Нужно представить себе отношение к революционным событиям 1848 года близких Иванову людей, чтобы оценить по достоинству независимость его позиции. Жуковский называл революцию «смертоносной чумой» и «отвержением всякой святости». Иордан радовался восстановлению папской власти. Из дому, «з основании официальной царской печати, писали о революции, как о «помрачении рассудка». Многое из того, что происходило на глазах Иванова, он не в состоянии был оценить со всей глубиной. Но если в 1830 году, по приезде в Рим, он не заметил революционной вспышки, то теперь он стал более чуток к общественной жизни. Если даже 1848 год не стал переломным в жизни художника, то несомненно, что именно это время в нем пробудило мысли, последствия которых он и сам не мог предвидеть. Правда, высказываться по поводу событий ему приходилось очень осторожно, особенно в письмах, которые проходили через царскую цензуру. И тем не менее, говори о событиях 1848 года, он отмечал, что «жалобы отдельных людей ничто в сравнении с общим моральным выигрышем». Видимо, он имел в виду, что во время триумвирата попы потеряли свою власть, дворцы были объявлены собственностью республики и была уничтожена духовная цензура. Правда, и Иванову многое в дальнейшей судьбе народов было неясно. Его тревожил вопрос, какова будет роль искусства, которое так много веков было тесно связано с церковью. Но после выспренних апокалипсических пророчеств о грядущем «златом веке» в 1847 году теперь он видел собственными очами, как рушился старый порядок и вместе с тем заколебались многие предрассудки человечества. Умственной эмансипации Иванова немало содействовало и то, что именно в революционные годы в Риме стало возможно получать сочинения французских социалистов. Есть основания думать, что братьям Ивановым стала знакома знаменитая утопия Кабе «Путешествие в Икарию». На этой почве наметилось решительное расхождение между Ивановым и Гоголем в таком существенном вопросе, как в их взглядах на церковь. Напуганный, подавленный событиями, Гоголь искал спасения в лоне православной церкви и проходил «послушание» у властного и ограниченного попа отца Матвея. Вразрез с этим Иванов еще незадолго до революционных событий утверждал, что «православие — одна форма, безо всякой внутренней силы». Правда, Иванов долгое время еще продолжал мыслить моральными понятиями священного писания. Свои попытки отразить события тех лет он облекал в форму библейской фразеологии. Но именно в эти годы им начата была работа по переосмыслению своих религиозных и моральных представлений с явным стремлением приблизиться к передовым воззрениям своего времени.
|
БИБЛЕЙСКИЕ ЭСКИЗЫ
Я не отрицаю ни величие, ни пользу веры; это великое начало движения, развития, страсти в истории, но вера в душе людской — или частный факт, или эпидемия. Натянуть ее нельзя, особенно тому, кто допустил разбор и недоверчивое сомнение…
Герцен, «С того берега».
В годы осады Рима из-за отсутствия средств, материалов и натурщиков Иванову пришлось приостановить работу над большой картиной. Для заполнения вынужденного досуга он начал серию акварелей. Некоторые из них оп в целях экономии выполнял на оборотной стороне юношеских рисунков. Серия акварелей написана на традиционные библейские темы, и потому вошла в историю под названием «Библейские эскизы». Но в понимании этих традиционных тем сказались новаторские искания, смелые раздумья и сомнения художника. Это памятник переломных лет его духовной жизни.
|
После событий 1848 года основная идея «Явления Мессии» все меньше и меньше удовлетворяла Иванова. Он мог уже убедиться в том, что появление долгожданного Мессии вовсе не разрешило противоречий античного общества, что духовное перерождение человека не способно уничтожить в мире зла, — в связи с этим изменилось все его представление об истории человечества. Прежде, задумывая «Явление Мессии» и так и не выполненную им картину «Авраамий Палицын у ворот Москвы», он верил, что решающее значение имеют поворотные мгновения в жизни общества. Теперь ему открылась история человечества как процесс, как цепь трагических деяний напряженной борьбы, жарких столкновений, обманчивых иллюзий и светлых прозрений в будущее.
С детских лет Иванов привык к тому, что священные тексты рассматривались как непреложная истина, как предмет слепой веры. В конце 40-х годов он знакомится с книгой немецкого автора Д. Штрауса «Жизнь Иисуса», в основе которой лежал критический взгляд на священный текст. В папском Риме книга Штрауса была строжайше запрещена. Но один немецкий художник получил ее контрабандой. Не исключена возможность, что именно от него Иванов впервые услышал об этой книге.
