– Фермин – замечательный человек, – уверил я его.
– Должно быть, так, ведь не внешностью же он ее покорил. Ладно, пойдем.
Мы погасили свет и осторожно вышли, прикрыв за собой дверь и оставив голубков в объятиях Морфея. Мне показалось, что первые лучи солнца осветили окна галереи в конце коридора.
– А если я скажу, что не стоит вам в это вмешиваться? – тихо произнес я. – И вообще лучше забыть обо всем, что вы слышали?
Барсело улыбнулся:
– Поздно, Даниель. Ты должен был продать мне эту книгу много лет назад, тогда еще не было поздно.
Домой я пришел на заре, облаченный в нелепый чужой костюм, волоча с собой по влажным улицам, сияющим алым утренним светом, горечь бесконечной ночи. Отец спал в столовой, прямо в кресле, ноги его были укрыты пледом, а на коленях лежала открытой любимая книга – вольтеровский «Кандид». Раза два в год отец ее перечитывал, смеясь от всей души. В тишине я смотрел на него. Редкие волосы поседели, кожа на скулах истончилась и покрылась морщинами. Я смотрел на человека, которого всегда считал сильным, даже непобедимым, и видел другого – хрупкого, сломленного и не знающего об этом. Но, кажется, сломленных здесь было двое… Я укутал его одеялом, которое он давно грозился отдать бедным, и поцеловал в лоб, словно желая защитить от невидимых нитей, которые протянулись к нему из моих воспоминаний, словно желая отделить его от меня и нашей тесной квартирки. Словно этим поцелуем я хотел обмануть время, уговорить его не трогать нас, пройти мимо и проявить над нами свою власть как‑нибудь в другой раз, в другой жизни.
Все утро я провел в подсобке, упиваясь мечтами и мысленно призывая образ Беа. Я вновь и вновь видел в своих объятиях ее обнаженное тело, ощущал нежный аромат ее дыхания. Как это ни удивительно, я картографически ясно помнил все изгибы ее тела, блеск влажных губ и бархатную, почти прозрачную светлую дорожку волосков, спускающуюся по ее животу, которую мой друг Фермин в своих импровизированных лекциях по телесной стратегии называл «дорожкой в Херес».[88]
|
В миллионный раз посмотрев на часы, я с ужасом понял, что еще много времени отделяет меня от того момента, когда я смогу, наконец, увидеть Беа и вновь прикоснуться к ней. Я пытался заняться счетами, накопившимися за месяц, но шорох бумаги напомнил мне звук, с которым белье соскользнуло с бедер доньи Беатрис Агилар, сестры лучшего друга моего детства.
– Даниель, ты что‑то сегодня рассеян. Ты чем‑то обеспокоен? Думаешь о Фермине? – спросил отец.
Я кивнул, сгорая от стыда. Мой друг всего несколько часов назад заплатил сломанными ребрами за мое спасение, а я думаю о застежке лифчика.
– Стоит нечистого помянуть, как он и сам тут как тут.
Я поднял глаза и увидел в дверях Фермина Ромеро де Торреса во плоти, одетого в лучший костюм, с дешевой сигарой, триумфальной улыбкой на губах и свежей гвоздикой в петлице.
– Боже, что вы здесь делаете? Вы должны лежать в постели!
– Я уже належался. Я – человек действия. Без меня вы тут ни одного жалкого катехизиса не продадите.
Фермин не собирался следовать рекомендациям доктора, он горел желанием вновь встать в строй. Его желтоватая кожа была усеяна кровоподтеками, он ужасно хромал и двигался, как поломанная кукла.
– Фермин, ради всего святого, немедленно в постель, – в ужасе произнес отец.
|
– И не подумаю. По статистике, в постели народу умирает больше, чем в окопах.
Все наши протесты были тщетны. В конце концов отец уступил, потому что, судя по глазам бедняги Фермина, его гораздо сильнее самой жуткой боли ужасала перспектива валяться в своей комнате в одиночку.
