Несколько слов о Керенском 11 глава




Как раз в эти часы собралась и заседала городская дума, принужденная немедленно сменить городского голову (Лелянова на Глебова) и поставившая на очередь создание городской милиции. Но, конечно, эти старые отцы города и все их мероприятия не могли быть фактором порядка вообще и революционного порядка в частности… Лейкоциты петербургской демократии действовали самопроизвольно и защищали эмбрионы нового порядка по своему усмотрению и разумению.

Самочинные группы одна за другой подносили членам Исполнительного Комитета в течение дня и продолжали делать это сейчас, поздним вечером, написанные ими приказы об арестах как невинных, так и действительно опасных, как безразличных, так и на самом деле зловредных слуг царского режима… Не дать своей подписи в таких обстоятельствах – значило, в сущности, санкционировать самочинное насилие, а быть может, и эксцессы по отношению к намеченной почему‑либо жертве. Подписать же ордер означало в одних случаях пойти навстречу вполне целесообразному акту, в других – просто доставить личную безопасность человеку, ставшему под подозрение. В атмосфере разыгравшихся страстей нарваться на эксцессы было больше шансов при противодействии аресту, чем при самой процедуре его. Но я не помню ни одного случая (я даже могу утверждать, что такого не было), когда тот или иной арест состоялся бы по постановлению Исполнительного Комитета или по инициативе его.[15]

С первого момента революция почувствовала себя слишком сильной для того, чтобы видеть необходимость в самозащите подобными способами. Методы самодержавия стали вновь культивироваться лишь впоследствии, при «коалиции», и расцвели невиданно‑пышным цветом при большевиках.

Я лично подписал единственный подсунутый мне ордер об аресте за всю революцию. Моей случайной жертвой был человек, во всяком случае достойный своей участи более, чем многие сотни и тысячи. Это был Крашенинников – сенатор и председатель петербургской судебной палаты, высокодаровитый человек и убежденный черносотенец, возможный глава царистской реакции и вдохновитель серьезных монархических заговоров. Он был освобожден через несколько дней. Потом в петербургский период большевистской власти, переехав с Карповки на Шпалерную, я обнаружил, что мы соседи, живем на одной площадке, состоим в единой домовой организации и ежедневно рискуем вместе скоротать ночные часы во время установленных поголовных дежурств по охране дома. А в московский период большевизма Крашенинников, как я прочитал в газетах, был, не знаю кем и при каких обстоятельствах, расстрелян на Кавказе…

Благодаря деятельности самочинных групп и инициативе новых организаций население министерского павильона все увеличивалось. К вечеру 28‑го он был плотно населен несколькими десятками всяких сановников и высших полицейских чинов. К ним присоединили и доктора Дубровина. Иные арестовывались сами, являясь в Таврический дворец и представляясь первому попавшемуся деятелю, или же прося по телефону арестовать их и доставить во дворец. Это было действительно лучше для их безопасности, хотя эти дни не были омрачены самосудом ни над одним представителем гражданской власти, и жертвами собственной свирепости явились лишь несколько военачальников.

Даже особо ненавистный Сухомлинов пережил бури революции целым и невредимым. Между прочим, по собственной просьбе был доставлен в Таврический дворец министр юстиции Добровольский. А в двенадцатом часу описываемого вечера в Екатерининской зале появился и последний опереточно‑распутинский временщик Протопопов и робко попросил первого встречного арестовать его. Этим популярным министром интересовались довольно сильно и не раз спрашивали из толпы, где же Протопопов и арестован ли он.

В комнату Исполнительного Комитета по обыкновению торжественно и шумно влетел Н. Д. Соколов.

– Пришла польская делегация, – объявил он, по обыкновению нарушая ход работ. – Она хочет приветствовать русскую революцию в лице Исполнительного Комитета. Необходимо выйти к ней и ответить на приветствие!.. Соколов был тесно связан с польскими кругами (как, впрочем, и со всеми кругами), часто являлся инициатором всяких польских вопросов в Исполнительном Комитете и всячески опекал их. Я не помню, от каких именно польских групп была делегация, но было несомненно, что сам Соколов и привел ее, вселив в нее непреодолимую жажду приветствовать Исполнительный Комитет и Совет рабочих депутатов.