Ф Энгельс отмечал в качестве главного достоинства работы Штрауса лежащую в основе ее идею о мифологическом элементе в христианстве[12].
|
Книга Штрауса находила живой отклик в демократических слоях немецкого общества в годы, предшествующие революции 1848 года. В область, где безраздельно господствовал догматизм, Штраус вносил элементы критического анализа. Тяжеловесный по изложению, обремененный филологической ученостью текст Штрауса послужил Иванову в качестве сюжетной канвы, на которой он мог создавать свои художественные образы, размышляя с карандашом и кистью в руках о прошлом человечества.
Со своей склонностью доискиваться до корней всех вещей Иванов побывал в Германии у самого Штрауса и просил у него разъяснения мучивших его сомнений. Все это не исключало творческой свободы художника. Никогда еще прежде самостоятельность Иванова не проявлялась так полно и свободно, как в этой серии. То, что он пытался сделать в «Мыслях», где сопротивление оказывало ему неподатливое слово, стало теперь возможным, когда он со свойственным ему увлечением погрузился в работу над акварелями. Прежде художественное творчество было для него тяжелым долгом. Теперь оно стало осуществлением права на творческую свободу. Иванов не прибегает к помощи этюдов, ограничивается стенографической записью своих замыслов Он работает с небывалой для него прежде быстротой, порой с лихорадочной торопливостью. Прежде он тормозил свой процесс труда подготовительными изысканиями, самопроверкой, бесконечными поправками и дополнениями. Теперь в нем проснулся дар импровизатора, способность на основании скудных слов текста создать живой образ. В свое время Иванов осуждал «быстроту эскизного исполнения» своих соперников, видя в ней недобросовестность худож ника, искавшего легкой и быстрой наживы. Теперь словно одержимый своими замыслами, он едва поспевает за ними и допускает эскизность, хотя многолетняя строгая школа и высота рисовального мастерства дают о себе знать даже в самых беглых по выполнению листах.
По замыслу Иванова, серия его библейских эскизов должна была служить украшением особого на то предназначенного здания. Судя по словам его брата, здание это отнюдь не должно было быть церковью. Искусство выходило из подчинения церкви Здание, для которого предназначены были эскизы, должно было стать чем-то вроде храма мудрости в котором зрители на художественных образах могли бы видеть историческое прошлое человечества историю его умственного и нравственного роста, и этим воспитывать свое собственное самосознание.
Конечно, в условиях николаевского времени это было несбыточной утопией.
Основным стержнем цикла Иванова должна была служить жизнь Христа, как она рассказана в евангелии. Но путем сложной системы сопоставлений основной нити повествования с сюжетами из библейской легенды и из различных языческих мифов он собирался раскрыть в евангельской легенде, в сущности, глубоко чуждые и даже враждебные церковной догматике мифологическое ядро и философский смысл. Подобно тому как Штраус комментировал каждый евангельский текст ссылками на ветхозаветные книги или мифы, так и Иванов задумал вокруг каждого евангельского события расположить изображения исторических прототипов. Наряду с библейскими аналогиями, которые не противоречили догматике, Иванов включает в свою систему и аналогии из греческой мифологии и легенды вроде «Рождения Пифагора» и «Рождения Ромула», «Олимпии, матери Александра Македонского» и «Зевса и Леды».
Штраус дал Иванову сюжетную канву. В художественном отношении библейские эскизы имеют больше точек соприкосновения с книгой Гердера «О духе еврейской поэзии». В этой работе немецкий поэт и мыслитель XVIII века впервые подошел к библии не как к священной книге, а как к поэтическому произведению. Он первым обратил внимание на своеобразный поэтический строй библейских текстов, их художественный язык, параллелизм образов, выразительную краткость выражений, сквозящее в них чувство природы, особенно в сценах пастушеской жизни древних племен и народов.
