Мимо ристалищ, капищ,
Мимо храмов и баров,
Мимо шикарных кладбищ,
Мира и горя мимо,
Мимо Мекки и Рима
Иосиф Бродский. Пилигримы.
Главная улица, Гранд-Рю, ведущая наверх, к монастырю, в этот час темна и безлюдна: ничей непрошенный взгляд не может засечь двух припозднившихся паломников, уверенно движущихся к цели своего долгого и трудного путешествия. Ночь многое скрывает от глаз; жаль, что сейчас нельзя во всей полноте разглядеть величие «застывшей музыки» колоколен и башен, украшенных химерами и иными чудищами водостоков и многочисленных арок, неоготичного шпиля работы Петиграна и золоченой статуи Архангела Михаила работы Фремье, но даже то, что доступно, оправдывает своё название. Ла Мервей – «Чудо ».
Путники многое успели повидать – в Кельне, Байе, Хемптоне, Милане, - но Мон Сен-Мишель последняя точка их долгого странствия, после которого хочется надолго осесть на одном месте, и это придаёт посещению острова едва уловимый горько-сладкий привкус завершения ещё одной главы, словно своими жизнями они пишут книгу, уже давно перевалившую за тысячу страниц.
- Когда-то здесь не было острова, - говорит один из юношей. – Это место называлось Могильной горой, и друиды приходили сюда поклоняться заходящему солнцу.
- Как это для нас символично, верно? – отзывается его спутник. – Ленарт рассказывал, что многие наши собратья отсюда родом, в том числе и его создатель.
- В таком случае, сейчас мы находимся в колыбели нашей семьи.
Сегодня, как и бессчётное количество раз до этого, они, будто древние друиды, тоже поклонились закатившемуся за горизонт дневному светилу и восславили бледный лик ночной хозяйки. Тёмное время суток здесь спокойно и преисполнено тишины: городок, образовавшийся вокруг аббатства, совсем небольшой. Странно, но это порождает чуть ли не дремотное состояние.
Место, некогда бывшее Могильной горой, уже не так опасно; это раньше паломники часто гибли, увязая в зыбучих песках бухты или оказываясь под водой в результате резких приливов.
Хань переплетает свои пальцы с пальцами Чунмёна: давняя привычка, одна из многих, почти что ритуал. С той поры, как они поспешно покинули Лейден, немало воды утекло, а уж сколько они сменили слуг, на скольких кораблях побывали... Только иногда, когда он закрывает глаза, ему всё равно чудится самое начало, солёные брызги и воздух Гуанчжоу. Чунмён часто повторяет, что Хань слишком сентиментален для вампира, и это чистая правда.
Кельн, Байе, Хемптон, Милан... Хань потерял счёт городам, в которых они побывали, следуя завету Ленарта. Куда-то пробирались в гробах, оставляя труд договориться о перевозке слугам, куда-то – тенями летучих мышей, тихонько пережидающими плавание в трюмах. Где-то не задерживались и пары дней, где-то оставались неделями. Порой встречали себе подобных, но никогда не вступали с ними в контакты; если столкновение происходило лоб в лоб, Хань угрожающе скалил клыки, порываясь прикрывать собой более спокойного Чунмёна. Они не искали неприятностей, и неприятности, в свою очередь, не искали их. Суматошные времена ухитрялись проживать невидимками, проходили мимо, словно весь мир существовал отдельно от них, а они лишь иногда приоткрывали двери, погружаясь в его клокочущие безумие.
Ханю нравится быть не участником, но созерцателем; это даёт больше шансов выжить.
Они неторопливо проходят через Рыцарский зал, звавшийся некогда скрипториумом, ненадолго останавливаются в нефе монастырской церкви, любуясь внушающим трепет простором, и в итоге оказываются в западном крыле, где находится крытая галерея. Два ряда тонких колонн отделяют её от внутреннего дворика, и Чунмён замирает, задумчиво проводя ладонью по холодному камню. Его руки сейчас не менее холодны; сегодня они ещё не ели.
- Помнишь, Ленарт рассказывал о том, что когда-то здесь существовала клетка для вампиров, изобретение кардинала Балю?
- Помню. Её прутья были окованы серебром, и она подвешивалась таким образом, что при малейшем движении начинала раскачиваться. Вампир висел так всю ночь и сгорал с рассветом.
Хань встаёт за Чунмёном, прижимается грудью к спине и укладывает свои руки на его бёдра. Потребность находиться так близко не исчезает с годами, кажется, наоборот становится только сильнее.
- Почему ты об этом вспомнил?
- Странно было бы не вспомнить, находясь в этом месте, – Чунмён смотрит в ночные тени внутреннего дворика, будто видит там тяжёлыми цепями подвешенную клетку, в который ждёт исполнения заслуженного приговора кто-то, кто подобен ему. – Страшно умирать... так.
Хань медлит с ответом; ему ли не знать, как тяжело бывает отвлечь любовника от подобных мыслей. Обретя не-жизнь, которая может длиться бесконечно долго, Чунмён не отпустил смерть, он вглядывается в неё постоянно. В глазах очередной жертвы, в историях о застигнутых солнцем, в прикосновениях к умирающим – она вездесуща и многолика. Чунмён так и не научился убивать, он лишь заимствует самую малость крови, оставляя себя на тонкой грани, будто отшельник-аскет; Хань гораздо беспощаднее, именно поэтому они так редко охотятся вместе.
Винная радужка глаз Чунмёна вспыхивает, и только после этого Хань слышит тихие шаги аббата, которому в недобрый час захотелось посетить приют спокойствия, каковым является для здешней братии галерея. Они словно две тени, сливающиеся с темнотой, прячущейся меж колонн, но человек замечает их на удивление быстро, изумлённо поднимает брови. Хань вступает вперёд, под лунный свет, и в глазах мужчины мелькает узнавание; губы быстро движутся в молитвенном шёпоте, столь же бесполезном, сколь и страстном.
Хань и Чунмён покидают Ла Мервей за час до восхода солнца.
Тело аббата находят спустя несколько дней, прибитым к берегу во время очередного прилива. От долгого пребывания в воде оно вздулось, затруднив незамедлительное установление причины смерти.
К этому моменту они уже далеко.