НА ПОРОГЕ НОВЫХ ОТКРЫТИЙ 14 глава




Сколько людей прошло мимо Иванова, почти все они замечали только его застенчивую улыбку, его любимые словечки и междометия, манеру в знак несогласия мотать головой и другие странности. От взгляда Герцена не ускользнуло в Иванове более важное. Он заметил, как сквозь его застенчивую улыбку проглядывала его тяжелая дума, как печаль временами омрачала его доброе, приветливое лицо. Словно какая-то неотступная забота не давала ему покоя.

До нас не сохранилось точной записи той знаменательной застольной беседы гостей Герцена, которая затянулась тогда глубоко за полночь. Но, судя по косвенным данным, можно думать, что в ней затронуты были коренные вопросы современного искусства. Несколько раз Иванов принимался говорить о том, ради чего он приехал в Лондон, прежде чем его по-настоящему поняли. Если самым ходом событий, спрашивал он, старое в жизни народов должно быть зачеркнуто, то какие же новые задачи должны встать теперь перед искусством? Или же действительно жизнь в данный момент не нуждается в искусстве? И, обращаясь к Герцену и Огареву, он говорил им: дайте мне живую мысль, дайте веру, дайте новую тему! Он просил их с таким видом, будто они тут же, не сходя с места, могут утолить его мучительную жажду истины.

Герцен пробовал на это отвечать, ссылаясь на новые идеалы борьбы человечества за свободу, за человеческое достоинство, за его постоянный прогресс. Но все эти понятия звучали слишком общо и отвлеченно и не давали ответа на мучившие художника вопросы. Герцен напоминал о том, что современная общественная борьба имеет и свои жертвы и своих мучеников, они-то и должны стать предметом искусства. Но и эта тема могла стать темой по внутреннему влечению художника. Возможно, что речь шла о том, какой выход может найти современный художник, отвернувшись от живописи религиозной. Иванов говорил о своем понимании археологической достоверности в исторической картине. Огарев находил это лазейкой «Доводите искусство до самой утонченной оконченности и копируйте природу, — говорил он, — да жизни-то вы не вдохнете в свое произведение». И он вспоминал о том, что слышал еще в России о задачах искусства. Теперь это называют «воспроизведением действительности», но разве это не то же самое, что подражание, о котором твердили еще в древности. Между тем правдоподобие всего лишь условие, но не главная задача. Нужно, чтобы вся общественная жизнь дышала в искусстве, чтобы художник передал в нем то, что он нашел в современной жизни И. вспомнив, что его слушает живописец, он прибавил о том, что и для техники необходимо вдохновение.

Беседа коснулась вопроса о жанровой живописи, достигшей такого расцвета у фламандцев, которой так восхищался Герцен. Иванов не стал оспаривать этого восхищения, но он выразил недоумение, как фраки и цилиндры, все уродство современного быта превратить в предмет искусства. Огарев соглашался, что в жанре, как его понимают обычно, нет спасенья. Если вам противны эти самодовольные, скаредные лавочники, то вот вам новая тема — это благородный в своих лохмотьях бедняк, который знает уже, что скоро придет его пора. Пишите, наконец, пейзаж, если в вас есть чувство природы и способность отдаваться этому чувству без поисков эффектов. Может быть, в этой связи Герцен высказал и свои заветные мысли о призвании русского художника воспеть родную сельскую природу, и он признался, что самые ослепительные красоты Сорренто и римской Кампаньи бледнеют в его памяти, когда он вспоминает русские деревни и села, почернелый ряд скромных бревенчатых изб, свежий запах сена или смолистой хвои — всю эту прелесть русской природы, в которой есть нечто мирное и доверчивое, кротко-грустное, как в народной песне. Для Иванова после его бесконечных блужданий по Кампанье и Неаполю эти слова должны были звучать настоящим призывом.

Художник слушал речи своих собеседников с мучительным напряжением — видимо, не в силах сразу освоиться со всеми нахлынувшими на него новыми мыслями. Разговор постоянно перескакивал с предмета на предмет.