Приступая к работе над библейскими эскизами, Иванов пристально изучал исторические источники. Он копировал по увражам египетские росписи, в частности Тель Амарны, и заимствовал оттуда плоскостный разворот фигур, ритмы фриза, самую систему рисунка с нежной расцветкой и цветной контурной линией. Он изучал ассирийские рельефы и статуи, которые» незадолго до того были открыты археологами: крылатые быки, крылатые гении, длиннобородые старцы — все это в его эскизах идет оттуда. Одновременно с этим Иванов не забывал греческое искусство и классиков Возрождения; на этот раз его вдохновляли не столько классические статуи, сколько произведения античной живописи, вазовые рисунки, римские рельефы. Иванов изучал и византийские мозаики, с которыми он познакомился и в Сицилии и в Венеции. В эскизах сказалось тонкое понимание им древнерусской живописи. Но самое удивительное во всем этом не обилие источников, к которым прибегал художник, а то, что при всей своей осведомленности он умел переплавить свои впечатления в нечто цельное и свое, избежать стилизации под старину, подчинить заимствованное общей руководящей идее и оставаться всегда самим собою.
Библейские эскизы Иванова поражают силой прозрения, смелостью фантазии, зрелостью мысли. Они жгут сердца как подлинные творения художественного гения. Придерживаясь внешней канвы рассказа Штрауса, Иванов с полной свободой обращался с текстом, постоянно отступая от него, восполняя скудные его намеки собственной проницательностью. Именно эти отступления от буквы писания и от его комментаторов позволили Иванову создать художественные шедевры.
Почти каждый сюжет представлен в эскизах Иванова несколькими вариантами. Они различаются друг от друга не столько степенью своего совершенства, сколько тем, что в каждом из них раскрывается особая сторона того события, о котором идет речь. Иванов отстаивает этим право художника по-разному мыслить об одном и том же предмете. Это позволило ему выйти за пределы чуждых ему канонов, выражавших слепое поклонение небесным силам и сводившихся к их прославлению. Варьированием одной и той же темы Иванов пытался внести в библейские эскизы элемент историчности и драматизма, которые всегда так занимали его.
В связи с этим стоит и задача Иванова преодолеть те традиционные типы сюжетов и отдельных героев легенды, которых он сам еще придерживался при создании «Явления Христа Марин» и «Явления Мессии». Правда, и в библейских эскизах Иванова Христос выглядит иногда как в живописи академистов. В ряде композиций есть и непреодоленная театральность и деланная патетика. Архитектура на фоне подобных сцен неживая, бутафорная. Среди композиций Иванова некоторые носят заимствованный характер. Но не эти листы определяют общее впечатление от всей серии. В целом весь цикл библейских эскизов должен быть признан замечательным созданием.
В раннем «Благовещении» фигурка Марии изящна и хрупка. Хотя ангел на голову выше Марии, но эта разница в росте не мотивирована. Сияние над Марией и крылья за спиной ангела выглядят как атрибуты, старательно переданная обстановка — как бутафория. В другом варианте «Благовещения» Иванов достигает большего проникновения в дух древней легенды. Ангел вырастает до исполинских размеров, он благословляет Марию протянутой рукой и вместе с тем повелевает Два крыла его вскинуты, два опущены вниз. Сама Мария при всей своей скромности выглядит как бы окрыленной, и это делает ее равной вестнику. В первом варианте свет заливает весь лист, во втором источником освещения служит сияние Марии, по контрасту к нему сама фигура ее выглядит более темной, и этим подчеркивается ее сосредоточенность. Вместе с тем отсветы сияния падают на фигуру ангела, и этим подчеркивается его зависимость от женщины, которой он сообщил радостную весть. Евангельский рассказ в истолковании Иванова превращается в поэму о явлении демона бедной женщине.
Иванов вырабатывает свой художественный язык, обобщенный, лаконический, выразительный, хорошо отвечающий характеру эпического повествования, позволяющий представить себе, что акварели могут быть превращены в огромные настенные картины.
Вместо пестрой расцветки первых эскизов в последних начинает преобладать общий тон. Вместо световых бликов форма передается такими контурными линиями, которые способны передать объем.
Иванов не был старательным и робким иллюстратором текстов. Изображая ту или другую легенду, он всегда становится как бы очевидцем происходящего. Изображая, он вместе с тем и осмысляет и оценивает легенды, извлекает из них те крупицы народной мудрости, которые они содержат. Если в «Явлении» Иванов ограничивался конечным моментом в истории «избранного народа», когда он видит долгожданного избавителя, то теперь он рисует предысторию «Явления», «начиная с самой седой старины. Поскольку сам народ слагал легенды о своих испытаниях, о своих героях и о своей исторической судьбе, Иванов не миновал этих легенд. В библейских эскизах главная роль принадлежит народу, его вожди и божество появляются в них лишь тогда, когда без его участия народ не мог себе объяснить превратности своей судьбы. Если небесные силы приходят в соприкосновение с людьми, то они принимают человеческий облик. Во многих библейских эскизах Иванов вовсе обходится без сверхъестественного. В таких случаях легендарная история превращается в цепь человеческих подвигов.
Что бы ни изображал в своих библейских эскизах Иванов, все отличается в них чертами величавой торжественности, на всем лежит печать того строя, который в музыке носит название «maestoso». Художник умел достигнуть впечатления величия в небольших по размеру акварелях. В «Сне Иосифа» Иосиф, седой, полуобнаженный, но еще могучий старец, лежит, прижавшись в углу, и по контрасту к нему крылатый вестник вырастает до гигантских размеров и высится во весь свой рост. Едва переступая ногами, он протягивает вперед свои руки. Он подавляет Иосифа своим величием и вместе с тем самим фактом своего обращения к нему поднимает его. Мария лежит, на ложе как на алтаре. Исходящий от нее свет переполняет весь покой, и потому его скромной обстановки совсем незаметно. Все рассказано здесь тем торжественным языком, каким изъясняется народ в своем эпосе, каким написаны его священные книги.
Никогда еще в живописи Иванова музыкальное начало не проявлялось так ясно, как в его библейских эскизах — в ритмической упорядоченности большинства композиций. Уже в «Октябрьских праздниках» Александр Иванов сумел дать почувствовать мерный ритм многолюдных народных сцен. В библейских эскизах находит себе отражение эпическое представление о ходе исторических событий. В связи с этим ритм в композициях приобретает решительное преобладание. Теперь Иванова занимают не столько отдельные люди, сколько общая закономерность происходящих событий, общий ход массовых движений, — все это находит себе выражение не столько в отдельных фигурах, сколько в массовых сценах.
Одна из главных, сквозных тем цикла «Библейских эскизов» — это рассказ о жизни и подвигах ветхозаветных героев, о древних праотцах и патриархах. Иванов обнаружил в библейском рассказе своеобразные «героические характеры». Он видит подобного рода героев в ветхозаветных старцах, как Авраам и Моисей, в пророке Илии, в Захарии и в ряде других персонажей. «Фигуры Саваофа, патриархов, праотцев, — признавал В. Стасов, — полны необычайной грандиозности и национальной своеобразности, совершенно поразительной». Все они отличаются несокрушимой силой, как могучие вековые дубы. Старость дает о себе знать лишь в седине их длинных волос и бород, но не в состоянии сломить твердости духа. Пройдя через жизненные испытания, они накопили огромный запас мудрости. Старцы Иванова всегда неторопливы и даже несколько медлительны и неповоротливы. Полные сознания справедливости того, что они защищают, они не ведают ни чувства страха, ни колебаний. Когда на их долю приходятся тяжелые испытания, они не чувствуют себя подавленными. Когда к ним являются посланцы с неба, они почтительно склоняют перед ними головы, но готовы беседовать с ними как с равными.
Два длиннобородых могучих старца высятся перед каменным алтарем на фоне селения со множеством палаток: это Саваоф и его избранник Авраам. Саваоф в белой одежде широко расставил руки, указывая ими на просторы земли, которыми будет владеть потомство старца. Авраам в своем тяжелом малиновом плаще склоняется перед ним, как перед своим повелителем, и вместе с тем протягивает правую руку, точно держит ответную речь, и потому в фигуре его проглядывает столько достоинства. В этой сцене нет ничего чудесного — это скорее рассказ о величии и достоинстве мудрого старца, который умеет вести речь со своим владыкой. Такая кар тина могла бы служить иллюстрацией к восточной сказке или к назиданиям Саади.
В другой раз перед длиннобородым старцем Захарием среди блеска дымящих фимиамом семисвечников является могучий крылатый вестник. Чуть сутулый старец покорно протягивает вперед обе руки, но в осанке его сквозит уверенность, что то, что совершается, должно совершиться. Стройный вестник решительным, повелительным жестом протягивает обнаженную руку и накладывает на уста его немоту. Хотя сюжет рисунка Иванова не имеет к этому прямого отношения, но, глядя на эту сцену, трудно не вспомнить пушкинских строк:
И он к устам моим приник
И вырвал грешный мой язык.
На этот раз Иванов в фигуре Захария, озаренного золотистыми отсветами семисвечников, прославляет вещего старца-пророка.
В альбомной акварели с изображением «Вознесения Илии» он представлен с широко раскрытыми руками, стоящим в колеснице, окруженный сиянием, охваченный стремительным порывом туда, куда его уносит четверка розовых коней по густой гряде клубящегося над землей сизого облака. Голубой плат Илии, похожий на облако, стремительно летит вслед за ним на землю, к нему протягивает руки Елисей, за которым, в свою очередь, развевается плащ. В этом рисунке Иванов выходит не только за пределы обычной церковной живописи, но и отступает от того торжественного строя, который царит в большинстве его библейских эскизов. Илия у Иванова покидает землю не ради вечного небесного блаженства. Герой штурмует небесную твердыню. Его победоносная скачка по облакам на управляемых обнаженными юношами конях Аполлона и составляет главное содержание этой дивной композиции. Она сохранилась лишь в виде небольшого альбомного наброска и, к сожалению, гак и не была выполнена в масштабе большинства библейских эскизов. Но, глядя на нее, становится понятным, почему рядом с ней Иванов хотел поместить «Вознесение Геркулеса».
В библии Иванов мог найти ряд текстов, в которых трагической судьбе еврейского народа в его настоящем противополагался рассказ об его благоденствии в прошлом, о чистоте его нравов. Эти эпизоды дали Иванову повод для создания ряда изображений, которые можно отнести к патриархально-идиллическому жанру. Этот жанр был для него не новым, он увлекался им еще в годы создания «Аполлона». Подобного рода патриархально-идиллический характер носит и эскиз, изображающий «Трех ангелов у Авраама».
В мирной трапезе, представленной Ивановым, он вопреки традиции изобразил ангелов без их непременных атрибутов — крыльев, и потому эту библейскую сцену так легко принять за изображение античного мифа о посещении Зевсом и Гермесом стариков Филемона и Бавкиды. Иванову так и не удалось побывать на Востоке. Но в своем эскизе он сумел проникновенно передать самый строй жизни людей древнего Востока. Перед палаткой Авраама на земле под тенистым деревом, вокруг уставленного яствами ковра, полулежа, расположились путники-гости. Им прислуживает дряхлый, седой Авраам, не расставаясь со своим посохом. Старший среди гостей, протянув вперед свою руку, предрекает рождение у жены хозяина сына. Все слушают его с затаенным дыханием. Протянутая рука Авраама выражает готовность принять пророчество, подчиниться ему как повелению. В изящной фигуре Сарры есть и испуг, и радостная тревога, и покорность. Лежащие фигуры юношей полны сладкой неги. «Троица» Иванова выглядит не столько как чудесное явление человеку божества, сколько как дружеское пиршество.
В своем понимании прошлого народов, их нравов и исторической обстановки их жизни Иванов обнаруживает глубокую проникновенность. Даже в тех случаях, когда речь идет о легендарных, фантастических событиях, художник переносит действие в ту или иную эпоху исторического прошлого. Его занимает не только обстановка и костюмы, не только еврейские типы лиц, как при работе над «Явлением». Он стремится в самом характере исполнения дать почувствовать «местный колорит».
В таких сценках, как «Пляска евреев вокруг золотого тельца», ощущение древнего Востока передается тем, что фигура отдельного человека поглощается толпой, толпа выстраивается в длинный ряд, в этом ряду господствует строгий ритм, как в древних египетских и ассирийских рельефах.
Иным духом веет от таких эскизов, как «Жены служат». Эти листы переносят нас в мир, где человек имеет большую свободу в проявлении себя, где между людьми возможен живой обмен мнений. Христос в тени деревьев полулежит на земле рядом с любимым учеником Иоанном и, как древний философ, ведет с окружающими мирную беседу. В самом расположении вокруг него фигур выражено, что он привлекает к себе сердца силою убеждения. Греческая грация и мягкость сквозят в этих фигурах, во всей мягкой, гибкой и свободной композиции.
