ты никогда не захочешь других женщин, правда? – она посмотрела на меня радостно. – Я буду делать то, что тебе хочется, и говорить то, что тебе хочется, и тогда все будет чудесно, правда?
– Да.
– Ну, вот ты и готов к операции. А теперь скажи, чего бы тебе хотелось сейчас?
– Иди ко мне.
– Хорошо. Иду.
– Ты моя очень, очень, очень любимая, – сказал я.
– Вот видишь, – сказала она. – Я делаю все, что ты хочешь.
– Ты у меня умница.
– Я только боюсь, что ты еще не совсем мной доволен.
– Ты умница.
– Я хочу того, чего хочешь ты. Меня больше нет. Только то, чего хочешь ты.
– Милая.
– Ты доволен? Правда, ты доволен? Ты не хочешь других женщин?
– Нет.
– Видишь, ты доволен. Я делаю все, что ты хочешь.
Глава семнадцатая
Когда я проснулся после операции, было не так, словно я куда-то исчезал. При этом не исчезаешь. Только берет удушье. Это не похоже на смерть, это просто удушье от газа, так что перестаешь чувствовать, а после все равно как будто был сильно пьян, только когда рвет, то одной желчью и потом не делается лучше. В ногах постели я увидел мешки с песком. Они придавливали стержни, торчавшие из гипсовой повязки. Немного погодя я увидел мисс Гэйдж, и она спросила:
– Ну, как?
– Лучше, – сказал я.
– Он прямо чудо сделал с вашим коленом.
– Сколько это длилось?
– Два с половиной часа.
– Я говорил какие-нибудь глупости?
– Нет, нет, ничего. Не разговаривайте. Лежите спокойно.
Меня тошнило, и Кэтрин оказалась права. Мне было все равно, кто дежурит эту ночь.
В госпитале было теперь еще трое, кроме меня: тощий парень из Джорджии, работник Красного Креста, больной малярией, славный парень из Нью-Йорка, тоже тощий на вид, больной малярией и желтухой, и милейший парень, который вздумал отвинтить колпачок от дистанционной трубки австрийского снаряда, чтобы взять себе на память. Это был комбинированный шрапнельно-фугасный снаряд, какими австрийцы пользовались а горах: шрапнель с дистанционной трубкой двойного действия.
Все сестры очень любили Кэтрин Баркли за то, что она без конца готова была дежурить по ночам. Малярики не требовали много забот, а тот, который отвинтил колпачок взрывателя, был с нами в дружбе и звонил ночью только при крайней необходимости, и все свободное от работы время она проводила со мной. Я очень любил ее, и она любила меня. Днем я спал, а когда мы не спали, то писали друг другу записки и пересылали их через Фергюсон. Фергюсон была славная девушка. Я ничего не знал о ней, кроме того, что у нее один брат в пятьдесят второй дивизии, а другой – в Месопотамии и что она очень привязана к Кэтрин Баркли.
– Придете к нам на свадьбу, Ферджи? – спросил я ее как-то.
– Вы никогда не женитесь.
– Женимся.
– Нет, не женитесь.
– Почему?
– Поссоритесь до свадьбы.
– Мы никогда не ссоримся.
– Еще успеете.
– Мы никогда не будем ссориться.
– Значит, умрете. Поссоритесь или умрете. Так всегда бывает. И никто не женится.
Я протянул к ней руку.
– Не трогайте меня, – сказала она. – Я и не думаю плакать. Может быть, у вас все обойдется. Только смотрите, как бы с ней чего-нибудь не случилось. Если что-нибудь с ней случится из-за вас, я вас убью.
– Ничего с ней не случится.
– Ну, так смотрите. Надеюсь, что у вас все обойдется. Сейчас вам хорошо.
– Сейчас нам чудесно.
– Так вот, не ссорьтесь и чтобы с ней ничего не случилось.
– Ладно.
– Смотрите же. Я не желаю, чтоб она осталась с младенцем военного времени на руках.
– Вы славная девушка, Ферджи.