В этом маленьком, обвитом плющом кирпичном домике легко было позабыть, что находишься на окраине мрачного Лондона с его роскошными омнибусами и экипажами и бездомными людьми, проводящими ночь под мостами. Видя устремленные на него понимающие сочувственные взгляды, слыша родную речь, Иванову легко было поверить, что все происходит в той самой России, куда он так мечтал попасть, минуя ненавистный Петербург. И странное дело, он, который с таким недоверием относился к людям, стал рассказывать о своих будущих планах с откровенностью, будто здесь собрались его давнишние друзья. Он говорил о том, как, не желая кривить душой, он отказался от заказа для московского собора и как это лишило его средств к существованию и помешало в работе над картиной; рассказывал об этом с таким невозмутимым спокойствием, как будто иначе это и не могло случиться, будто дело это касалось не его самого, а какого-то другого, постороннего человека.

Тут Герцен больше сдерживаться не мог. Он вскочил со своего места, полные слез глаза его ярко сверкали. «Хвала русскому художнику!» — воскликнул он, обнимая Иванова. Растроганный художник чувствовал себя смущенным, так как не совсем понимал волнения хозяина. Несколько раз он пытался вернуться к разговору о самом важном и дорогом для него предмете, но странным образом на язык подвертывались другие темы, и он долго и нудно выспрашивал Герцена, не знает ли он толкового путеводителя по Палестине на французском языке. Герцен хмурил лоб. напрягал память и все никак не мог вспомнить нужного названия. Уже прощаясь с хозяином, Иванов испытывал такое чувство, будто они так и не сказали друг другу самого главного и беседа их так и не прояснила его взгляда. Он не осознавал тогда, да и не мог это сделать, как всякий живой участник событий, что самым своим посещением скромного домика в Путнее он, который так хотел стать писателем, но не стал им, в сущности, вписал целую главу воспоминании в замечательную книгу о делах и днях лучших русских людей середины прошлого века — в «Былое и думы» Герцена.

«…Вы подаете не только великий пример художникам, но даете свидетельство о той непочатой, цельной натуре русской, которую мы знаем чутьем, о которой догадываемся сердцем и за которую, вопреки всему делающемуся у нас, мы так страстно любим Россию, так горячо надеемся на ее будущность!»

Так закончил свое скорбное надгробное слово о великом русском художнике Герцен, когда год спустя до нею дошла весть о его кончине.

 

ПОЕЗДКА В АЛЬБАНО

 

Вновь я посетил тот уголок…

Пушкин.

 

 

Иванов вернулся в Рим, по заключению близких людей, освеженным и помолодевшим. Посещение Герцена хотя и не разрешило всех его сомнений, но укрепило его в уверенности, что Россия стоит накануне великих перемен, что художник не может оставаться их сторонним наблюдателем. Теперь, когда, казалось бы, ничто не неволило его к этому, он твердо решил принести еще одну жертву — отказаться от своей привычной спокойной римской жизни и пуститься в путь в Петербург. Он считал своим долгом отчитаться перед обществом в том, что он сделал за двадцать семь лет отсутствия.

Последние месяцы жизни в Италии Иванов, помимо хлопот, связанных с судьбой картины, прощался со своей «чисто художественной жизнью», с теми местами, где он провел большую часть своей жизни. Случилось так, что свидетелем одной из таких прощальных прогулок Иванова за город оказался молодой И. С. Тургенев, который через приятеля своего, В. П. Боткина, познакомился с художником и даже побывал у него в мастерской. Благодаря этой встрече потомство имеет литературный портрет с великого художника, сделанный пером великого писателя. Тургенев позднее опубликовал свои воспоминания под названием «Поездка в Альбано и Фраскати».

Автор «Записок охотника» находился тогда на вершине своей творческой зрелости. Только что им был закончен очаровательный рассказ «Ася», в котором образ русской девушки во всей ее прелести и неразгаданности особенно выпукло вырисовывается на фоне идиллической природы Рейна. Воображение уже рисовало ему пленительный в своей пластичности образ итальянской красавицы, который в лице Джеммы должен был войти в повесть «Вешние воды» То было время, когда Тургенев дружески обещал Л. Н. Толстому перестать быть барином. Впрочем, его замашки баловня судьбы и сибарита давали о себе знать во всем, что он делал. Они проявились и в том, как он взглянул на русского живописца, с которым его свела судьба.

Тургенев тонко подметил прозрачность того октябрьского дня, когда он в сопровождении В. П. Боткина и А. А. Иванова отправился в Альбано. Ему запомнилось, как дребезжали стекла у старой кареты, когда она после гладкой Аппиевой дороги стала подпрыгивать по камням при въезде в Альбано. От него не ускользнуло и то особенное, праздничное осеннее чувство, которое было тогда на душе у всех трех путешественников. Разговор шел об искусстве.