В ряде своих акварелей Иванов дает почувствовать, что евангельские события происходили в Иудее при римском владычестве. В эскизе «Христос и Пилат» сухая и костлявая фигура Пилата — яркий образ умного, холодного и сдержанного римского патриция. В шеренгах войск, которые окружают наместника, в их грозно торчащих копьях, в их строгом порядке воинского строя художник дает почувствовать дух римской государственности и военщины. В этом листе заметно изучение Ивановым рельефов с римских триумфальных арок.
Способность Пушкина переноситься в прошлые века и в далекие страны и передавать характер эпохи и се дух общеизвестна. Среди русских живописцев XIX века Иванов первым проявил глубокое историческое чутье и понимание местного колорита в библейских эскизах.
Наряду с героями-вождями в библейских эскизах большой вес приобретает народ, народная масса. В «Явлении Мессии» народной толпы как чего-то целого не получилось: имеется лишь галерея характерных, порой индивидуально неповторимых типов. В библейских эскизах Иванова героем становится многолюдная толпа, охваченная одним порывом. В рисунке «Народ ропщет на голод» группы евреев перед палаткой своих главарей протягивают руки, умоляя о хлебе и взывая к жалости.
Представлено всего лишь несколько фигур, но в жестах их так ясно выражено общее чувство, что их жалобы дают понятие об общем народном бедствии. В рисунке «Сбор манны» группа юношей склонилась над сосудами и жадно достает оттуда пищу; за ними несколькими штрихами обозначена многолюдная толпа, женщины спешат с кувшинами на головах — при всей скупости средств выражения создается впечатление многолюдной толпы. Не исключена возможность, что в картинах народных бедствий косвенно отразились жизненные впечатления Иванова, которые он получил в тяжелые годы осады Рима.
В библейском эскизе «Проповедь Иоанна» изображен момент, предшествующий тому, который увековечен был в картине «Явление». Иоанн призывает еврейский народ покаяться в своих грехах и проступках. В своей власянице, с лохматыми космами волос Иоанн имеет более дикий вид, чем тот прекрасный, вдохновенный Иоанн, который присутствует в картине. Проповедь его выглядит как речь, произнесенная перед народом. Вся многолюдная толпа проникновенно внимает ему: у одних понурые головы, у других согбенные спины, одни сидят на земле, другие лежат, некоторые закрыли голову плащом, повернулись спиной и, мучимые стыдом, удаляются с этого сборища. Здесь собрались разные люди, но художник дал почувствовать, что эти разные люди думают об одном и том же. Все члены общины проникнуты одной и той же скорбной мыслью. Только в народном эпосе можно найти нечто подобное. Такова сцена в «Илиаде», где рассказывается о том, как Нестор держит речь к ахейским старцам.
«Израильтяне пляшут перед золотым тельцом». Фрагмент. 1850-е годы.
«Знавшие Иисуса и женщины, следовавшие за ним смотрят на распятие». Фрагмент. 1850-е годы.
Хоровое начало нашло себе наиболее полное выражение в одном из самых замечательных эскизов Иванова «Знавшие Иисуса смотрят на Голгофу». В классической живописи, да и у самого Иванова, кресты с фигурами трех пригвожденных обычно занимают центральное место. Этим они отвлекают внимание от людей, стоящих на земле и сопереживающих голгофскую драму. Между тем Иванова привлекало в легендарных событиях прежде всего человеческое, и потому в библейских эскизах он стремился выдвинуть простых людей на первый план. Через полуоткрытые ворота люди заглядывают во двор, за которым вдали, почти на горизонте, виднеются кресты. Одни взволнованно протягивают руки; другие заламывают их; апостол без чувств упал на землю; другие сидят, закрыв лицо руками; дети взбираются на стену, и один из них, повернувшись к тем, что внизу, рассказывает о том, что он видел. Самое главное в этом эскизе — это волна одного, общего всем этим людям чувства, которая, то усиливаясь, то ослабевая, пронизывает всю группу. Женщина-мать более стойко переносит свое горе, чем упавший навзничь ученик. В ритме протянутых рук женщин Иванов нашел наглядное выражение той общности чувств, которая захватила всех свидетелей драмы.