– Ничего не славная. Не подлизывайтесь ко мне. Как ваша нога?
– Прекрасно.
– А голова? – она дотронулась пальцами до моей макушки. Ощущение было такое, как если трогают затекшую ногу.
– Голова меня никогда не беспокоит.
– От такой шишки легко можно было остаться кретином. Совсем не беспокоит?
– Нет.
– Ваше счастье. Записка готова? Я иду вниз.
– Вот, возьмите, – сказал я.
– Вы должны попросить ее, чтоб она на время отказалась от ночных дежурств. Она очень устает.
– Хорошо. Я ее попрошу.
– Я хотела подежурить ночь, но она мне не дает. Другие рады уступить свою очередь. Можете дать ей немного отдохнуть.
– Хорошо.
– Мисс Ван-Кампен уже поговаривает о том, что вы всегда спите до полудня.
– Этого можно было ожидать.
– Хорошо бы вам настоять, чтоб она несколько ночей не дежурила.
– Я бы и сам хотел.
– Вовсе вы бы не хотели. Но если вы ее уговорите, я буду уважать вас.
– Я ее уговорю.
– Что-то не верится.
Она взяла записку и вышла. Я позвонил, и очень скоро вошла мисс Гэйдж.
– Что случилось?
– Я просто хотел поговорить с вами. Как по-вашему, не пора ли мисс Баркли отдохнуть немного от ночных дежурств? У нее очень усталый вид. Почему она так долго в ночной смене?
Мисс Гэйдж посмотрела на меня.
– Я ваш друг, – сказала она. – Ни к чему вам так со мной разговаривать.
– Что вы хотите сказать?
– Не прикидывайтесь дурачком. Это все, что вам нужно было?
– Выпейте со мной вермуту.
– Хорошо. Но потом я сразу же уйду. – Она достала бутылку из шкафа и поставила на столик стакан.
– Вы берите стакан, – сказал я. – Я буду пить из бутылки.
– За ваше здоровье! – сказала мисс Гэйдж.
– Что там Ван-Кампен говорила насчет того, что я долго сплю по утрам?
– Просто скрипела на эту тему. Она называет вас «наш привилегированный пациент».
– Ну ее к черту!
– Она не злая, – сказала мисс Гэйдж. – Просто она старая и с причудами. Вы ей сразу не понравились.
– Это верно.
– А мне вы нравитесь. И я вам друг. Помните это.
– Вы на редкость славная девушка.
– Бросьте. Я знаю, кто, по-вашему, славный. Как нога?
– Прекрасно.
– Я принесу холодной минеральной воды и полью вам немного. Вероятно, зудит под гипсом. Сегодня жарко.
– Вы славная.
– Сильно зудит?
– Нет. Все очень хорошо.
– Надо поправить мешки с песком. – Она нагнулась. – Я вам друг.
– Я это знаю.
– Нет, вы не знаете. Но когда-нибудь узнаете.
Кэтрин Баркли не дежурила три ночи, но потом она снова пришла. Было так, будто каждый из нас уезжал в долгое путешествие и теперь мы встретились снова.
Глава восемнадцатая
Нам чудесно жилось в то лето. Когда мне разрешили вставать, мы стали ездить в парк на прогулку. Я помню коляску, медленно переступающую лошадь, спину кучера впереди и его лакированный цилиндр, и Кэтрин Баркли рядом со мной на сиденье. Если наши руки соприкасались, хотя бы краешком ее рука касалась моей, это нас волновало. Позднее, когда я уже мог передвигаться на костылях, мы ходили обедать к Биффи или в «Гран-Италиа» и выбирали столик снаружи, в Galleria. Официанты входили и выходили, и прохожие шли мимо, и на покрытых скатертями столах стояли свечи с абажурами, и вскоре нашим излюбленным местом стал «Гран-Италиа», и Жорж, метрдотель, всегда оставлял нам столик. Он был замечательный метрдотель, и мы предоставляли ему выбирать меню, пока мы сидели, глядя на прохожих, и на тонувшую в сумерках Galleria, и друг на друга. Мы пили сухое белое капри, стоявшее в ведерке со льдом; впрочем, мы перепробовали много других вин: фреза, барбера и сладкие белые вина. Из-за войны в ресторане не было специального официанта для вин, и Жорж смущенно улыбался, когда я спрашивал такие вина, как фреза.