– Ладно, но только попробуйте поднять хоть что‑нибудь тяжелее карандаша.
– Не то что карандаша, обещаю даже ни одного щекотливого вопроса не поднимать.
Недолго думая, Фермин облачился в свой голубой рабочий халат, вооружился тряпкой и бутылочкой спирта и устроился за прилавком. Он взялся привести в порядок обложки и корешки пятнадцати потрепанных экземпляров довольно популярной книги «Треугольная шляпа: История жандармерии, рассказанная александрийским стихом».[89]Их доставили только этим утром. Автора, молодого бакалавра Фульхенсио Капона, наперебой расхваливали критики всей страны. Не прекращая своего занятия, Фермин косился на меня и подмигивал, как классический хромой бес из сказки.
– Даниель, у вас уши просто огнем пылают.
– Это я, должно быть, наслушался ваших глупостей.
– Или у вас играет кровь. Когда вы с ней встречаетесь?
– Не ваше дело.
– Ой, как грубо! Избегаете острого? Сосуды расширяет…
– Идите к черту.
Как обычно, день был скучный и тянулся медленно. Один покупатель, у которого все было серым, и плащ, и внешность, попросил что‑нибудь из Соррильи,[90]думая, что речь идет о хронике похождений малолетней проститутки из Астурии в Мадриде времен австрийской династии. Отец не нашелся что ответить, но Фермин пришел на помощь:
|
– Вы путаете, сеньор. Соррилья – драматург, а вас, может быть, заинтересует «Дон Жуан»? Там полно женских юбок, и главный герой путается с монашкой.
– Беру.
Вечером я приехал на метро на проспект Тибидабо. В клубах фиолетового тумана от меня удалялся синий трамвай, я решил не ждать следующего и пошел пешком. Темнело. Наконец мне удалось разглядеть очертания «Ангела тумана», я достал ключ, который дала мне Беа, и отпер калитку. Запирать дверь за собой не стал, просто прикрыл так, чтобы она казалась запертой, но Беа могла бы спокойно войти. Я нарочно пришел пораньше, зная, что Беа опоздает как минимум на полчаса, а то и минут на сорок пять. Я хотел исследовать дом в одиночестве, почувствовать его дух до того, как Беа придет и наполнит его собою. На миг я задержался у фонтана, глядя на руку ангела, выступающую из воды, залитой алым вечерним сиянием. Его палец походил на заточенный кинжал. Подойдя вплотную к краю резервуара, я увидел слепое бездушное лицо, которое дрожало у самой поверхности.
Ко входу вела небольшая лесенка. Дверь была приоткрыта на пару сантиметров, и я забеспокоился, потому что был уверен, что закрыл ее, уходя той ночью. Замок вроде был цел, и я подумал, что просто забыл его запереть. Легонько толкнув дверь, я почувствовал на своем лице дыхание дома, запах горелого дерева, сырости и мертвых цветов. Беа оставила несколько свечей, и я опустился на колени, чтобы зажечь одну из них, поскольку спички захватить из дому я не забыл. Язычок медного пламени вспыхнул в моих ладонях и бросил пляшущие тени на стены, все в слезах от сырости, на обвалившиеся потолки, растрескавшиеся двери.
Я дошел до следующей свечи, зажег и ее. Медленно, словно совершая ритуал, одну за другой я зажег все свечи на этом пути, оставленном Беа, и их янтарный свет плыл в воздухе, как тонкая паутина между пластами непроницаемой тьмы. Мой путь привел меня прямо к камину в библиотеке, где на полу еще лежали одеяла в пятнах золы, и я сел там, лицом к залу. Я ожидал, что услышу мертвую тишину, но дом дышал, издавал тысячи звуков. Скрип дерева, ветер в черепице крыши, движение и легкий стук в стенах, под полом.
Через полчаса холод и полумрак начали меня усыплять. Я встал и пошел по залу, пытаясь согреться. В камине осталось всего одно обгорелое полено, и я подумал, что к приходу Беа в доме станет достаточно холодно, чтобы внушить мне чистоту и непорочность и прогнать те лихорадочные миражи, которые опаляли меня все эти дни. Задавшись целью более практической, чем романтичное созерцание руин прошлого, а именно: найти что‑нибудь для растопки камина, я взял свечку и отправился блуждать по дому. Мне хотелось сделать зал более уютным, согреть одеяла, съежившиеся от холода у остывавшего камина, несмотря на все связанные с ними жаркие воспоминания.
Мои познания в викторианской литературе подсказали, что поиски лучше начать с подвала, где наверняка есть и печи, и запасы угля. Минут пять я раздумывал, какая же дверь или лестница ведет туда, и выбрал резную дверь в конце коридора. Это было прихотливое произведение столярного искусства, украшенное рельефными фигурками ангелов, переплетениями и большим крестом в центре. Замочная скважина находилась тоже в центре, под крестом. Я попытался было ее взломать, но замок либо заело, либо же он просто заржавел. Справиться с дверью можно было разве что при помощи лома или топора, но эти варианты я отбросил сразу же. В свете свечи дверь казалась скорее крышкой саркофага, и я спросил себя, что же может находиться за ней.
Когда я повнимательнее пригляделся к ангелам, вырезанным на двери, выяснять что бы то ни было мне почему‑то разом расхотелось, и я пошел прочь. Наконец, уже отчаявшись найти дорогу в подвал, я заметил маленькую дверку на другом конце коридора, которую вначале принял за вход в чулан. Ручка беспрепятственно повернулась, и за дверцей оказалась крутая лестница, уводившая в омут тьмы. Сильное зловоние мокрой земли ударило мне в лицо. И эта вонь, такая неожиданно знакомая, и этот темный провал у ног вдруг напомнили мне образ из детства, укрытый пеленой ужаса.
Ненастный вечер на восточном склоне кладбища Монтжуик, море за лесом из гробниц, лесом из крестов, из статуй с лицами мертвецов, безгубых, слепых детей. Вечер, пахнущий смертью. Силуэты взрослых, человек двадцать, и я помню только их черную, напитанную ливнем одежду. Ладонь отца сжимает мою руку слишком сильно, словно это может помочь ему сдержать слезы, а гулкие слова священника падают в могилу, куда трое безликих могильщиков опускают серый саркофаг. Капли дождя барабанят по нему, как капли расплавленного воска, и я слышу оттуда голос матери, зовущий меня, умоляющий освободить ее из черного каменного плена. Но я могу только дрожать и беззвучно шепчу отцу, чтобы он не сжимал мою руку так сильно, ведь мне больно. И я вдыхаю этот запах свежей земли, золы и дождя, всепожирающий запах смерти и пустоты.
Открыв глаза, я стал спускаться вслепую, потому что свеча могла отвоевать у темноты только пару сантиметров, и, дойдя до самого низа, огляделся, подняв руку вверх. Здесь не было ни печи, ни поленницы сухих дров. Передо мной открывался узкий коридор, ведущий в полукруглую залу, где высилась фигура с лицом, прочерченным кровавыми слезами. Черные глаза были бездонными, руки были раскинуты в стороны, как крылья, а по вискам змеился терновый венец. Волна холодного ужаса пронзила мне затылок, но я собрался с духом и понял, что это деревянное изваяние Христа на стене часовни. В нескольких метрах от него моим глазам предстало призрачное зрелище. Дюжина обнаженных женских торсов была свалена в кучу в углу старой часовни. У них не было ни голов, ни рук, а внизу – что‑то вроде треноги. Каждый имел свою особую форму, и можно было понять, что они принадлежали женщинам разного возраста и сложения. На животах углем было написано: «Исабель. Эухения. Пенелопа». Знание викторианской литературы пригодилась и здесь, и я понял, наконец, что это видение – всего лишь то, что осталось когда‑то принятого в богатых семьях и уже утраченного обыкновения изготавливать по размерам членов семьи манекены для примерки платья и белья. Несмотря на суровый угрожающий взгляд Христа, я не смог противостоять искушению протянуть руку и дотронуться до манекена по имени Пенелопа Алдайя.
Тут наверху послышались шаги, Беа наверняка уже пришла и ищет меня по всему дому. С облегчением я покинул часовню и стал подниматься и по пути заметил на другом конце коридора котел с на вид пригодной для использования отопительной установкой, которая казалась неуместной в этом подвале. Беа рассказывала, что агентство, продававшее особняк Алдайя многие годы, пыталось сделать дом более привлекательным для потенциальных покупателей, хотя и безуспешно. Осторожно приблизившись, я сумел разглядеть, что там была целая система радиаторов, обогревавшихся одним котлом, а под ногами обнаружил ведра с углем, брикеты прессованного дерева и какие‑то жестянки – должно быть, с керосином. Я заглянул внутрь: вроде бы все в порядке. Перспектива заставить эту неуклюжую конструкцию работать спустя столько лет показалась мне безнадежной, но все же я стал закидывать в котел дрова, уголь и полил это все хорошей порцией керосина. Вдруг за моей спиной как будто скрипнуло старое дерево, а перед глазами встал образ окровавленных шипов, выдираемых из древесины. Я в ужасе оглянулся, но увидел лишь фигуру Христа, и мне показалось, что выражение его лица стало более зловещим.
Занявшись от свечи, котел загудел с металлическим звуком. Я закрыл дверцу и отошел, все больше сомневаясь, стоило ли это делать. Котел работал натужно, и я решил подняться наверх и посмотреть, стало ли там хоть немного теплее. В большом зале я надеялся столкнуться с Беа, но даже следа ее не заметил, хотя с моего прихода прошел уже по меньшей мере час. Опасения, что предмет моих вожделений так и не появится, обретали черты печальной реальности. Чтобы отвлечься от тревожных мыслей, я вознамерился развить успех с обогревом помещения и пошел искать радиаторы; возрождение котла, видимо, не возымело никакого эффекта, ибо все они были холодны как лед. Все, кроме одного: в крохотной ванной комнате, четырех‑пятиметровой, расположенной прямо над котлом, было почти тепло. Я встал на колени и с радостью обнаружил, что плитка пола теплая. Так Беа и нашла меня: на коленях, на полу, щупающим плитку с идиотской улыбкой на лице.
Теперь, когда я пытаюсь восстановить в памяти события той ночи в особняке Алдайя, мне на ум приходит только одно оправдание моего поведения. В восемнадцать лет, когда нет ни опыта, ни тонкого чувства прекрасного, старая ванная комната вполне может стать раем. За считанные минуты мне удалось уговорить Беа перебраться с одеялами в маленькую комнатку, где умещались две свечи и музейные банные принадлежности. Мой главный «климатологический» аргумент произвел должное впечатление, когда она убедилась, что плитки пола и в самом деле согрелись, и ей перестало казаться, что со своей дурацкой отопительной затеей я способен спалить весь дом. Потом, пока я раздевал ее дрожащими пальцами в розоватом свете свечей, она загадочно улыбалась и ловила мой взгляд, словно желая мне показать: все, что когда‑либо приходило или еще придет мне в голову, гораздо раньше пришло в голову ей.
Я помню ее сидящей спиной к двери, с опущенными руками и поднятыми вверх ладонями. Помню ее высоко поднятое, призывное лицо в тот момент, когда я ласкал ее шею кончиками пальцев. Помню, как она положила мои руки себе на грудь, как дрожали ее взгляд и губы, когда я, обалдев от восторга, теребил пальцами ее соски, как она соскользнула на пол, а я ласкал губами ее живот и как ее белые бедра принимали меня.
– Ты раньше делал это, Даниель?
– Во сне.
– А серьезно?
– Нет. А ты?
– Нет. И с Кларой Барсело?
Я засмеялся, кажется, над самим собой:
– Что ты знаешь о Кларе Барсело?