Сюжеты, которым посвящены библейские эскизы Иванова, занимали искусство до него в течение более тысячелетия. Иванов был последним среди великих мастеров, который вложил в них свои лучшие творческие силы и отдавался им всей душой. Это была последняя попытка усмотреть в древних легендах зерна народной мудрости и дать свой ответ на основные вопросы о судьбе человечества, которые занимают в них такое видное место. Видимо, сам Иванов начинал осознавать, что дальше искусство по этому пути идти не может и что ему предстоит коренным образом изменить свое направление. Отсюда его волнения и неудовлетворенность. Пытаясь глубже, чем это было принято, проникнуть в те легенды, о которых говорится в писании, воссоздать образы героев, как живых людей, Иванов отступал от иконографических канонов и оказался в резкой оппозиции к господствующей церкви. Он понимал, что она не простит ему свободомыслия. Ему уже чудились муки, которые предстоит испытать, если только противники поймут мятежный смысл его исканий, и потому он держал в глубокой тайне это наиболее зрелое свое создание.
НА ПОРОГЕ НОВЫХ ОТКРЫТИЙ
Далекий, вожделенный брег!
Пушкин, «Монастырь на Казбеке».
В 1850 году из Рима в Россию уехал Ф. И. Иордан, с которым Иванов много лет поддерживал если и не подлинно дружеские, то, во всяком случае, приятельские отношения. От него из Петербурга Иванов мог узнать о судьбе многих из своих вернувшихся за это время на родину собратьев по искусству. Ожидания его подтвердились: большинство из них остепенились и хорошо устроили свою жизнь.
Что касается Брюллова, то его благополучие имело свою оборотную сторону: приветствуемый обществом и обласканный властями, он тяготился «неволей» николаевского режима и не находил полной отрады даже в творчестве.
Сверстникам Иванова, устроившим свои личные дела, казалось, что и вокруг наступило подлинное благоденствие. В письме к Иванову Иордан рассказывал, как он был поражен комфортом петербургской жизни и, в частности, яркими газовыми фонарями на улицах. Другой художник того времени в письме Брюллову восхищается тем, что присутствовал при открытии железной дороги между столицей и Москвой. «Дивный мост, — восклицает он, — охватывает стан Невы чудным поясом, Исаакий коронует город, железная дорога дружит две столицы, голову и сердце Руси! Эрмитаж приютил гениальные произведения, и в заключение всего Россия… показала всю свою нравственную и материальную силу».
Но Иванов видел печальные плоды политики правительства в области искусства на судьбе нового поколения русских пенсионеров, которые появились в Риме в 50-х годах. В Рим посылали только академическую молодежь. Судя по ней, академия теряла свой прежний престиж, искусство ее заметно мельчало; в нем все сильнее проявлялись приспособленчество, робость, безличие, шаблон. Если в академии и были заметны признаки нового, то это были лишь слабые отголоски той жизни, которая пробуждалась за ее пределами и тщетно толкалась в ее дверь.
Мертвенные, чуждые подлинному творчеству произведения академических живописцев давали далеко не полную, одностороннюю картину художественной жизни России того времени. В конце 40-х и в начале 50-х годов уже выступило целое поколение художников-новаторов. Семена, брошенные Венециановым и позднее Федотовым, не пропали даром. В русском искусстве, особенно в графике, все сильнее выступают демократические тенденции. Эти художники, нередко выходцы из разночинной среды, были далеки от официальных кругов; многие из них мужественно вели неравную борьбу с тогдашней твердыней официального искусства — императорской академией; большинство их страдало от непризнания и бедствовало. Они отстаивали искусство, близкое, нужное народу. В своих небольших, согретых теплотой чувства и искренностью жанровых картинах, в рисунках и литографиях они открывали поэзию каждодневной жизни простых людей, обитателей петербургских трущоб и чердаков. Эти художники были предтечами демократического подъема национальной русской школы второй половины XIX века. Но, конечно, в своем римском уединении Иванов ничего не знал, да и не мог знать об этом демократическом лагере. О Венецианове ему было известно только понаслышке, о его учениках он мог узнать от тех, которые перешли в академический лагерь. О Федотове он услышал впервые лишь по возвращении в Россию. В силу непреодолимых условий своей работы Иванов оказался оторванным от той среды, которая способна была помочь ему в поисках нового, плодотворного пути в искусстве, от художников, которые, конечно, признали, бы в нем труженика-собрата и в большей степени оценили бы его искания, чем это делали те римские пенсионеры, с которыми он вынужден был постоянно общаться.