– Что можно сказать о стране, где делают вино, имеющее вкус клубники, – сказал он.
– А чем плохо? – спросила Кэтрин. – Мне даже нравится.
– Попробуйте, леди, если вам угодно, – сказал Жорж. – Но позвольте мне захватить бутылочку марго для tenente.
– Я тоже хочу попробовать, Жорж.
– Сэр, я бы вам не советовал. Оно и вкуса клубники не имеет.
– А вдруг? – сказала Кэтрин. – Это было бы просто замечательно.
– Я сейчас подам его, – сказал Жорж, – и когда желание леди будет удовлетворено, я его уберу.
Вино было не из важных. Жорж был прав, оно не имело и вкуса клубники. Мы снова перешли на капри. Один раз у меня не хватило денег, и Жорж одолжил мне сто лир.
– Ничего, ничего, tenente, – сказал он. – Бывает со всяким. Я знаю, как это бывает. Если вам или леди понадобятся деньги, у меня всегда найдутся.
После обеда мы шли по Galleria мимо других ресторанов и мимо магазинов со спущенными железными шторами и останавливались у киоска, где продавались сандвичи: сандвичи с ветчиной и латуком и сандвичи с анчоусами на крошечных румяных булочках, не длиннее указательного пальца. Мы брали их с собой, чтоб съесть, когда проголодаемся ночью. Потом мы садились в открытую коляску у выхода из Galleria против собора и возвращались в госпиталь. Швейцар выходил на крыльцо госпиталя помочь мне управиться с костылями. Я расплачивался с кучером, и мы ехали наверх в лифте. Кэтрин выходила в том этаже, где жили сестры, а я поднимался выше и на костылях шел по коридору в свою комнату; иногда я раздевался и ложился в постель, а иногда сидел на балконе, положив ногу на стул, и следил за полетом ласточек над крышами, и ждал Кэтрин. Когда она приходила наверх, было так, будто она вернулась из далекого путешествия, и я шел на костылях по коридору вместе с нею, и нес тазики, и дожидался у дверей или входил с нею вместе – смотря по тому, был больной из наших друзей или нет, и когда она оканчивала все свои дела, мы сидели на балконе моей комнаты. Потом я ложился в постель, и когда все уже спали и она была уверена, что никто не позовет, она приходила ко мне. Я любил распускать ее волосы, и она сидела на кровати, не шевелясь, только иногда вдруг быстро наклонялась поцеловать меня, и я вынимал шпильки и клал их на простыню, и узел на затылке едва держался, и я смотрел, как она сидит, не шевелясь, и потом вынимал две последние шпильки, и волосы распускались совсем, и она наклоняла голову, и они закрывали нас обоих, и было как будто в палатке или за водопадом.
У нее были удивительно красивые волосы, и я иногда лежал и смотрел, как она закручивает их при свете, который падал из открытой двери, и они даже ночью блестели, как блестит иногда вода перед самым рассветом. У нее было чудесное лицо и тело и чудесная гладкая кожа. Мы лежали рядом, и я кончиками пальцев трогал ее щеки и лоб, и под глазами, и подбородок, и шею и говорил: «Совсем как клавиши рояля», – и тогда она гладила пальцами мой подбородок и говорила: «Совсем как наждак, если им водить по клавишам рояля».
– Что, колется?
– Да нет же, милый. Это я просто чтоб подразнить тебя.
Ночью все было чудесно, и если мы могли хотя бы касаться друг друга – это уже было счастье. Помимо больших радостей, у нас еще было множество мелких выражений любви, а когда мы бывали не вместе, мы старались внушать друг другу мысли на расстоянии. Иногда это как будто удавалось, но, вероятно, это было потому, что, в сущности, мы оба думали об одном и том же.
Мы говорили друг другу, что в тот день, когда она приехала в госпиталь, мы поженились, и мы считали месяцы со дня своей свадьбы. Я хотел, чтобы мы на самом деле поженились, но Кэтрин сказала, что тогда ей придется уехать, и что как только мы начнем улаживать формальности, за ней станут следить и нас разлучат. Придется все делать по итальянским брачным законам, и с формальностями будет страшная возня. Я хотел, чтобы мы поженились на самом деле, потому что меня беспокоила мысль о ребенке, когда эта мысль приходила мне в голову, но для себя мы считали, что мы женаты, и беспокоились не так уж сильно, и, пожалуй, мне нравилось, что мы не женаты на самом деле. Я помню, как один раз ночью мы заговорили об этом и Кэтрин сказала:
– Но, милый, ведь мне сейчас же придется уехать отсюда.
– А может быть, не придется.
– Непременно придется. Меня отправят домой, и мы не увидимся, пока не кончится война.
– Я буду приезжать в отпуск.
– Нельзя успеть в Шотландию и обратно за время отпуска. И потом, я от тебя не уеду. Для чего нам жениться сейчас? Мы и так женаты. Уж больше женатыми и быть нельзя.
– Я хочу этого только из-за тебя.
– Никакой «меня» нет. Я – это ты. Пожалуйста, не выдумывай отдельной «меня».
– Я думал, девушки всегда хотят замуж.
– Так оно и есть. Но, милый, ведь я замужем. Я замужем за тобой. Разве я плохая жена?
– Ты чудесная жена.
– Видишь ли, милый, я уже один раз пробовала дожидаться замужества.
– Я не хочу слышать об этом.
– Ты знаешь, что я люблю только тебя одного. Не все ли тебе равно, что кто-то другой любил меня?
– Не все равно.
– Ведь он погиб, а ты получил все, что же тут ревновать?
– Пусть так, но я не хочу слышать об этом.
– Бедненький мой! А вот я знаю, что у тебя были всякие женщины, и меня это не трогает.
– Нельзя ли нам пожениться как-нибудь тайно? Вдруг со мной что-нибудь случится или у тебя будет ребенок.
– Брак существует только церковный или гражданский. А тайно мы и так женаты. Видишь ли, милый, это было бы для меня очень важно, если б я была религиозна. Но я не религиозна.
– Ты дала мне святого Антония.
– Это просто на счастье. Мне тоже его дали.
– Значит, тебя ничто не тревожит?
– Только мысль о том, что нас могут разлучить. Ты моя религия. Ты для меня все на свете.
– Ну, хорошо. Но я женюсь на тебе, как только ты захочешь.
– Ты так говоришь, милый, точно твой долг сделать из меня порядочную женщину. Я вполне порядочная женщина. Не может быть ничего стыдного в том, что дает счастье и гордость. Разве ты не счастлив?
– Но ты никогда не уйдешь от меня к другому?
– Нет, милый. Я от тебя никогда ни к кому не уйду. Мне кажется, с нами случится все самое ужасное. Но не нужно тревожиться об этом.
– Я и не тревожусь. Но я тебя так люблю, а ты уже до меня кого-то любила.
– А что было дальше?
– Он погиб.
– Да, а если бы это не случилось, я бы не встретила тебя. Меня нельзя назвать непостоянной, милый. У меня много недостатков, но я очень постоянна. Увидишь, тебе даже надоест мое постоянство.
– Я скоро должен буду вернуться на фронт.
– Не будем думать об этом, пока ты еще здесь. Понимаешь, милый, я счастлива, и нам хорошо вдвоем. Я очень давно уже не была счастлива, и, может быть, когда мы с тобой встретились, я была почти сумасшедшая. Может быть, совсем сумасшедшая. Но теперь мы счастливы, и мы любим друг друга. Ну, давай будем просто счастливы. Ведь ты счастлив, правда? Может быть, тебе не нравится во мне что-нибудь? Ну, что мне сделать, чтобы тебе было приятно? Хочешь, я распущу волосы? Хочешь?