И Тургенева и Боткина нежило сознание того, что Рафаэль, на славу которого уже посягали всякого рода потрясатели устоев, называя его бездарным, — этот самый Рафаэль вызывал к себе такое почтительное отношение русского живописца. В сущности, до самого Рафаэля обоим литераторам было мало дела, на место него можно было бы поставить и Венеру Милосскую или что-нибудь другое, но важен был «принцип», «направление», а потому, слушая художника, они поддакивали ему и готовы были охотно признать его авторитет в этом деле. На них производило впечатление еще и то, что Гоголя, имя которого уже стало легендарным, Иванов не называл иначе, как запросто Николаем Васильевичем, и, нисколько не выставляя своей былой близости с покойным, говорил о нем так, будто он мог бы быть четвертым пассажиром в коляске. Тургенев даже почему-то решил, что Гоголь, хотя и превозносил Иванова, но его не понимал так, как вот они понимают друг друга — два русских литератора и русский художник. Тургенев и Боткин обратили внимание на то, с каким волнением Иванов вспоминал о всеобщем осуждении «Переписки». Они решили, что Иванов боялся, как бы сходная участь не постигла и его картину. Они не могли не знать, что Иванов только недавно побывал у Герцена, но о нем не произнесено было ни слова. Тургенев, видимо, считал всю эту поездку в Лондон блажью художника. Заметив нечто тревожное в словах Иванова о событиях 1848 года, он, как человек, твердо уверенный в том, что его собственные симпатии и антипатии должны разделять все «порядочные люди», решил, что и Иванов в качестве защитника Рафаэля должен был испытывать отвращение ко всякого рода потрясениям общественного порядка.

Этот дивный осенний день в римской Кампаньи и ожидание красот в Альбано и Фраскати не располагали спутников к особенно серьезным разговорам и тем более спорам. К тому же и Тургенев и Боткин не без снисходительной барской насмешливости смотрели на своего скромно, почти неряшливо одетого спутника, привыкшего совершать прогулку не в удобном экипаже, а пешком. Видимо, Тургенев даже не особенно вникал в то, что Иванов говорил о дальнейших планах своих работ и о Штраусе, — он решил, что Иванов собирался советоваться с немецким эрудитом по поводу своей картины. Тургенев и Боткин начали объяснять ему, что Штраус не может ему помочь, так как, видимо, ничего не понимает в живописи, и когда Иванов согласился со своими непрошеными советчиками и они заметили, что он испуганно вздрагивал и по-детски смеялся, слыша прямое и резкое суждение о ком-нибудь из общих знакомых, они решили, что с ними говорит настоящий простачок. Тургенев даже не без удивления признавал, что Иванов порой произносил слова, «свидетельствующие об упорной работе его ума», и этот ум он назвал замечательным. Когда в разговоре случайно затронут был больной вопрос Иванова, его опасения быть отравленным, Боткин исподтишка толкнул Тургенева коленом: оба они решили, что убеждать чудака бесполезно. «Бедный отшельник! — назидательно решил Тургенев. — Двадцатилетнее отшельничество не обошлось ему даром».

Прибыв в Альбано, путешественники отправились верхом вдоль галереи во Фраскати. Сквозь листву деревьев перед ними светлело озеро, изумрудно-зеленые, словно весенние лужайки виднелись из-за могучих стволов дубов. По улицам города шагал, скрипя огромными корзинами, ослик, проходили альбанские девушки, по дороге вели молодого красавца, захваченного карабинерами за то, что он в драке пырнул ножом своего соперника. От зоркого взгляда писателя не ускользнуло, как около колодца Иванов из кармана вынул корку хлеба и стал жевать ее, макая в холодную воду. Тургенев не мог не залюбоваться обликом художника, его лицом, «сиявшим удовольствием мирных художнических ощущений». Сам Иванов показался ему «достойным предметом для художника». Тургенев заметил красоты старинного парка виллы Альдобрандини и не мог удержаться, чтобы мысленно не населить его со всеми его кипарисами и гротами белокурыми женщинами в духе Веронезе, с жемчужными ожерельями и в бархатных робах. Его поразил закат, который красным пламенем отражался в одном из огромных дворцовых окон. На обратном пути в поезде Тургенев не мог оторвать своего взгляда от местных красавиц с их тяжелыми черными косами и ослепительными улыбками, с чертами, которые вблизи казались слишком крупными, словно созданными, чтобы любоваться ими откуда-то издалека, и Иванов обещал показать ему подобную красавицу, Мариуччу, свою модель, которую он запечатлел в этюдах.

Общество художника заставило его спутников замечать вокруг красивые краски и красивые лица и вспоминать прославленные картины. Одного только Тургенев никак не замечал и не понимал, что с ним рядом в пригородном поезде Фраскати — Рим сидит гениальный русский художник, искусство которого заключает в себе высокую, глубокую мысль целой исторической эпохи. И когда впоследствии к своим путевым впечатлениям Тургенев присовокупил несколько общих рассуждений об Иванове и о Брюллове — увы! — замечательный русский писатель оказался в колее избитых истин, которые мог бы повторять с чужих слов какой-нибудь светский шаркун: «Самый талант его, собственно живописный талант, — писал Тургенев, — был в нем слаб и шаток, в чем убедится каждый, кто только захочет внимательно и беспристрастно взглянуть на его произведение». И он воздыхал: «Имей он талант Брюллова или имей Брюллов душу и сердце Иванова, каких чудес мы были бы свидетелями». Припомним, что позднее Тургенев Мог восхищаться таким посредственным и пустым живописцем, как Харламов, и нам придется с горечью признать, что этот большой художник слова не понял своего собрата по искусству. Казалось бы, прекрасный день, проведенный в римской Кампаньи, должен был сблизить их друг с другом. Но, видимо, и Иванов почувствовал, что с «русскими литераторами» или «господами либералами», как он иронически величал Тургенева, Боткина и их кружок, ему не по дороге. Дело не в одном том, что он уловил покровительственные нотки, не в том, как они устроили ему триумф и поднимали в честь него бокалы шампанского, как исправляли тексты его петиций на имя высочайших особ, — самое главное было то, что Иванов своим чутьем угадывал их половинчатость и робость в решении тех основных вопросов жизни, к которым он подходил со свойственной ему прямотой и самоотверженностью…

Иванову предстояло доставить в Петербург огромный холст. Обойтись в этом деле без помощи официальных кругов было невозможно. Теперь, когда картина была готова и он просил не денег, а лишь содействия, гораздо легче было найти себе покровителей. Но художник продолжал испытывать отвращение к академическому начальству.

Еще в Париже он встретил конференц-секретаря академии В. И. Григоровича, который в свое время испортил ему столько крови своим равнодушием и так расхолаживал его, называя замысел «Явления» «пустой мечтой». Теперь Григорович не прочь был возобновить дружбу с художником и предлагал Иванову ехать вместе с ним из Парижа в Рим. Однако Иванов уклонился от этой чести.

В Риме Григорович напустил на себя важность. Русским художникам, которые явились к нему, он заявил: «Господа! Я требую, чтобы во все время моего пребывания здесь вы по очереди у меня дежурили». Но Иванов сделал вид, что это предписание не касается его. Тогда Григорович сам лично явился к нему в студию на Виколо дель Вантаджо. Однако двери ее по обыкновению оказались запертыми. Григорович явился во второй раз — снова безрезультатно. Взбешенный таким невниманием к своей особе, Григорович пишет на дверях студии, что уже два раза пытался застать художника, и просит его допустить. Однако и это обращение не возымело действия. Тогда Григорович отыскал Л. О. Смирнову, близость которой к художнику была известна, и стал жаловаться ей, взывая к тому, что он помнит и ценит его с тех лет, как он был еще мальчиком. Смирнова быстро нашлась, заявив, что даже ее Иванов не пускает к себе в студию. Пришлось конференц-секретарю дожидаться того дня, когда перед отправкой картины художник откроет двери студии для всех посторонних. Впрочем, и на этот раз Иванов не был особенно гостеприимен по отношению к петербургскому сановнику. Пока народ толпился в студии, он находился на лестнице и за недосугом пообедать закусывал на ходу ломаными кусками хлеба, которые вытаскивал из кармана. Григорович поймал его за этим занятием и стал изливаться в своих чувствах, взывал к прежней дружбе и обещал содействие. Иванов сдержанно выслушал его, довольный тем, что Григорович собирался остаться в Риме и что этим он будет избавлен от его общества в Петербурге.

Выставка картины Иванова обратила на себя внимание. В течение десяти дней в студии толпился народ. Сам патриарх немецкой колонии художников Овербек, хотя и разочарованный тем, что русский художник пошел своей собственной дорогой, должен был признать его достижения. Корнелиус дал ему руку и признал его большим мастером: «Un valoroso maestro». В остальном нужно сказать, что в 1858 году в Риме не было значительных русских и зарубежных художников, способных оценить картину и найти этому произведению достойное место в истории искусства.

В последние месяцы своей жизни в Риме Иванову все чаще приходилось иметь дело с высокопоставленными особами, от которых зависела дальнейшая судьба его картины. Сколько раз ему с величайшим трудом удавалось получить согласие на посещение его студии «высочайшими гостями», но в последнюю минуту ему приносили короткую записку с сообщением, что его императорское высочество не может быть в студии, так как после прогулки чувствует себя несколько утомленным.

Иванов отдыхал душой только среди близких ему и далеких от этих великосветских кругов людей. В Риме у него было несколько знакомых домов, о которых он сохранил светлую память и позднее, покинув Италию. Он близко подружился с будущим замечательным физиологом Сеченовым, тогда еще начинающим ученым, который по просьбе художника выполнял для него переводы и производил библиографические изыскания. Но больше всего он был привязан к брату Сергею, и в беседах с ним был более всего откровенен.

 

«Ветка». Конец 1840-х годов.

 

 

«На берегу Неаполитанского залива». 1850-е годы.

 

Сергей с неспокойным сердцем отпускал своего брата в Петербург. Узнав о том, что брата его собираются отблагодарить за весь его труд пожизненной пенсией, он не может сдержать своего возмущения. «Они тебя производят в инвалиды, — пишет он, — это похоже на насмешку». Он уговаривает брата с самого начала заявить в Петербурге, что он не участвует ни в каких обедах, ибо присутствовать и не есть было бы из рук вон глупо». Но больше всего заботил Сергея прием, который могли устроить Иванову официальные академические круги. «Может быть, тебя будут нянчить, хвалить. Пожалуйста, не поддавайся! Карл Павлович именно потому и испортился, что поддался этому щекотливо приятному пению». И он дружески выговаривает брату обычную его нерешительность.

В беседах с близкими Иванову приходилось часто выслушивать упреки за то, что он обращается к представителям высшего света и двора, приглашает их к себе в студию, выслушивает их мнения и принимает вид их покорного «протеже». Но другого выхода для Иванова не существовало: без содействия официальных кругов он не в состоянии был бы преодолеть все трудности, связанные с доставкой его картин в Россию, ее выставкой в академии и продажей.

Конечно, никто не мог предвидеть во всех подробностях, как разовьются события. Но с того момента, как художник покинул свое насиженное место, он ставил на карту все свое благополучие, свободу, спокойствие, здоровье. Вступая в этот ненавистный ему вражеский лагерь, он совершал новый, на этот раз последний акт самопожертвования.

 

В ПЕТЕРБУРГ

 

Грустный вид и грустный час!

Дальний путь торопит нас…

Ф. Тютчев, «На возвратном пути».

 

 

Поскольку Иванов решил следовать за своей картиной, его путешествие из Рима в Петербург стало сложным и хлопотливым. Задержавшись несколько в Риме, ой прибыл в морской порт Чивитта Веккия позднее своего багажа. В момент, когда лодка доставляла его к французскому пароходу, о «обнаружил, что картину его не погружали на него, а, наоборот, опускали с парохода: оказалось, что ее нельзя было установить внутри парохода. Пришлось тут же в порту просить, ходатайствовать, чтобы отдан был приказ оставить картину на палубе. Художник с трудом добился того, чтобы ее отодвинули подальше от топки. Между тем поднялся ветер, волны захлестывали на палубу, ее стало обдавать морской пеной. Морское волнение заставило пароход простоять в Тулоне два дня. На таможне в Марселе чиновники стали чинить препятствия. При отправке ее из Парижа возникло новое затруднение — не находили вагона, в который картина могла бы войти. Художника тревожила большая стоимость перевозки. Повсюду ему приходилось просить о содействии влиятельных лиц. Ему приходилось просиживать в приемных долгие часы ожидания. Многие обещали помощь, но не исполняли обещанного. Задержавшись на день в Париже и отправив картину вперед, он потерял ее из виду по дороге в Кельн, ему никак не удавалось установить, где она находится: одни говорили, что она послана малой скоростью, другие — что она задержана на таможне. Иванов уже прибыл в Гамбург, так и не найдя порученного комиссионеру ящика с картиной. Судьба этого столь драгоценного для него груза начинала серьезно его беспокоить. Ему уже казалось, что и на этот раз, как в 1848 году, ее может спасти лишь счастливая случайность. Из Гамбурга предстояло отправиться в Киль, чтобы оттуда на военном пароходе «Олаф» двинуться в Кронштадт.

Путешествие Иванова проходило в беспрерывных хлопотах. Искусство, естественно, должно было отступить на второй план. За время пребывания в Германии он успел только полюбоваться Кельнским собором и прийти от него в восхищение да бегло осмотреть выставку современной живописи в Гамбурге, которая своим безвкусием произвела на него безотрадное впечатление, за исключением ландшафтов «портретного характера», по его выражению. Наконец 16 мая 1858 года пришло сообщение о том, что в Киль прибыл пароход, и, приехав на пристань, он самолично убедился, что в ожидании погрузки на ней находился ящик с его детищем. Одно его беспокоило: получит ли он каюту, чтобы и на пути в Кронштадт не расставаться с картиной. Капитан судна Веймарн не мог сказать ему по этому поводу ничего обнадеживающего.

Направляясь к консулу, художник несколько торопился, и тут с ним случилась небольшая неприятность: у него пошла носом кровь. Сначала он решил не придавать этому серьезного значения, но кровотечение все не прекращалось. Когда пошел уже третий стакан, послали за доктором, и тому с большим трудом удалось кровь остановить. Чтобы присутствовать при перенесении картины на пароход, художник поспешил подняться на ноги, но тут с ним случился обморок, и доктора уложили его в постель. Пришлось снова расстаться с картиной и отказаться от поездки на пароходе.

Через несколько дней Иванов отправился в Берлин для совета с доктором С. Боткиным. Его соблазняла мысль отказаться от поездки в Петербург и вернуться в Рим к своим прерванным занятиям, тем более, что Боткин предупредил, что после долгой жизни в Италии климат Петербурга может оказаться вредным для его здоровья. Иванов ухватился за эту мысль. Но кому поручить в таком случае картину? Кто возьмет на себя хлопоты ее выставки? Наконец после долгих колебаний принято было решение: пароходом через Штеттин отправиться в Кронштадт. Художник чувствовал себя бодро, встречи с новыми, русскими, людьми радовали его. Он даже старался не придавать значения некоторым печальным вестям о судьбе знакомых. Главное — было сознание, что наконец-то кончатся все его мытарства на чужой земле. Кто-то передал ему, что в петербургской печати уже появилось сообщение о скором прибытии «важнейшего» произведения русского исторического живописца и публика с «нетерпением ожидает этого момента». С этой мыслью Иванов после двадцативосьмилетнего отсутствия вступал на родную землю.

Ему предстояло провести в Петербурге ровно один месяц. Это был последний месяц, который Иванову оставалось прожить, месяц мучительных тревог, горьких разочарований и напрасных, бессмысленных волнений. Никто не приневоливал его к этому, но он сам день за днем подробно и обстоятельно описал свою жизнь в Петербурге, описал каждый свой шаг хождения по мукам и написал за один месяц столько, сколько он раньше не успевал и за целый год.

Брату своему Сергею он давал вести о себе почти ежедневно, иногда по нескольку раз в день принимался за перо. Видимо, его внутренней потребностью было тут же заносить на бумагу о каждой ране своего сердца, точно он составлял точнейший бюллетень о ходе прогрессирующей болезни, точно давал показания для какого-то судебного процесса. Вряд ли он мог предполагать, что ему самому эти письма уже не понадобятся и что только потомство увидит по ним, как царская Россия встретила одного из своих величайших сынов, но брата своего он настойчиво просил сохранить эти письма. И хотя он не решался доверить почте все, что имел сообщить брату (и собирался с верной оказией передать еще нечто особенно важное, чего не пропустила бы цензура), и того, что сохранилось до нас, вполне достаточно, чтобы ясно представить себе весь его страдный путь.

О своих мытарствах Иванов говорит терпеливо и безропотно, будто наперед решив ничему не удивляться и удерживать в себе возмущение. Редко-редко сорвется у него насмешливое замечание о скупости великого князя или самодурстве великой княгини, из которого можно сделать вывод, что этот безропотный человек понимал, что судьба русского художника всего лишь звено той общей картины, которая открылась ему в Петербурге. Как ни давала о себе знать его материальная зависимость от двора, от придворного круга и от титулованных меценатов, теперь более чем когда-либо ему становилось ясно, что внутренне он не имел с ними ничего общего. Всей своей полной лишений жизнью, всем своим отказом участвовать в их жизни он купил себе право беспристрастно смотреть на все, что творилось в мире, и вершить над ними свой суд.

В Петербурге перед глазами Иванова с калейдоскопической быстротой сменялись впечатления от города и его жизни, от людей и от искусства. Обо всем он спешил отдать себе отчет, сказать свое слово обдуманно и без гнева. Он так и писал своему брату: вот это хорошо, а это плохо. Если с оценками его и нельзя всегда согласиться, в них подкупает то, что в каждом суждении сквозит настойчивое стремление по справедливости разобраться в нахлынувших на него впечатлениях.

Иванов чувствовал себя в Петербурге несколько похоже на возвращенных из сибирской ссылки декабристов. Те были отправлены из Петербурга за пять лет до него и вернулись на другой год после смерти Николая. Он покинул Петербург позднее и прибыл через два года после них. Но и он, как они, должен был повсюду замечать мрачные следы николаевского режима и радоваться малейшим признакам пробуждения страны после его исчезновения. Во всем облике Иванова с его длинным сюртуком и окладистой бородой было нечто несовременное, старомодное, как и во всех тех русских людях, которых судьба избавила от николаевской выправки. Недаром министр двора, граф Гурьев, у которого был наметанный глаз на людей, чуть было не принял за иностранца этого коренного русака.

В первый день по прибытии, воспользовавшись хорошей погодой, Иванов отправился побродить по городу. Хотя он признал город грязнее других осмотренных им городов, ему понравились в Петербурге новые мостовые. Среди новых построек художник одобрительно отозвался только об архитектуре Исаакиевского собора, но раскритиковал его скульптурные фигуры иконостаса с нелепо выполненными живописью лицами; он не без ехидства назвал их ублюдками, кентаврами. Архитектура здания напомнила ему римские памятники, но его скульптуру и живопись он нашел слабой. Не ограничиваясь только внешним обликом города, он заметил, что петербуржцы, средние обыватели, плохо одеты, при всей внешней роскоши на всем лежит отпечаток бедности.

Поскольку родители Иванова давно уже умерли, сестра его жила в провинции, а племянниц своих он не знал, в Петербурге у него не было близких людей; Правда, его сердечно встретили Боткины и даже устроили его у себя; но внимательность младшего — Михаила, начинающего художника, была ему подозрительна не без оснований, он опасался, что в его отсутствие тот не прочь порыться в его папках и бумагах.

Иванова всюду приветствовали как путешественника из далеких краев, приглашали на званые обеды и знакомили со знаменитостями. Нельзя сказать, чтобы это льстило ему, но по мягкости своего характера ему не удавалось устоять перед соблазном. Вопреки заветам брата он даже бывал в ресторане у знаменитого Донона у Калинкина моста, где литераторы провожали Тургенева, поднимали бокалы с шампанским и провозгласили тост в честь русского художника.

За короткое время пребывания в Петербурге Иванов успел свести знакомство с рядом выдающихся русских людей. Никогда он не слышал столько разговоров по поводу всех тех вопросов, которые тогда волновали русское общество. Он познакомился с другом Герцена историком Кавелиным и, возымев доверие к нему, советовался с ним по многим практическим делам. Его познакомили с Хомяковым, стихи которого в свое время ему читал Чижов, и тот, крепко пожав ему руку, сказал несколько слов об его творческой смелости. Его представили строителю Исаакия Монферрану, и тот дружелюбно принял его в своем похожем на дворец доме и познакомил со своими собраниями искусства. Иванов успел побывать в Публичной библиотеке, где архитектор Горностаев и тогда еще начинающий критик Стасов выложили перед ним богатые художественные издания и поражены были его начитанностью и историческими познаниями. Все эти знакомства и встречи радостно волновали художника, в молодом поколении русских он видел людей живых, деятельных, рвущихся к знаниям.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: