– Вы весьма проницательны. Могу я поинтересоваться, что привело вас сюда, если уж вас не интересуют книги?
– Причина моего визита – кстати, визита вежливости, – предупредить вас, что до меня дошли слухи о ваших связях с неблагонадежными людьми, в частности, с преступниками и извращенцами.
Я в остолбенении уставился на него:
– Что, простите?
Посетитель пристально взглянул мне прямо в глаза:
– Я имею в виду педерастов и воров. И не вздумайте сказать, что не понимаете, о чем речь.
– Боюсь, я действительно не имею ни малейшего представления, о чем вы толкуете, равно как и интереса продолжать слушать этот бред.
Человек молча кивнул, выражение его лица стало жестким и угрожающим.
– Ничего, перетопчетесь. Я полагаю, вы должны быть в курсе дел гражданина Федерико Флавиа.
– Дон Федерико – часовщик из нашего квартала, замечательный человек, и я очень сомневаюсь, что он может быть преступником, как вы утверждаете.
– Я говорил о педерастах. Мне известно, что этот голубок частенько наведывается в ваш магазин, предположительно, чтобы купить себе несколько слюнявых или даже порнографических книжонок.
– А вам‑то что за дело, позвольте узнать?
Вместо ответа он вытащил из кармана бумажник и, раскрыв его, положил на прилавок. Там оказалось засаленное удостоверение полицейского с фотографией этого самого типа, стоявшего сейчас передо мной, только на фото он выглядел несколько моложе. Я прочел надпись: «Старший инспектор полиции Франсиско Хавьер Фумеро Альмуньис».
– Так что разговаривайте со мной с надлежащим уважением, молодой человек, не то я устрою вам и вашему отцу такое, что мало не покажется, за то, что торгуете здесь разной большевистской дрянью. Я понятно выражаюсь?
|
Я попытался что‑то ответить, но слова застряли у меня в горле.
– Значит так, меня сюда привело не только это жалкое подобие мужика. Рано или поздно, он все равно окажется в отделении, как и все его дружки, а там уж я с ним разберусь. У меня есть информация, что в вашем магазине работает один мазурик, неблагонадежная личность самого низкого пошиба.
– Я не понимаю, о ком вы говорите, инспектор.
Фумеро вновь засмеялся своим лакейским и липким смешком старой сплетницы.
– Бог его знает, какое имя он взял себе сейчас. Несколько лет назад он назывался Вилфредо Камагуэй, мастер мамбо, и утверждал, что является экспертом колдовства Вуду, учителем танцев дона Хуана де Бурбона[48]и любовником Маты Хари. Очень часто он присваивал себе имена послов, известных артистов и даже тореро. Мы в полиции уже со счета сбились.
– Сожалею, что не могу вам помочь, но я действительно не знаю никого по имени Вилфредо Камагуэй.
– Разумеется, не знаете. Но вы прекрасно понимаете, кого я имею в виду, не так ли?
– Нет, не понимаю.
Фумеро снова усмехнулся, и этот вынужденный манерный смех говорил о нем красноречивее любых слов:
– А вам нравится все усложнять, верно? Я пришел сюда как друг, чтобы предупредить: тот, кто пустит к себе в дом неблагонадежного, рискует сам обжечься, а вы обращаетесь со мной как с каким‑то пройдохой.
– Очевидно, вы неверно меня поняли. Я очень благодарен вам за ваш визит и предупреждение, но я вас уверяю, что…
– Оставьте ваше дерьмо при себе. Да если бы у меня яйца зачесались, я врезал бы вам пару раз и закрыл бы к чертовой матери вашу лавочку. Но сегодня я добрый, так что делаю вам пока только предупреждение. С кем водиться – дело ваше. Раз вы предпочитаете воров и гомиков, значит, в вас самом есть что‑то и от тех и от других. Что касается меня, то здесь все предельно ясно: либо вы со мной, либо против меня. Такова жизнь. Так на чем мы остановимся?
|
Я промолчал. Фумеро кивнул, вновь ухмыльнувшись:
– Прекрасно, Семпере. Вы сами так решили. Нехорошо мы с вами начинаем. Ну, если желаете проблем, вы их получите. Жизнь – она ведь не роман, понимаете? В жизни нужно решить, чью сторону принимаешь. А вы, вижу, свой выбор сделали: предпочитаете быть с ослами, которые вечно проигрывают, потому что ослы.
– Будьте так любезны, уходите.
Фумеро медленно направился к двери, улыбаясь своей многообещающей улыбкой:
– Мы еще увидимся. И скажите вашему другу, что инспектор Фумеро глаз с него не спустит. И передает ему большой привет.
Визит инспектора и его зловещие слова испортили мне вечер. Вначале я минут пятнадцать метался взад‑вперед за прилавком, чувствуя, как желудок подкатывает к горлу, потом наконец решился закрыть лавку раньше времени и побрел по улице куда глаза глядят. У меня из головы не выходили намеки и угрозы этого полицейского мясника. Я спрашивал себя, должен ли я рассказать отцу и Фермину о визите инспектора, и отчетливо понимал, что именно в этом и состоял коварный план Фумеро: посеять сомнения, страх и неуверенность. Я не собирался ему подыгрывать. Но, с другой стороны, намеки на прошлое Фермина меня встревожили. Я устыдился самого себя, осознав, что на какой‑то миг поверил полицейскому. Все как следует обдумав, я решил похоронить этот эпизод в отдаленном уголке своей памяти и не обращать внимания на слова Фумеро. Уже по дороге домой я поравнялся с часовой мастерской. Дон Федерико приветливо махнул рукой из‑за прилавка, знаками приглашая меня войти. Часовщик был очень любезным и улыбчивым человеком, он никого никогда не забывал поздравить с праздником, и к нему в любой момент можно было обратиться с просьбой помочь в каком‑либо затруднительном деле. Дон Федерико Флавиа мог найти выход даже из самых сложных ситуаций. У меня мороз прошел по коже при мысли о том, что он занесен в черный список инспектора Фумеро. Я понимал, что должен предупредить дона Федерико о грозящей ему опасности, но не представлял себе, как это сделать, не вмешиваясь в дела, находящиеся вне моей компетенции. Смущаясь как никогда, я зашел в мастерскую и улыбнулся ему.
|
– Как дела, Даниель? Ну и вид у тебя.
– День неважный, – сказал я. – А вы как поживаете, дон Федерико?
– Кручусь как обычно. Часы стали делать все хуже, вот и приходится работать круглые сутки. Если так пойдет и дальше, мне понадобится помощник. Мое предложение не заинтересует, например, твоего друга‑изобретателя? У него наверняка талант к такого рода делам.
Мне не составило особого труда представить реакцию отца Томаса Агилара на перспективу работы его сына в мастерской дона Федерико, имеющего в квартале вполне определенную репутацию.
– Я спрошу его об этом.
– Кстати, Даниель, у меня здесь будильник, который мне принес твой отец две недели назад. Не знаю, что он с ним сделал, но будет гораздо выгоднее купить новый, чем пытаться чинить этот.
Я вспомнил, что иногда душными летними ночами отец перебирался спать на балкон.
– Он упал у него с балкона на улицу, – сказал я.
– Мне тоже так показалось. Спроси отца, какой он хочет, у меня есть «Радиант» по вполне приемлемой цене. Слушай, если хочешь, возьми будильник домой и покажи. Если понравится, хорошо, а если нет – принесешь обратно.
– Большое спасибо, дон Федерико.
Часовщик упаковал будильник.
– Высокие технологии, – пояснил он, довольный, – Кстати, мне очень понравилась книга, которую мне продал Фермин, роман Грэма Грина. Этот ваш Фермин – просто кладезь знаний, отличный помощник.
Я кивнул:
– Да, у него настоящий талант.
– Я заметил, что Фермин никогда не носит часов. Передай, пусть заглянет ко мне, я ему что‑нибудь подберу.
– Так и сделаю. Спасибо, дон Федерико.
Передавая мне будильник, часовщик внимательно посмотрел на меня, вопросительно вздернув брови.
– Ты уверен, что все в порядке, Даниель? Всего лишь плохой день и ничего больше?
Я вновь кивнул, стараясь улыбаться:
– Все в порядке, дон Федерико. Берегите себя.
– И ты тоже, Даниель.
Вернувшись домой, я увидел, что отец уснул на софе, уронив газету на грудь. Поставив на стол будильник и подложив под него записку: «Дон Федерико просил передать, что старый придется выбросить», я потихоньку проскользнул в свою комнату. Вытянувшись в темноте на постели, я быстро заснул, не переставая думать об инспекторе, Фермине и часовщике. Когда я проснулся, было уже два часа ночи. Выглянув из своей комнаты, я увидел, что отец с новым будильником удалился в свою комнату. В квартире было темно, и мир вокруг показался мне еще более мрачным и зловещим, чем накануне вечером. Я понял, что раньше не вполне верил в реальность существования инспектора Фумеро. Теперь мне казалось, что таких, как он, тысячи. Заглянув на кухню, я налил себе стакан холодного молока, размышляя о том, дома ли сейчас Фермин, все ли у него в порядке, не угрожает ли ему опасность.
Вернувшись в комнату, я попытался успокоиться и снова заснуть, но все мои усилия оказались тщетными: сон как рукой сняло. Я включил свет и решил повнимательнее рассмотреть письмо, адресованное Хулиану Караксу, которое все еще лежало в кармане моего пальто. Я положил конверт на стол прямо под лампу. Он был из пергаментной бумаги, с желтоватыми разрезанными ножом краями, мягкий на ощупь. Штамп, вернее, то, что от него осталось, был от 18 октября 1919 года, сургучная печать аккуратно отклеена, очевидно, стараниями доньи Ауроры. На месте печати можно было различить красноватое пятно, словно след от поцелуя, над которым еще читался адрес отправителя:
Пенелопа Алдайя
Проспект Тибидабо, 32, Барселона
Открыв конверт, я достал письмо – сложенный вдвое листок цвета охры. Синие буквы складывались в слова и нервно скользили по бумаге, то почти исчезая, то вновь обретая цвет через каждые несколько слов. Все на этом листке несло на себе отпечаток прошлого: едва заметный след стоявшей на нем чернильницы, слова, нацарапанные тонким пером, плотная, шершавая на ощупь бумага. Расправив письмо на столе, я принялся читать его, затаив дыхание.
Дорогой Хулиан,
Сегодня утром я узнала от Хорхе, что ты в самом деле уехал из Барселоны и отправился в погоню за своими мечтами. Я всегда боялась, что из‑за них ты так никогда и не будешь принадлежать мне, как, впрочем, и кому бы то ни было еще. Мне бы очень хотелось встретиться с тобой в последний раз, посмотреть в твои глаза и сказать все то, что не могу выразить в письме. Ничего не вышло так, как мы планировали. Я слишком хорошо тебя знаю, поэтому уверена, что ты никогда не напишешь, не пришлешь свой адрес, что ты захочешь стать другим. Я знаю, что ты возненавидишь меня за то, что я не пришла в назначенное место, как обещала. Знаю, что ты решишь, будто я предала тебя или струсила.
Я столько раз представляла тебя, одного в том поезде, убежденного в моей измене. Я столько раз пыталась разыскать тебя через Микеля, но он сказал, что ты больше не желаешь меня знать. Что тебе рассказали обо мне, Хулиан, какую ложь? Почему ты им поверил?
Теперь я понимаю, что потеряла тебя, потеряла все. Но даже сейчас я не могу позволить тебе уйти навсегда и забыть меня, не сказав тебе, что не держу на тебя зла, что я все знала с самого начала, знала, что однажды потеряю тебя и ты никогда не сможешь увидеть во мне то, что я вижу в тебе. Я лишь хочу, чтобы ты знал: я полюбила тебя с первого дня нашей встречи и все еще люблю тебя, сейчас даже больше, чем когда‑либо, хотя это теперь не имеет для тебя значения.
Я пишу тебе тайком, чтобы никто не знал. Хорхе поклялся убить тебя, если снова встретит. Мне больше не позволяют выходить из дома, даже приближаться к окну. Не думаю, что они когда‑нибудь простят меня. Кто‑то, кому можно доверять, пообещал мне, что перешлет тебе это письмо. Не называю его имени, чтобы не скомпрометировать. Не знаю, прочтешь ли ты когда‑нибудь мои слова. Но если это произойдет и ты решишь вернуться из‑за меня, верю, что ты найдешь способ сделать это. Пока я пишу эти строки, я вижу тебя в том поезде, терзаемого мечтами, с душой, раненной предательством, бегущего от самого себя и от всех нас. Есть столько вещей, о которых я не могу рассказать тебе, вещей, которых мы не знали, и будет лучше, чтобы ты так никогда и не узнал о них, не узнал правду.
Я прошу у судьбы только одного: чтобы ты был счастлив, чтобы все, о чем ты мечтаешь, стало реальностью, и, хотя со временем ты меня забудешь, хочу, чтобы однажды ты понял, как сильно я тебя любила.
Навеки твоя,
Пенелопа.
Слова Пенелопы Алдайя, которые я читал и перечитывал в ту ночь, пока не заучил наизусть, стерли в моей душе впечатление от визита инспектора Фумеро. Я так и не уснул, завороженный письмом и голосом, который угадывался за его строками, а на рассвете вышел из дому. Отцу я оставил записку, что ухожу по делам и вернусь в лавку в половине десятого. Я вышел из подъезда, пустынные улицы едва различались в синеватой дымке, будто языком слизывавшей тени и лужи, оставшиеся от ночной измороси. Застегнув куртку до подбородка, я быстрым шагом направился к площади Каталонии. От лестниц в метро шел пар, отливавший медью в нежном утреннем свете. В железнодорожных кассах я купил билет третьего класса до станции Тибидабо. Вагон был полон посыльных, служанок, поденщиков, державших на коленях бутерброды размером с кирпич, завернутые в газету. Я прислонился головой к окну и прикрыл глаза, а поезд, углубившись в черноту бесконечных туннелей, быстро нес меня по недрам города к подножию Тибидабо. Когда он вновь вынырнул на свет, мне показалось, будто я уже в другой Барселоне. Над городом медленно вставало солнце, и его пурпурные лучи пронизывали облака, рассыпаясь огненными брызгами по фасадам вилл и дворцов на проспекте Тибидабо. Голубой трамвай лениво полз по рельсам в туманной мгле. Я побежал и успел вскочить на заднюю площадку под строгим взглядом кондуктора. Трамвай был почти пустой: только двое монахов и дама с пепельно‑серым лицом, одетая в траур, плавно покачивались, убаюкиваемые размеренными движениями этой повозки с невидимыми лошадьми.
– Мне только до дома тридцать два, – сказал я кондуктору, улыбаясь своей самой приветливой улыбкой.
– Да хоть на край света, мне‑то что, – возразил он с безразличием в голосе. – Билеты здесь оплачивают даже солдаты Господа нашего. Или раскошеливайся, или пошевеливайся. Ну, за рифму я, понятно, с вас денег не возьму.
Монахи‑францисканцы, в сандалиях на босу ногу и коричневых рясах из мешковины, дружно закивали, в качестве доказательства демонстрируя мне розовые билеты.
– Ну, тогда я лучше сойду, – сказал я. – У меня нет мелких денег.
– Как хотите. Но только подождите до следующей остановки, не хватало мне, чтобы вы попали под колеса.
Трамвай двигался едва ли не со скоростью пешехода, скользя по тени деревьев, вдоль стен и садов, похожих на замки особняков, где, как мне казалось, так приятно было бы побродить среди статуй, фонтанов, конюшен и скрытых от посторонних взоров часовен. Высунувшись из окна, я различил вдали силуэт «Эль Фраре Бланк», такой четкий на фоне деревьев. Доехав до угла улицы Романа Макайя, трамвай замедлил ход и плавно остановился. Водитель позвонил в колокольчик, и кондуктор строго взглянул на меня:
– Эй, хитрец, поторопитесь, вот он, дом тридцать два, прямо здесь.
Я вышел, а голубой трамвай медленно растворился в тумане. Я перешел через дорогу и оказался у самой резиденции семьи Алдайя. Кованые решетки ворот, увитые плющом, почти скрывала густая листва. В резных железных переплетениях угадывалась маленькая наглухо запертая калитка. Вверху решетки, словно свернувшиеся кольцом черные железные змеи, проступали цифры «32». Я хотел было заглянуть внутрь и рассмотреть дом, но с улицы едва были видны лишь очертания выступов и сводов темной башни. Из замочной скважины калитки, как кровь, сочилась ржавчина. Присев на корточки, я попытался сквозь это отверстие взглянуть на внутренний двор, но смог увидеть лишь густые заросли сорной травы и беспорядочно разросшегося кустарника, и что‑то еще, показавшееся мне фонтаном или прудом, откуда поднималась рука, указывая в небо. Мне понадобилось несколько мгновений, чтобы понять, что рука была мраморная и что в глубине фонтана виднелось еще много каменных силуэтов, которые я не смог хорошо рассмотреть. Чуть дальше, в зарослях, виднелась полуразрушенная мраморная лестница, засыпанная мусором и палой листвой. Богатство и слава семьи Алдайя много лет назад покинули этот мрачный дом. Теперь это место превратилось в гробницу.
Сделав несколько шагов вдоль ограды, я свернул за угол, чтобы получше рассмотреть южное крыло дома. Отсюда открывался вид на одну из башен особняка. В то же мгновение краем глаза я заметил тощую фигуру человека в голубом халате, который размахивал метлой, терзая груду сухой листвы на тротуаре. Он смотрел на меня с некоторым подозрением, и я предположил, что это привратник одного из соседних владений. Я широко улыбнулся ему, как умеют улыбаться лишь те, кто много часов провел за прилавком.
– Доброе утро, – приветливо начал я. – Вы случайно не знаете, как долго дом Алдайя стоит запертым?
Он посмотрел на меня так, словно я спросил его о квадратуре круга, а потом задумчиво потер подбородок пальцами, желтоватый цвет которых демонстрировал пристрастие их владельца к сигаретам без фильтра. Я тут же пожалел, что не захватил с собой пачку сигарет, чтобы снискать расположение привратника. Я даже пошарил в карманах куртки в поисках подношения, которое обеспечило бы мне его благосклонность.
– Да уж лет двадцать – двадцать пять, – сказал привратник смиренным голосом человека, против своей воли обреченного всю жизнь находиться в услужении.
– А вы сами давно здесь?
Привратник кивнул:
– Давненько, почитай с двадцатого служу у господ Миравель.
– А вы не знаете, что стало с семьей Алдайя?
– Ну, вы, верно, слышали, они почти все потеряли во времена Республики, – сказал он. – Как говорится, что посеешь… Я слышал кое‑какие разговоры в доме хозяев, сеньоры Миравель прежде водили дружбу с Алдайя. Говорят, их старший сын, Хорхе, уехал за границу, в Аргентину. У них там фабрики были или что‑то в этом роде. Очень богатые были люди, очень. Эти‑то, даже падая, встают на ноги. У вас, случайно, не найдется сигаретки?
– Нет, к сожалению, но могу предложить леденец «Сугус», я где‑то слышал, что никотина в нем столько же, сколько в одной сигарете «Монтекристо», и к тому же куча витаминов.
Привратник с некоторым сомнением посмотрел на меня, но все же согласился. Я протянул ему лимонный «Сугус», которым как‑то давным‑давно угостил меня Фермин. Я обнаружил конфету в подкладке кармана куртки и очень надеялся, что она еще не прогоркла.
– Вкусно, – сказал, наконец, привратник, посасывая липкий леденец.
– У вас во рту сейчас гордость национальной кондитерской промышленности. Сам генералиссимус поглощает их как семечки. И все же скажите, вы слышали когда‑нибудь о дочери Алдайя, Пенелопе?
Привратник задумался, опершись на метлу, словно вставший на ноги мыслитель Родена.
– Мне кажется, вы что‑то перепутали. В семье Алдайя не было дочери. Только сыновья.
– Вы уверены? Я слышал, году в 1919‑м в этом доме жила девушка, Пенелопа Алдайя, сестра Хорхе.
– Может быть, но я же вам сказал: я служу у господ с 1920‑го.
– А кому теперь принадлежит особняк?
– Насколько мне известно, он все еще выставлен на продажу, хотя поговаривают, что его скоро снесут и на этом месте построят школу. По правде говоря, это лучшее, что они могут сделать: разрушить дом до основания, и дело с концом.
– Почему вы так говорите?
Привратник посмотрел на меня так, будто решил доверить мне тайну, и улыбнулся. Я заметил, что у него недоставало, по меньшей мере, четырех верхних зубов.
– Эти Алдайя, у них там не все чисто, как говорят. Ну, вы понимаете.
– Честно говоря, не очень. А что говорят?
– Разное. Странный шум и все прочее. Я‑то, понятное дело, не верю во все эти выдумки, но рассказывают, что не один смельчак, забравшись в дом Алдайя, обмочил штаны со страха.
– Не хотите же вы сказать, что дом заколдован? – сказал я, пытаясь сдержать улыбку.
– Смейтесь, смейтесь, но, как говорится, дыма без огня не бывает…
– А вы сами что‑нибудь видели?
– Видеть‑то не видел, но слышал.
– Слышали? И что же?
– А вот был случай, несколько лет тому назад. Как‑то ночью я ходил в этот дом вместе с Жоанетом, это он настоял, понимаете? Сам‑то я что мог там забыть… Ну так вот, услышал я странные звуки внутри, вроде плач.
Привратник тут же изобразил звук, который так живо описывал. Мне он показался сильно напоминающим завывания какого‑нибудь чахоточного больного, мурлыкающего веселые куплеты.
– Может быть, это был ветер? – предположил я.
– Может, но у меня от страха душа в пятки ушла, клянусь вам. Слушайте, а не найдется ли у вас еще такой конфетки?
– Вот, возьмите пастилки «Хуанола». Прекрасно освежают после сладкого.
– Ну, давайте, – согласился привратник, протягивая руку.
Я отдал ему всю пачку. Вкус лакрицы, казалось, развязал ему язык, и он продолжил рассказ о немыслимой истории особняка Алдайя.
– Только это между нами. Однажды сын сеньора Миравеля, Жоанет, парень раза в два выше вас (играет, между прочим, в национальной сборной по баскетболу)… В общем, дружки молодого сеньора Жоанета слышали все эти рассказы о доме Алдайя и подбили его пойти туда. А он, конечно, уговорил меня пойти с ним, потому что болтать‑то языком он мастак, а пойти туда одному кишка тонка оказалась. Ну, вы понимаете, эти маменькины сынки. Так вот, Жоанет решил отправиться туда ночью, чтобы покрасоваться перед невестой, а в конце концов чуть не наделал в штаны от испуга. Вы‑то видите этот дом сейчас, днем, а ночью он совсем другой, понимаете? В общем, Жоанет потом рассказывал, что поднялся на второй этаж (я‑то входить отказался, ведь это, похоже, незаконно, хотя к тому времени дом лет десять как запертый стоял), и там наверху что‑то было. Молодому сеньору послышался голос в одной из комнат, но когда он захотел туда войти, дверь захлопнулась прямо перед его носом. Ну и как вам история?