Налицо было всего три‑четыре его члена, всем было некогда, все отказывались от декоративных функций. Но Соколов был неумолим и вытащил меня и еще кого‑то в советский полутемный зал, где в это время служители разрушали «покой» стола, готовясь к завтрашнему советскому митингу. Там и состоялся первый торжественный прием…

Работа окончательно затихала. Кто‑то вызвался остаться в Исполнительном Комитете до утра и уже укладывался на диван близ телефона. Можно было уходить, и я около часа ночи отправился неподалеку на ночлег в знакомый дом. Тяготила необходимость рассказывать о положении дел жаждавшим новостей и изнывавшим без надлежащей информации знакомым. Но мысль о постели была до крайности соблазнительна…

Я вышел из дворца один. Сквер был уже совершенно пуст. Не помню, стояли ли пушки, пулеметы, но ни их, ни дворца революции уже никто не охранял.

Чувствовалось и верилось, что это уже неопасно. Но все же это было знаменательно. Самое сердце революции было беззащитно. Для охраны его не хватило организации и не выискалось горсти добровольцев.

Я пошел по Таврической и Суворовскому. Голова была занята очередными делами. Весь день я стремился поставить в Исполнительном Комитете на очередь политическую проблему – о будущей власти и об отношении к ней революционной демократии. Но это была утопия. Между тем откладывать и запускать это дело было нельзя во избежание существенных осложнений и даже опасностей: каковы общие тенденции правого крыла; было ясно, но каковы его конкретные планы, было в точности неизвестно. Вопрос о власти надо было упорядочить немедленно. Тот или иной временный революционный статус надо было создать; необходимый демократии временный политический строй надо было установить и его нормы зафиксировать, положив в основу его интересы страны и ее демократического развития, интересы международного социалистического движения и правильно понятые задачи эпохи. Беспокоила мысль о том, что для решения проблемы еще ничего не сделано. Удастся ли завтра поставить ее и правильно разрешить в Исполнительном Комитете? Во всяком случае, я настоял на том, что завтра с утра она будет поставлена на первую очередь. Общее согласие на то было получено. Но каковы будут условия и обстоятельства работы? И как удастся преодолеть неправильные, на мой взгляд, тенденции внутри Исполнительного Комитета и попытки отдельных групп его дать неправильный первоначальный толчок революции?..

Днем 28‑го вышло прибавление к № 1 «Известий», в котором был напечатан «манифест» большевистского Центрального Комитета. Большевики развернули в этом «манифесте» самую широкую циммервальдскую и аграрную программу и возложили ее выполнение на «временное революционное правительство, долженствующее стать во главе нового нарождающегося республиканского строя». Что же это за правительство?

«Рабочие фабрик и заводов, а также восставшие войска, – говорилось в „манифесте“, – должны немедленно выбрать своих представителей во Временное революционное правительство, которое должно быть создано под охраной восставшего революционного народа и армии»… Все это было весьма мало вразумительно, но довольно опасно…

С другой стороны, представители правого фланга Исполнительного Комитета в частных разговорах настаивали на образовании коалиционного правительства из цензовых и советских элементов. Задача, следовательно, состояла не только в том, чтобы поставить проблему власти в Исполнительном Комитете, тщательно разработать ее там и отстоять принятое решение перед лицом буржуазного мира, но и в том, чтобы встать на надлежащие рельсы, найти и защитить правильное решение проблемы в самом руководящем учреждении революционной демократии.

Я шел по безлюдным улицам, обдумывая проблему по существу. Я впервые остался один и впервые шел по свободному городу новой России. Мои деловые рассуждения то и дело пронзались светлыми снопами острой радости, торжествующей гордости и какого‑то удивления перед тем необъятным, лучезарным и непонятным, что совершилось в эти дни. Неужели же я не проснусь на моей нелегальной постели, над картой Туркестана, над корректурными гранками «Летописи», залитыми красными чернилами царских цензоров?..