– Да, а потом ложись тут.
– Хорошо. Только раньше обойду больных.
Глава девятнадцатая
Так проходило лето. О днях я помню немногое, только то, что было очень жарко и газеты были полны побед. У меня был здоровый организм, и раны быстро заживали, так что очень скоро после того, как я впервые встал на костыли, я смог бросить их и ходить только с палкой. Тогда я начал в Ospedale Maggiore лечебные процедуры для сгибания колен, механотерапию, прогревание фиолетовыми лучами в зеркальном ящике, массаж и ванны. Я ходил туда после обеда и на обратном пути заходил в кафе, и пил вино, и читал газеты. Я не бродил по городу; из кафе мне всегда хотелось вернуться прямо в госпиталь. Мне хотелось только одного: видеть Кэтрин. Все остальное время я рад был как-нибудь убить. Чаще всего по утрам я спал, а после обеда иногда ездил на скачки и потом на механотерапию. Иногда я заходил в англоамериканский клуб и сидел в глубоком кожаном кресле перед окном и читал журналы. Нам уже не разрешалось выходить вдвоем после того, как я бросил костыли, потому что неприлично было сестре гулять одной с больным, который по виду не нуждался в помощи, и поэтому днем мы редко бывали вместе. Иногда, впрочем, удавалось пообедать вместе где-нибудь в городе, если и Фергюсон была с нами. Мы с Кэтрин считались друзьями, и мисс Ван-Кампен принимала это положение, потому что Кэтрин много помогала ей в госпитале. Она решила, что Кэтрин из очень хорошей семьи, и это окончательно расположило ее в нашу пользу. Мисс Ван-Кампен придавала большое значение происхождению и сама принадлежала к высшему обществу. К тому же в госпитале было немало дел и хлопот, и это отвлекало ее. Лето было жаркое, и у меня в Милане было много знакомых, но я всегда спешил вернуться в госпиталь с наступлением сумерек. Фронт продвинулся к Карсо, уже был взят Кук, на другом берегу против Плавы, и теперь наступали на плато Баинзицца. На западном фронте дела были не так хороши. Казалось, что война тянется уже очень долго. Мы теперь тоже вступили в войну, но я считал, что понадобится не меньше года, чтобы переправить достаточное количество войск и подготовить их к бою. На следующий год можно было ждать много плохого, а может быть, много хорошего. Итальянские войска несли огромные потери. Я не представлял себе, как это может продолжаться. Даже если займут все плато Баинзицца и Монте-Сан-Габриеле, дальше есть множество гор, которые останутся у австрийцев. Я видел их. Все самые высокие горы дальше. На Карсо удалось продвинуться вперед, но внизу, у моря, болота и топи. Наполеон разбил бы австрийцев в долине. Он никогда не стал бы сражаться с ними в горах. Он дал бы им спуститься и разбил бы их под Вероной. Но на западном фронте все еще никто никого не разбивал. Может быть, войны теперь не кончаются победой. Может быть, они вообще не кончаются. Может быть, это новая Столетняя война. Я положил газету на место и вышел из клуба. Я осторожно спустился по ступеням и пошел по Виа-Манцони. Перед «Гранд-отелем» я увидел старика Мейерса и его жену, выходивших из экипажа. Они возвращались со скачек. Она была женщина с большим бюстом, одетая в блестящий черный шелк. Он был маленький и старый, с седыми усами, страдал плоскостопием и ходил, опираясь на палку.
– Как поживаете? Как здоровье? – она подала мне руку.
– Привет! – сказал Мейерс.
– Ну, как скачки?
– Замечательно. Просто чудесно. Я три раза выиграла.
– А как ваши дела? – спросил я Мейерса.
– Ничего. Я выиграл один раз.