– Быть может, она закрылась от сквозняка? – предположил я.
– Или от чего‑нибудь другого, – заметил привратник, понижая голос. – По радио как‑то передали: мир полон тайн. И представляете, говорят, что совсем недавно обнаружили настоящую плащаницу в самом центре Серданьолы.[49]Ее, оказывается, пришили сзади к экрану одного кинотеатра, чтобы спрятать от мусульман, которые с ее помощью хотели доказать, что Иисус был чернокожим. Ну, и как вам это?
– Просто нет слов.
– А я что говорю? Чудеса, да и только. Вот и дом Алдайя надо бы снести и засыпать все известью.
Я поблагодарил сеньора Ремихио за интересные сведения и направился вниз по проспекту до Сан‑Хервасио. Глядя вверх, я видел, как гора Тибидабо встречает рассвет, закутавшись в прозрачные облака. Мне вдруг захотелось подняться на фуникулере на самую вершину до старого парка аттракционов и затеряться там среди каруселей и павильонов с игровыми автоматами, но я обещал отцу быть в лавке вовремя. Подходя к станции, я представлял себе Хулиана Каракса: вот он спускается по этому же самому тротуару, смотрит на эти же величественные фасады, очень мало изменившиеся с тех времен, на мраморные лестницы и парки, украшенные статуями, и, возможно, поджидает этот же голубой трамвай, взбирающийся на цыпочках к самому небу. Дойдя до конца проспекта, я достал из кармана фотографию Пенелопы, улыбающейся во дворе своего дома. В глазах этой девушки отражались ее чистая душа и надежда на счастливую жизнь. «Любящая тебя, Пенелопа».
Я представил, как Хулиан Каракс, которому было столько же лет, сколько мне сейчас, держит в руках эту фотографию, стоя в тени дерева, под которым стою сейчас я. Мне казалось, я вижу его, улыбающегося, уверенного в себе, смело смотрящего в свое безграничное и светлое, как этот проспект, будущее, и на мгновение мне пришла в голову мысль, что там, впереди, есть только призраки потери и небытия, а этот окружающий меня свет нереален, мимолетен, существует лишь считанные секунды, покуда я способен удержать его взглядом.
Вернувшись домой, я обнаружил, что Фермин, а может, отец, уже открыл лавку. Я поднялся домой, чтобы чего‑нибудь перекусить на ходу. В столовой отец оставил для меня тосты, джем и термос с кофе. Я проглотил все это в один присест и спустя десять минут снова был внизу. Войдя в лавку через заднюю дверь, я подошел к своему шкафчику и надел фартук, чтобы не запачкать одежду пылью от картонных ящиков и книжных полок. В глубине шкафчика стояла жестяная коробка, все еще хранящая запах печенья «Кампродон». В нее я складывал всякие бесполезные вещицы, которые мне почему‑то всегда было жаль выбрасывать: часы, высохшие сломанные ручки, старые монеты, стеклянные шарики, гильзы от пуль, которые я нашел в парке «Лабиринт», и старинные открытки с видами Барселоны начала века. Среди всего этого хлама был и клочок старой газеты, на котором Исаак Монфорт записал мне адрес своей дочери Нурии в тот вечер, когда я пришел на Кладбище Забытых Книг, чтобы спрятать там роман Хулиана Каракса «Тень ветра». Я еще раз внимательно прочел адрес в лучах пыльного света, проникавшего сквозь полки и сваленные в кучу картонки, потом закрыл жестяную коробку, спрятал клочок газеты в бумажник и вышел в лавку, решительно намереваясь занять голову и руки первым попавшимся делом.
– Доброе утро, – громко произнес я.
Фермин разбирал содержимое нескольких ящиков, присланных одним коллекционером из Саламанки, а отец страдал, пытаясь расшифровать один немецкий псевдолютеранский каталог, с заглавием, похожим на сорт филейной колбасы.
– А вечер пусть будет еще лучше, – промурлыкал Фермин, явно намекая на мое свидание с Беа.
Я не удостоил его ответом и решил наконец взяться за неизбежную ежемесячную повинность: достал бухгалтерскую книгу и углубился в сверку квитанций, чеков, уведомлений, доходов и расходов. Монотонно‑спокойную атмосферу нарушало только радио, щедро одаривая нас избранными отрывками из репертуара Антонио Мачина,[50]очень популярного в те годы. Моему отцу карибские мелодии немного действовали на нервы, но он переносил их с завидным терпением, зато Фермину они напоминали о его обожаемой Кубе. Эта сцена повторялась не так уж редко: отец старательно делал вид, будто ничего не слышит, а Фермин с мечтательным выражением в глазах лениво двигался в такт ритмов кубинского дансона, заполняя рекламные паузы бесчисленными анекдотами о своих гаванских похождениях. Дверь в лавку была открыта, и с улицы доносился аромат свежевыпеченного хлеба и кофе, наполняя душу оптимизмом. Спустя несколько мгновений у витрины остановилась наша соседка Мерседитас, возвращавшаяся с рынка Бокерия, и заглянула в дверь.
– Добрый день, сеньор Семпере, – пропела она. Отец, слегка покраснев, улыбнулся. Мне казалось, Мерседитас ему нравится, но принятый им раз и навсегда кодекс затворника предполагал обязательное и нерушимое молчание. Фермин, продолжавший покачивать бедрами в такт все еще звучавшей музыки моря и солнца, искоса посмотрел на Мерседитас и довольно облизнулся, словно на пороге нашей лавки появился рулет с кремом. Соседка открыла бумажный пакет и достала оттуда три огромных блестящих яблока. Похоже, она еще не выбросила из головы идею работать в нашей лавке и поэтому даже не старалась скрыть неприязнь, которую у нее вызывал Фермин, занявший, как она полагала, ее место.
– Посмотрите‑ка, какие красивые! Я их увидела и сказала себе: эти яблоки словно созданы для сеньоров Семпере, – произнесла она жеманно. – Насколько мне известно, вы, интеллектуалы, питаете к яблокам особую страсть, как этот, Исаак Пераль.[51]
– Исаак Ньютон, бутончик вы мой нераскрывшийся, – поправил Фермин снисходительно.
Мерседитас наградила его убийственным взглядом:
– Вот он, умник, посмотрите на него! Скажите спасибо, что я вам тоже захватила яблоко, а не помпельмус, например, потому что вы ничего другого не заслуживаете.
– Дорогая моя, да любой дар из ваших небесных ручек, особенно этот плод первородного греха, разжигает во мне такое пламя…
– Фермин, ради бога! – на полуслове оборвал его отец.
– Молчу, сеньор Семпере, – подчинился Фермин, с неохотой отступая.
Мерседитас уже была готова ответить Фермину, как вдруг на улице началась суматоха. Мы все замолчали, прислушиваясь. Снаружи все громче и громче доносились возмущенные голоса, и вскоре поднялся приглушенный гвалт. Мерседитас осторожно выглянула за дверь. Мимо лавки прошли несколько сбитых с толку торговцев, вполголоса возмущаясь. Вскоре появился дон Анаклето Ольмо, сосед по дому и полуофициальный представитель Королевской академии языка в нашем подъезде. Дон Анаклето носил звание профессора, преподавал в старших классах школы испанскую литературу и другие гуманитарные предметы и делил свое жилище в квартире под номером один на втором этаже с семью котами. В свободное от преподавания время он вычитывал выходные данные на последних страницах книг одного известного издательства. Ходили слухи, что он сочиняет мрачные эротические стихи и публикует их под псевдонимом Родольфо Питон. В личном общении дон Анаклето был милейшим и обаятельнейшим человеком, но на публике чувствовал необходимость исполнять роль рапсода, и речь его была до того напыщенной и витиеватой, что его прозвали за это Гонгорино.[52]