Кое‑где нечасто постреливали. Проносились легковые и грузовые автомобили, бог весть откуда и куда. Иногда проходили и стояли у костров группы солдат с винтовками. Мысль радостно перебивала привычные ощущения нелегального человека – ощущения, заставлявшие инстинктивно сторониться подобных встреч: теперь это друзья, а не враги, опора революции, а не распутинского режима.

Иногда вместе с солдатами или без них встречались штатские вооруженные отряды рабочих и студентов. Это была не новорожденная милиция, а скорее самочинные добровольцы: им так много обязан Петербург быстрым восстановлением порядка и безопасности. Редкие прохожие шли смело и весело, демонстрируя, что на улицах взбаламученного города ночью было действительно безопасно, и черносотенным провокаторам было не под силу создать атмосферу погрома и паники…

Все ли эти встречные люди, все ли эти попадавшиеся солдатские группы и одиночки были действительно свои? Трудно сказать, но любопытно попробовать. В глухом квартале «Песков», в конце 8‑й Рождественской, несколько военных возились около поломанного автомобиля. К ним подходил какой‑то патруль.

– Товарищи, слушайте, – закричал я им через улицу.

Все насторожились и смотрели на меня.

– Протопопов арестован и сидит вместе со своими товарищами на запоре в Таврическом дворце.

Из толпы послышались возгласы одобрения и особого удовольствия.

– Спасибо, товарищ! – кричали мне вслед. – Благодарим за приятную новость!..

Да, дело революции было безвозвратно выиграно! Вспоминались солдаты, сдиравшие утром портрет Николая. Николай еще гулял на свободе и назывался царем. Но где был царизм? Его не было. Он развалился одним духом. Строился три века и сгинул в три дня.

В доме, куда я шел, меня уже ждали нетерпеливые хозяева, чай, ужин и постель. Наскоро утолив жадное любопытство, я лег спать. В голове шла своим чередом будничная работа и деловая подготовка к завтрашнему дню. А все существо праздновало великий праздник. И не только панорама будущего, которая мерещилась сквозь «магический кристалл», но и обрывки самых реальных, только что виденных картин заставляли биться сердце, щекотали в горле и не давали спать.

 

День третий

Марта

 

 

Утром на улицах. – Царский поезд. – Керенский – кандидат в министры. – Проблема власти в Исполнительном Комитете. – Немного публицистики. – Цели буржуазии в революции. – Позиции советской демократии: правое крыло, левое крыло. – Мои соображения на этот счет: смысл «комбинации», условия передачи власти правительству Милюкова. – Расширение и сужение программы слева и справа. – Капитуляция и «неурезанные лозунги». – Условия поединка. – Три основных условия. – Заседание Исполнительного Комитета. – Дело о поезде Родзянки. – Обморок сильнее здравого смысла. – Условия работы. – В апартаментах Гучкова. – Избиение офицеров. – «Градоначальник». – Солдатские делегаты в Исполнительном Комитете. – Вопрос о власти в Исполнительном Комитете. – Вхождение в правительство. – Семь пунктов. – Вопрос о «поддержке». – Эмбрион формулы «постольку‑поскольку». – Личный состав правительства. – Заседание Совета. – Солдатские вопросы. – Армия и флот. – Сухомлинов. – «Приказ № 1». – Перед учредительным совещанием. – Ночь на 2 марта. – Обстановка. – Переговоры. – Речи. – Родзянко налево. – Милюков направо. – Монархия и династия в глазах Милюкова. – Лестные комплименты. – Последняя «высочайшая аудиенция» Родзянки. – Прокламация Гучкова. – Мы пишем декларации. – Керенский – министр. – Наборщики делают политику. – Воззвание советских «левых». – Керенский терроризован; Гучков изнасилован; «комбинация сорвана». – Декларация «рокового человека» из Совета. – Роковой человек из «Прогрессивного блока» исправляет ее. – Власть почти создана. – Подвиги «новожизненской» редакции «Известий».

 

На другой день я подходил в десятом часу к Таврическому дворцу. На улицах стояли обычные хвосты, но было необычное оживление. По углам висели прокламации Исполнительного Комитета и Временного комитета Думы, около которых толпился народ.

В хвостах говорили о том, что подешевело масло. Его таксировала продовольственная комиссия по рецепту Громана, и в течение двух‑трех дней таксы действовали недурно, пока торговцы не догадались убрать масло с рынка.

Висели всюду красные или похожие на красные флаги. Со значками и бантами разного фасона, по более или менее красными шли группы народа, которые становились все гуще и переходили в небольшие манифестации по мере приближения к Таврическому дворцу. У ворот виднелись знамена, и уже происходило что‑то вроде митингов.

Я вошел с бокового крыльца, с Таврической, попадая тем самым непосредственно в чужой лагерь, в правый коридор, во владения думского комитета. Здесь еще сохранялся вид сравнительного благообразия: стояли швейцары в ливреях, чистенькие и важные юнкера охраняли входы из коридора во внутренние помещения комитета, шныряли визитки, бобровые воротники и благообразно‑либеральные физиономии. Дворец был уже наполнен и оживлен.

Первый повстречавшийся член Исполнительного Комитета сообщил: царский поезд, направлявшийся в Царское Село, задержан на станции Дно революционными войсками.

Дело ликвидации Романова тем самым было поставлено на очередь. Новость была отличная. Но мне представлялось все это делом второстепенным сравнительно с вопросом об образовании правительства, о создании определенных рамок для его деятельности и об установлении определенного статуса, определенных условий политической жизни и дальнейшей борьбы демократии.

Я даже немного опасался, как бы вопрос о династии не вытеснил в порядке дня проблему власти, разрешавшуюся совершенно независимо от судьбы Романовых. В этом последнем ни у кого не было сомнений. Романовых можно было восстановить как династию или использовать как монархический принцип, но их никак нельзя было уже принять за фактор создания новых политических отношений в стране.

Между тем, как выяснилось впоследствии, с царем и царским поездом происходило следующее. После известных почтительнейших телеграмм Родзянки в Ставку (от утра 27‑го), в коих председатель Думы молил бога, чтобы «ответственность за события не пала на венценосца», в течение всего дня царь, бывший в Могилеве, информировался о положении дел телеграммами каких‑то своих уцелевших слуг. Генерал Алексеев, докладывая царю об этих телеграммах, убеждал, как говорят, пойти на уступки, но царь не шел на это без санкции «дорогой Алис», находившейся в Царском Селе.

Около одиннадцати часов 27‑го, когда шло первое заседание Совета рабочих депутатов, а думский комитет уже почти покончил со своими колебаниями и был готов взять в свои руки государственную власть, в царской Ставке, в Могилеве, была получена телеграмма из Царского с просьбой немедленно приехать, ибо там неспокойно и царица Александра в опасности. Поезд вышел из Могилева около пяти часов утра и, идя кружным путем на Лихославль и Тосно, подошел к станции Бологое к 12 часам ночи 28‑го, когда вместо царских министров действовали уже комиссары думского комитета, когда Протопопов был только что водворен в министерский павильон, а я лично принимал приветствие от иностранной делегации и отвечал ей от имени русской революции.

В Бологом выяснилось, что в Царское проехать нельзя, так как дальнейший путь занят революционными войсками. Доехали до Малой Вишеры, убедились в этом воочию и повернули к Пскову, дав телеграмму Родзянке, чтобы он приехал для переговоров в Дно. В Дне поезд в действительности не был задержан, а ждал Родзянку и, не дождавшись, беспрепятственно двинулся в Псков, куда и прибыл к 8 часам вечера 1 марта.

Я пробрался через весь дворец в комнаты Совета, где уже кипела работа нарождающегося советского делопроизводства. Мне сейчас же подсунули какие‑то бумаги, но меня немедленно оторвали от них, сообщив, что меня по экстренному делу ищет Керенский, который был здесь, но сейчас неизвестно где.