– Я никогда не знаю, как его дела, – сказала миссис Мейерс. – Он мне никогда не говорит.
– Мои дела хороши, – сказал Мейерс. Он старался быть сердечным. – Надо бы вам как-нибудь съездить на скачки. – Когда он говорил, создавалось впечатление, что он смотрит не на вас или что он принимает вас за кого-то другого.
– Непременно, – сказал я.
– Я приеду в госпиталь навестить вас, – сказала миссис Мейерс. – У меня кое-что есть для моих мальчиков. Вы ведь все мои мальчики. Вы все мои милые мальчики.
– Вам будут там очень рады.
– Такие милые мальчики. И вы тоже. Вы один из моих мальчиков.
– Мне пора идти, – сказал я.
– Передайте от меня привет всем моим милым мальчикам. Я им привезу много вкусных вещей. Я запасла хорошей марсалы и печенья.
– До свидания, – сказал я. – Вам все будут страшно рады.
– До свидания, – сказал Мейерс. – Заходите в Galleria. Вы знаете мой столик. Мы там бываем каждый день. – Я пошел дальше по улице. Я хотел купить в «Кова» что-нибудь для Кэтрин. Войдя в «Кова», я выбрал коробку шоколада, и пока продавщица завертывала ее, я подошел к стойке бара. Там сидели двое англичан и несколько летчиков. Я выпил мартини, ни с кем не заговаривая, расплатился, взял у кондитерского прилавка свою коробку шоколада и пошел в госпиталь. Перед небольшим баром на улице, которая ведет к «Ла Скала», я увидел несколько знакомых: вице-консула, двух молодых людей, учившихся пению, и Этторе Моретти, итальянца из Сан-Франциско, служившего в итальянской армии. Я зашел выпить с ними. Одного из певцов звали Ральф Симмонс, и он пел под именем Энрико дель Кредо. Я не имел представления о том, как он поет, но он всегда был на пороге каких-то великих событий. Он был толст, и у него шелушилась кожа вокруг носа и рта, точно при сенном насморке. Он только что возвратился после выступления в Пьяченца. Он пел в «Тоске», и все было изумительно.
– Да ведь вы меня никогда не слышали, – сказал он.
– Когда вы будете петь здесь?
– Осенью я выступлю в «Ла Скала».
– Пари держу, что в него будут швырять скамейками, – сказал Этторе. – Вы слышали про то, как в него швыряли скамейками в Модене?
– Это враки.
– В него швыряли скамейками, – сказал Этторе. – Я был при этом. Я сам швырнул шесть скамеек.
– Вы просто жалкий макаронник из Фриско.
– У него скверное итальянское произношение, – сказал Этторе. – Где бы он ни выступал, в него швыряют скамейками.
– Во всей северной Италии нет театра хуже, чем в Пьяченца, – сказал другой тенор. – Верьте мне, препаршивый театришко. – Этого тенора звали Эдгар Саундерс, и пел он под именем Эдуарде Джованни.
– Жаль, меня там не было, а то бы я посмотрел, как в вас швыряли скамейками, – сказал Этторе. – Вы же не умеете петь по-итальянски.
– Он дурачок, – сказал Эдгар Саундерс. – Швырять скамейками – ничего умнее он не может придумать.
– Ничего умнее публика не может придумать, когда вы поете, – сказал Этторе. – А потом вы возвращаетесь в Америку и рассказываете о своих триумфах в «Ла Скала». Да вас после первой же ноты выгнали бы из «Ла Скала».
– Я буду петь в «Ла Скала», – сказал Симмонс. – В октябре я буду петь в «Тоске».
– Придется пойти. Мак, – сказал Этторе вице-консулу. – Им может понадобиться защита.
– Может быть, американская армия подоспеет к ним на защиту, – сказал вице-консул. – Хотите еще стакан, Симмонс? Саундерс, еще стаканчик?
– Давайте, – сказал Саундерс.
– Говорят, вы получаете серебряную медаль, – сказал мне Этторе. – А как вас представили – за какие заслуги?