– Ничего.
– А я еще меньше.
– Не верю.
Я наклонился к ней и посмотрел прямо в глаза:
– Я никогда и ни с кем этого раньше не делал.
Беа улыбнулась. Моя рука скользнула меж ее бедер, и я потянулся к ее губам, готовый поверить, что каннибализм – высшая ступень познания.
– Даниель! – позвала она еле слышно.
– Что?
Ответить она не успела. Внезапно сильное дуновение из‑под двери обдало нас холодом, и в то остановленное мгновение, прежде чем сквозняк погасил свечи, в наших взглядах отразилось одно и то же: окутавшее нас волшебство развеялось, как дым. Оба мы сразу поняли, что за дверью кто‑то есть. На лице Беа отразился ужас, а в следующее мгновение нас накрыла тьма. И раздался удар. Мощный, словно дверь выламывали чем‑то стальным с такой силой, что она чуть не слетела с петель.
Беа в темноте подскочила, и я обхватил ее руками. Мы отшатнулись к противоположной стене ванной комнаты, и как раз вовремя, потому что, когда на дверь обрушился следующий удар, она распахнулась, с громким треском врезавшись в стену. Беа вскрикнула и вжалась в меня. В тот миг я мог видеть только синий туман, вползавший из коридора в ванную, и спиральные змейки дыма погасших свечей. Дверной проем был похож на пасть тьмы, и мне показалось, что на пороге стоит чей‑то хищный силуэт.
Объятый ужасом, я выглянул в коридор, в глубине души надеясь увидеть какого‑нибудь бездомного бродягу, который забрался сюда в поисках убежища в неспокойную ночь. Но в коридоре не было ни души, только из окон тянуло туманом.
Дрожавшая в уголке Беа окликнула меня, и я сказал:
– Никого. Наверно, это ветер.
– Ветер не колотит кулаками в дверь, Даниель. Пошли отсюда.
Я вернулся в комнату и собрал одежду.
– Держи, одевайся. Сейчас поглядим.
– Нет, лучше нам уйти.
– Да, только мне надо кое в чем убедиться.
Мы быстро на ощупь оделись, в воздухе повис пар от нашего дыхания. Я поднял с пола свечу и снова зажег. По дому гулял холодный сквозняк, будто кто‑то открыл все двери и окна.
– Вот видишь? Это ветер.
Беа молча покачала головой, и мы вернулись в зал, защищая ладонями язычок пламени. Беа следовала за мной по пятам, едва дыша.
– Что мы ищем, Даниель?
– Дай мне всего минуту.
– Нет, пойдем отсюда.
– Ладно.
Мы направились к выходу, и только тогда я заметил: дверь из резного дерева в конце коридора, которую я тщетно пытался открыть несколько часов назад, незаперта.
– Что происходит? – спросила Беа.
– Жди меня здесь.
– Даниель, ради бога…
Я двинулся по коридору, свеча дрожала под порывами холодного ветра. Беа вздохнула и неохотно пошла следом. За дверью угадывались мраморные ступеньки, ведущие во тьму. Я ступил на лестницу, а Беа, окаменевшая от ужаса, держала свечу, стоя на пороге.
– Пожалуйста, Даниель, давай уйдем…
Ступенька за ступенькой я достиг подножия лестницы. Призрачный свет сверху освещал прямоугольную комнату с голыми каменными стенами, где всюду были распятия. Было так холодно, что перехватывало дыхание. Передо мной находилась массивная мраморная плита, а на ней, близко друг от друга, располагались два белых предмета похожей формы, но разного размера. Они слегка поблескивали, и мне показалось, что это полированное дерево. Я сделал еще шаг вперед, и только тогда до меня дошло. Эти предметы – белые гробы. Один из них едва достигал трех пядей в длину. Я похолодел: то был гроб ребенка. Я находился в усыпальнице.
Под действием какого‑то порыва я приблизился к мраморной плите на расстояние вытянутой руки и заметил, что на обоих гробах выбиты имена и распятия, покрытые слоем пыли. Я медленно, как в трансе, дотронулся до большого гроба и, не думая о том, что делаю, стер с крышки пыль. Надпись была едва различима в слабом свете:
Пенелопа Алдайя
1902–1919
Я окаменел. Что‑то или кто‑то надвигался из темноты, я почувствовал на коже поток ледяного воздуха и только тогда отступил.
– Вон отсюда! – прошелестел голос из тьмы.
Я сразу узнал его. Лаин Кубер. Голос дьявола.
Я бросился вверх по лестнице, схватил Беа за руку и потащил к выходу. Свечку мы потеряли и неслись в потемках. Беа не понимала причины столь поспешного бегства, она ничего не видела и не слышала, а я не тратил времени на объяснения. Я ждал, что с минуты на минуту некто ужасный выпрыгнет из темноты, преграждая нам путь, но в конце коридора уже спасительно обозначился парадный вход, через щели в дверном проеме очерченный прямоугольником уличного света.
– Закрыто, – прошептала Беа.
Я стал ощупывать карманы в поисках ключа, на миг обернулся и ясно различил в глубине две блестящие точки, которые медленно надвигались из тьмы. Глаза. Наконец, мои пальцы наткнулись на ключ, и я, не медля ни секунды, распахнул дверь и вытолкнул Беа наружу. Она прочла на моем лице ужас и бежала, не останавливаясь, через весь сад к воротам, пока мы оба не оказались на проспекте Тибидабо, тяжело дыша и в холодном поту.
– Что произошло внизу, Даниель? Там кто‑то был?
– Нет.
– Ты такой бледный.
– Я вообще всегда бледный. Ладно, пойдем.
– А ключ?
Я вспомнил, что оставил его в замке, но возвращаться за ним у меня не было ни малейшего желания.
– Наверно, потерял у выхода. Поищем в следующий раз.
Мы быстро пошли вниз по улице, перебежали на другую сторону и не замедляли шага, пока не оказались в сотне метров от дома, чьи очертания едва угадывались в ночи. Моя рука все еще была в пыли, покрывавшей надгробие, и я был благодарен темноте за то, что она скрыла слезы ужаса на моих щеках.
По улице Бальмес мы дошли до площади Нуньес‑де‑Арсе и остановили одинокое такси. До самой Консехо‑де‑Сьенто мы не обмолвились ни словом, Беа держала меня за руку и иногда бросала на меня непроницаемые, неживые взгляды. Я хотел ее поцеловать, но она не разомкнула губ.
– Когда увидимся?
– Я позвоню тебе завтра или послезавтра, – сказала она.
– Обещаешь?
Беа кивнула.
– Звони домой или в магазин. Номер тот же. Он ведь у тебя есть, правда?
Она снова кивнула. Я попросил водителя остановиться на углу Мунтанер и Дипутасьон, предложил Беа проводить ее до дома, но она отказалась и ушла, не позволив мне ни поцеловать ее, ни даже прикоснуться к ней. Она бросилась бежать, а я смотрел ей вслед из такси. В квартире Агиларов горел свет, и мой друг Томас глядел на меня из окна своей комнаты, в которой мы провели столько вечеров за шахматами и болтовней. Я помахал ему с вымученной улыбкой, которую он, скорее всего, не разглядел. Он не ответил. Его силуэт за окном был неподвижен. Он холодно смотрел на меня, потом исчез, и свет погас. «Он ждал нас», – подумал я.
Дома я увидел, что ужин был сервирован на двоих. Отец уже ушел к себе, и я подумал, не означает ли это, что он, наконец, решился и пригласил Мерседитас поужинать с ним. Я проскользнул к себе, не зажигая света, и вдруг понял, что в моей комнате кто‑то есть и что человек этот вытянулся на моей постели, как покойник, со скрещенными на груди руками. Внутри у меня все похолодело, но тут я узнал храп и профиль с несравненным носом. Я зажег ночник и разглядел Фермина Ромеро де Торреса, похрапывавшего на покрывале с довольным видом и мечтательной улыбкой на устах. Я вздохнул, и спящий открыл глаза. При виде меня он удивился, явно ожидая увидеть кого‑то другого. Он протер глаза, огляделся.
– Надеюсь, я вас не очень напугал. Бернарда говорит, что во сне я вылитый Борис Карлофф[91]на испанский лад.
– Что вы делаете в моей постели, Фермин?
Он поднял взгляд с некоторым сожалением:
– Смотрю сон про Кароль Ломбард. Мы были в Танжере, в турецких банях, и я намазывал ее всю тем маслом, которое продают, чтобы смазывать детские попки. Вы когда‑нибудь намазывали женщину детским маслом с головы до ног, ничего не пропуская?
– Фермин, сейчас полпервого ночи, и я на ногах не стою от усталости.
– Простите, Даниель. Просто ваш глубокоуважаемый отец настоял на ужине, и после него мне стало нехорошо, говядина действует на меня вроде наркотика. Тогда он предложил полежать тут немножко, сказал, что вы не будете против…
– Я не против, Фермин. Только слегка удивился. Оставайтесь в постели и возвращайтесь к Кароль Ломбард, она наверняка вас еще ждет. Кстати, залезайте под одеяло, сегодня жутко холодно, а не то вы что‑нибудь подхватите. Я пойду в столовую.
Фермин кротко кивнул. Его синяки расцветились всеми цветами радуги, и голова с редкими волосами и двухдневной щетиной походила на упавший с дерева перезрелый фрукт. Я взял из комода одеяло, еще одно протянул Фермину, погасил свет и ушел в столовую, где меня ждало любимое кресло отца. В нем я скорчился, как мог, в полной уверенности, что глаз не сомкну. Едва закрыв глаза, я видел во тьме белые гробы, и тогда я открывал глаза и изо всех сил пытался отвлечься. Наконец мне удалось заклятиями вызвать видение нагой Беа, лежащей на одеяле в ванной комнате в мерцающем свете свечей. Затерявшись в этих счастливых воспоминаниях, я слышал отдаленный шум моря и, сам того не понимая, погружаясь в сон, плыл, должно быть, к Танжеру. Неожиданно я осознал, что это не море, а храп Фермина, но в следующее мгновение мир погас. За всю жизнь я не спал лучше и глубже, чем в ту ночь.
Утром хлынул ливень, сразу затопивший улицы и яростно барабанивший по стеклам. Телефон зазвонил в половине восьмого. Я вскочил с кресла, чтобы ответить, сердце трепыхалось где‑то в горле. Фермин, в халате и шлепанцах, и отец с кофейником в руках обменялись уже традиционным взглядом.
– Беа? – прошептал я в трубку, отвернувшись от них.
Мне послышался тихий вздох.
– Беа, это ты?
Никто не ответил, и через секунду связь прервалась. С минуту я смотрел на телефон и ждал, что тот снова зазвонит.
– Перезвонят, иди завтракать, – сказал отец.
Она еще позвонит. Наверно, кто‑то ей помешал. Не так уж просто обойти комендантский час сеньора Агилара. Нет повода для тревоги. Думая обо всем этом, я дотащился до стола и притворился, что завтракаю с отцом и Фермином. Не знаю почему, может из‑за плохой погоды, но еда показалась мне совсем безвкусной.
Ливень не прекращался, и в час открытия магазина во всем районе отключили свет до полудня. Отец вздохнул:
– Только этого нам не хватало.
В три у нас протекла крыша. Фермин собрался к Мерседитас за ведрами, тазами или какими‑нибудь еще емкостями, но отец категорически запретил ее беспокоить. Дождю не было конца. Чтобы немного успокоиться, я рассказал Фермину о событиях прошлого вечера, все, кроме того, что было в усыпальнице. Он слушал меня зачарованно, а затем проявил невероятную настойчивость, требуя, чтобы я описал упругость и форму груди Беа, но я оставил его требования без внимания. День угасал в струях дождя.
После ужина я сделал вид, что решил размять ноги, оставив отца за чтением, и направился к дому Беа. Спрятавшись за углом, я смотрел на окна и спрашивал себя, как описать то, чем я здесь занимаюсь. Шпионю, вынюхиваю, нелепо выгляжу – наверное, именно так. Как выяснилось, я был начисто лишен как чувства собственного достоинства, так и подобающей на ледяном ветру одежды, а потому спрятался в подъезде на другой стороне улицы. За полчаса наблюдения за окнами мне удалось разглядеть силуэты сеньора Агилара и его жены, но Беа не было и следа.
Уже к полуночи я вернулся, наконец, домой, дрожа от холода и с тяжелым сердцем. «Она позвонит завтра», – повторил я тысячу раз, пытаясь уснуть. Но Беа не позвонила и завтра. И на следующий день. И в течение следующей недели, самой длинной и самой последней в моей жизни.
Потому что через семь дней я уже не чувствовал себя живым.
Только тот, кому остается от силы неделя жизни, может так бездумно тратить время, как это делал я в те дни. Сидел, уставившись на телефон, и изводил себя, настолько порабощенный собственной слепотой, что в упор не видел вещей, уже давно предрешенных судьбой. Днем в понедельник в надежде встретить Беа я отправился на Университетскую площадь к зданию филологического факультета. Ей бы не понравилось, что я туда явился, ведь нас могли увидеть вместе, но я предпочитал ее ярость этой мучительной неизвестности.
От секретаря я узнал, где ведет занятия профессор Веласкес, и стал ждать. Через двадцать минут двери открылись и выплыл профессор, высокомерный и важный, как собственный портрет, окруженный, как водится, стайкой поклонниц. Прошло еще минут пять, но Беа так и не появилась. Я решился заглянуть в аудиторию: три девушки, похожие на учениц приходской школы, болтали и обменивались не то конспектами, не то какими‑то тайными записками. Одна из них, явно главная в этом маленьком сообществе, заметила мое присутствие, замолчала и впилась в меня обвиняющим взором.
– Простите, я ищу Беатрис Агилар. Вы не знаете, она здесь?
Девушки обменялись ядовитыми взглядами и принялись сверлить меня взглядом. Одна спросила:
– Ты ее жених? Младший лейтенант?
Я неопределенно улыбнулся, они истолковали мою улыбку как утвердительный ответ. Одна из девушек улыбнулась, робко и отводя глаза, а остальные стали воинственно на меня наступать. Предводительница сказала:
– Я представляла тебя совсем другим.
– А форма где? – спросила вторая и недоверчиво меня оглядела.
– Я в увольнении. Вы не знаете, она уже ушла?
– Беатрис сегодня на занятиях не было, – заявила первая с дерзким видом.
– Не было?
– Не было, – подтвердила она, само подозрение. – Раз ты ее жених, должен бы об этом знать.
– Я – жених, а не жандарм.
– Ладно, пошли, – заключила та, заводила. – Придурок какой‑то.
Две из них прошли мимо, покосившись на меня с гримасами отвращения, а третья немного задержалась и, убедившись, что подруги на нее не смотрят, прошептала:
– В пятницу она тоже не приходила.
– Ты знаешь, почему?
– Ведь ты – не ее жених, правда?
– Нет. Просто друг.
– Мне кажется, она болеет.
– Болеет?
– Это сказала одна девочка, она звонила ей домой. Все, мне пора.
Я даже не успел поблагодарить ее, девушка убежала к остальным, ожидавшим ее в конце коридора с недовольными лицами.
– Даниель, наверняка что‑то произошло. Двоюродная бабушка скончалась, у попугая свинка, подхватила насморк от прогулок в короткой юбке… Бог знает что еще. Вопреки вашему твердому убеждению, Вселенная не пляшет под ту дудку, что у вас в штанах, даже если вы свято в это верите. На будущее человечества влияют другие факторы.