Я пустился в обратный путь отыскивать Керенского. Все говорили о царе, спрашивали, что решено с ним сделать, говорили, что нужно сделать.

Керенского я застал в одной из комнат думского комитета, в жаркой беседе с Соколовым. Керенский обратился ко мне, продолжая эту беседу. Дело было в том, что большинство думского комитета предлагало ему вступить в образуемый цензовый кабинет. Керенский хотел поговорить на этот счет, между прочим, со мной, чтобы выяснить примерное отношение к этому делу влево стоящих лиц и групп, а также руководящего ядра Совета.

Ни в Исполнительном Комитете, ни в Совете эти вопросы еще не ставились, и говорить об этом было преждевременно. Но мое личное отношение к этому делу я высказал Керенскому тут же с полной категоричностью и имел случай повторить ему мое мнение дважды за эти сутки.

Я сказал, что я являюсь решительным противником как принятия власти советской демократией, так и образования коалиционного правительства. Я не считаю возможным и официальное представительство социалистической демократии в цензовом министерстве. Заложник Совета в буржуазно‑империалистском кабинета связал бы руки демократии не только в ее стремлении довести до конца великую национальную революцию, но и в осуществлении ставших перед нею грандиозных международных задач… Вступление Керенского в кабинет Милюкова в качестве представителя революционной демократии совершенно, на мой взгляд, невозможно.

Но, продолжал я, если речь идет о личном мнении, то индивидуальное вступление Керенского, как такового, в революционный кабинет я считал бы объективно небесполезным. В цензовом кабинете демократические слои имели бы заведомо левого человека. Это придало бы всему кабинету большую устойчивость перед лицом стихийно ползущих влево масс, а устойчивость первого революционного правительства на ближайший период (исчисляемый хотя бы немногими неделями) я считал крайне желательной. Вместе с тем Керенский мог бы чрезвычайно усилить левое крыло в будущем правительстве и не дать ему зарваться в реакционной или империалистской политике при первых же шагах; это сделало бы неизбежным преждевременный кризис и уничтожило бы основной смысл создания цензового кабинета при реальной силе в руках демократии.

Индивидуальное вхождение Керенского в правительство Милюкова я считал объективно небесполезным. С другой стороны, как говорил я ему тут же, своеобразное положение Керенского делало это вполне возможным. Керенский не связан формально ни с какой социалистической партией и лидирует всего лишь «Трудовую группу», которой нет никакого дела до Интернационала, которому нет дела до нее.

Конечно, Керенского не мог удовлетворить такой ответ… Ему явно хотелось быть министром. Но ему нужно было быть посланником демократии и официально представлять ее в первом правительстве революции. Он отошел от меня более чем неудовлетворенный. Я же повлек Соколова открывать заседание Исполнительного Комитета, где надо было не откладывая поставить вопрос о власти, об ее программе и об отношении к ней Совета.

Пробираясь через толпу, мы наскоро обменивались с Соколовым мнениями на этот счет. Соколов, видимо, представлял себе дело так, что будет и должно быть образовано коалиционное правительство; но он защищал позицию крайне слабо, явно не продумав еще вопроса, и очень быстро сдался. При систематическом обсуждении и при практическом создании первого кабинета он не был в числе защитников коалиции и голосовал против нее.

Исполнительный Комитет собрался в одиннадцатом часу почти в полном составе. В соседней зале было уже людно и шумно. Памятуя о вчерашней давке, делегаты собирались спозаранку, чтобы занять места. На очереди в Совете стояли главным образом солдатские вопросы в связи с позицией, занятой думским комитетом, и в связи со вчерашними выступлениями Родзянки.

Не помню, кого отрядили в Совет для председательства и руководства: этому не придавали большого значения. Но в Исполнительном Комитете приготовились к большой работе по большому вопросу и ожидали первого серьезного столкновения мнений на принципиальной почве.

Кто председательствовал, не помню, но кажется, это был не Чхеидзе, измученный и издерганный бессонницей, непрерывными речами и мелкими делами.

Как же стояла и как, на мой взгляд, должна была быть решена в данной обстановке политическая проблема революции?

Здесь было бы по меньшей мере неуместно предпринимать историко‑публицистический, а тем более социологический трактат о характере и целях революции, связанной с ликвидацией царизма, и о задачах демократии, оказавшейся хозяином положения в России в данной национальной, хозяйственной и международной обстановке. Но совершенно очевидно, что решение политической проблемы вытекало из предпосылок именно общего, историко‑социологического свойства наряду с учетом реального соотношения сил и конкретного состояния национально‑хозяйственного организма. Совсем без экскурсий в область общих рассуждений обойтись поэтому нельзя.

Я уже упоминал о тех конкретных обстоятельствах, которые, на мой взгляд, не позволяли демократии, возглавляемой авангардом циммервальдски настроенного пролетариата, взять власть в свои руки и данной обстановке. Эти обстоятельства во избежание провала революции, в целях закрепления победы над царизмом и установления необходимого режима политической свободы заставляли победивший народ передать власть в руки своих врагов, в руки цензовой буржуазии. Но если для каждого последовательного носителя классовой пролетарской идеологии было очевидно, что власть передается в руки врагов, то передать ее было можно лишь на определенных условиях, которые обезвредили бы врагов.

Надо было поставить цензовую власть в такие условия, в которых она была бы ручной, была бы неспособна повернуть вспять революцию и обратить свое классовое оружие, использовать свое положение против демократии и рабочего класса. Этого мало: необходимо было поставить цензовую власть в такие условия, чтобы она не могла поставить серьезных препятствий необходимому развертыванию и продвижению революции. Словом, если народ сам добровольно выбирал и ставил себе власть, то он, естественно, делал то, что ему нужно, а не его классовым врагам, которые, по его соизволению, становились официально во главе государства.

Перед революционной демократией стояла задача сделать попытку использовать своих врагов, конечно, для своих целей. Народ, став фактическим хозяином положения, в силу особых обстоятельств уступал, отдавал в чужие руки свои определенные функции; но он не мог отдать в чужие, враждебные руки самого себя и добровольно перестать быть хозяином положения.

Каковы были тенденции, стремления, цели буржуазии, принимавшей власть? Как должна была она стремиться использовать ее? И с другой стороны, какие условия общественно‑политической жизни были необходимы для демократии? Это зависело от того, как обе стороны понимали и должны были понимать смысл, цели и ход происходящей революции.

Что касается цензовой России, империалистской буржуазии, принимавшей власть, то ее позиция и ее планы не могли возбуждать сомнений. Цели и стремления Гучковых, Рябушинских, Милюковых сводились к тому, чтобы ликвидировать распутинский произвол при помощи народного движения (а гораздо лучше – без его помощи), закрепить диктатуру капитала и ренты на основе полусвободного, «либерального» политического режима «с расширением политических и гражданских прав населения» и с созданием полновластного парламента, обеспеченного буржуазно‑цензовым большинством. На этом цензовая Россия должна была стремиться остановить революцию, превратив государство в орудие своего классового господства, а страну в олигархию капиталистов, подобно Англии и Франции, которые именуются «великими демократиями Запада». Движение, идущее дальше диктатуры капитала, цензовая Россия, принимавшая власть, должна была стремиться подавить всеми имеющимися налицо средствами.

А наряду с этими общими целями в революции у нашей буржуазии были особые специальные задачи по обслуживанию национального империализма, российской великодержавности в происходящей войне. «Война до конца» и «верность доблестным союзникам» ради Дарданелл, Армении и прочего вздора были необходимыми лозунгами цензовой России. Эти лозунги, конечно, были в кричащем противоречии с развитием революции, и потому революция должна быть остановлена, обуздана, приведена к покорности, покорена под ноги великодержавности. Это дань частному, специфическому проявлению диктатуры капитала.

Вся эта позиция цензовой России, все эти задачи буржуазии, принимавшей власть из рук восставшего народа, не могли внушить сомнений ни одному последовательно мыслящему марксисту вообще и циммервальдцу в частности. Все это вытекало с железной необходимостью из объективного положения дел.

Другое дело – позиция советской, солдатско‑крестьянско‑рабочей, мелкобуржуазно‑пролетарской демократии. Ее задачи далеко не так очевидны и весьма спорны. Ее понимание должного хода революции могло быть и было весьма различно.

Ее правое крыло (в котором нам интересны не обыватели‑народники из народных социалистов и трудовиков, а мыслящие марксисты из лагеря Потресова и компании) утвердилось в мысли, что наша революция есть революция буржуазная. Этой мысли наши первые марксисты не оставили до самого своего исчезновения с политической сцены. Как теоретическое положение это могло бы быть, вообще говоря, и не особенно вредно.

Но очень вредно было то, что эти группы делали из данного положения логически совершенно необязательные, а фактически совершенно неправильные выводы. А они делали те выводы, что при таком условии все выше отмеченные планы, тенденции, стремления буржуазии вполне законны, что установление у нас диктатуры капитала (как «в великих демократиях Запада») есть основная задача нашей эпохи и единственная цель революции, что империализм новой революционной России, а стало быть, и война в единении с доблестными союзниками суть неизбежные и закономерные явления, требующие поддержки демократии, во избежание национальной катастрофы, что рабочий класс и крестьянство в связи с этим должны сокращать свои требования и программы, которые иначе будут «неосуществимы», и т. д.

Все это означало не что иное, как планомерную и сознательную капитуляцию перед плутократией. К этому сводилась вся политическая мудрость, вся программа и тактика потресовско‑плехановских групп, а за ними в скором времени поплелись и прочие оборонцы, которых быстро перещеголяли в этом отношении иные циммервальдцы.

Такова была фактическая позиция правых элементов Совета, а следовательно, это была одна из возможных позиций всего Совета, олицетворявшего всю революционную демократию. Из этой позиции, в сущности, просто вытекала уступка власти Гучкову‑Милюкову без всяких условий на предмет осуществления ими их либерально‑империалистской программы и установления ими у нас «правового» порядка на свой классовый лад и на западный образец.

Противоположную позицию занимало левое крыло Совета, его большевистско‑эсеровские элементы, а следовательно, было возможно, что Совет в целом займет эту противоположную позицию. В основе ее лежало признание, что в результате мировой войны совершенно неизбежна мировая социалистическая революция и что всенародное восстание в России кладет ей начало, знаменуя собой не только ликвидацию царского самодержавия, но и уничтожение власти капитала. При таких условиях революционный народ, в руках которого оказалась реальная сила, должен использовать ее до конца, взять в свои руки государственную власть и безотлагательно приступить к реализации программы‑максимум вообще и ликвидации войны в частности. Согласно этому взгляду, цензового правительства вообще быть в революции не должно и ни о каких условиях передачи ему власти речи быть не может…

Надо сказать, что представители таких взглядов были крайне слабы в Исполнительном Комитете – и количественно и качественно. Они лишь глухо «поговаривали» и «пописывали» на этот счет – больше для демагогии и для очистки совести, но они и не думали вступать в сколько‑нибудь реальную борьбу за эти принципы ни в Исполнительном Комитете, ни в Совете, ни среди масс.

При обсуждении вопроса эти элементы были почти незаметны; они не выступали с самостоятельной формулировкой своей позиции и при практическом решении вопроса составили единое большинство с представителями третьего течения, к которому примыкал и я.

Мне лично дело представлялось так. Мировая социалистическая революция действительно не может не увенчать собой эпохи мировой империалистской войны. Историческое развитие Европы вступает в эпоху ликвидации капитализма, и ход нашей собственной революции мы должны рассматривать при свете этого факта. Культ идеи буржуазной революции в России, культ политического и социального минимализма поэтому не только вреден, но близорук и утопичен. [16]



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: