Несколько слов о Керенском 15 глава




Самоуправство наборщиков возмутило меня тем более, чем менее оно оправдывалось существом дела, а следовательно, было признаком их нежелательного умонастроения по части избиений офицерства. Нетерпимо было такое положение дел и с формальной стороны: в такой момент руководство высшей политикой было по меньшей мере неудобно возлагать на случайную группу наборщиков. Так недолго до непоправимого греха. Я устроил скандал в телефон, просил усугубить его кого‑то из членов Исполнительного Комитета, но делать было нечего, наборщики разошлись, набрать прокламацию было уже нельзя, а назавтра Соколов в думских апартаментах корпел уже над другим воззванием, при котором первое было не нужно.

В это время в комнату врывается кто‑то из правых членов Исполнительного Комитета, потрясая какими‑то печатными листками и извергая проклятия.

Листок оказался прокламацией, которую выпустила петербургская организация эсеров, руководимая Александровичем, вместе с «междурайонцами», то есть автономной группой большевиков. Эти группы объединились в эти дни не только на почве единства типографии, согласившейся их обслуживать; они объединились также и на почве ультралевых взглядов, которые они не умели отстаивать (и даже выразить) в Совете, но которые они с большим рвением, чем с искусством и здравым смыслом, проповедовали в своих прокламациях.

Их первое воззвание, попавшее мне в руки днем, требовало образования рабочего правительства (подобно большевистскому Центральному Комитету). Но сейчас со второй прокламацией было гораздо хуже: она была направлена специально против офицеров. Насколько помню, были в ней какие‑то ссылки на убийство Вирена, фразы вроде «Долой романовских прислужников». Во всяком случае, это было одобрение насилий и призыв к полному разрыву с офицерством. И не могло быть сомнений: в данную минуту он более неуместен и опасен, чем когда‑либо, – не только по погромно‑техническим причинам, но и по соображениям «высокой политики».

Вбежавший член Исполнительного Комитета (не помню кто) кричал, что это прямая провокация всеобщей резни, погрома и срыва всей революции. Он говорил, что прокламация эта уже ходит по городу в большом количестве и целые кипы ее, заготовленные назавтра, лежат в комнате 11, в канцелярии Исполнительного Комитета. Товарищ был в полном отчаянии, едва ли не в слезах и требовал немедленного задержания прокламации[25]… Вопрос был тут же поставлен на обсуждение наличного состава Исполнительного Комитета.

Вопрос был не только неприятный, но и нелегкий: дело шло о наложении руки на свободное слово социалистической группы (при задержании прокламации Гучкова я, должен сознаться, этого отнюдь не почувствовал и об этом не вспомнил). Но с другой стороны, и момент, и вопрос были слишком остры, может быть, решающий. При недоверии, возбуждении, тревоге, царивших в солдатской массе, которая переполняла город, при провокации во всех видах и формах, практиковавшейся со стороны «темных сил», каждое подобное выступление могло оказаться спичкой, брошенной в пороховой погреб, могло бы так развязать стихию, что вновь стала бы на карту победившая революция.

В частности, никакое правительство при таких условиях образоваться не могло бы; это было бы не правительство, а бессильная жертва стихии. И наконец, тут возникал важный формальный вопрос: группа, представленная в Совете и в Исполнительном Комитете, предпринимает важнейшие шаги без их ведома и в полном противоречии с их решениями. Допустимо ли это? И как же должен в таком случае поступать Совет?.. Этот вопрос должен быть завтра же поставлен во всем объеме в Исполнительном Комитете.

Влетел как буря Керенский, совершенно взбешенный, задыхающийся от злобы и отчаяния. Стуча по столу, он не только обвинял авторов и издателей листка в провокации, но прямо отождествлял их деятельность с работой царской охранки, высказывал недвусмысленные подозрения и грозил виновникам всякими карами. Большинство присутствовавших сдерживало пыл не в меру расходившегося «народного трибуна», но в объективной оценке факта в общем сходилось с ним.

Было решено: прокламацию задержать до завтрашнего решения Исполнительного Комитета; вопрос же завтра поставить в его полном объеме. Я подал голос за это решение и даже отправился в комнату 11, чтобы привести его в исполнение.

Там действительно лежали два или три тюка этих воззваний, а при них находился большевик – член Исполнительного Комитета Молотов, который вступил со мной в довольно энергичные пререкания, но все же подчинился и отдал тюки без особого скандала… Возможно, что он просто признал нашу правоту в вопросе, которого эти группы до того себе не ставили.

Провозившись несколько времени с этим кляузным делом, я снова направился в правое крыло. Караулов все еще сидел в зале Совета, и мне показалось, что он пустил мне вслед какое‑то ругательство.

В правом коридоре я встретил Керенского, направлявшегося из комнат думского комитета в бывшие апартаменты Военной комиссии. Он был уже не столько взбешен, сколько расстроен, растерян и терроризован.

– Ну вот, дождались, – начал он, – комбинация расстроена… Соглашение сорвано… Они не соглашаются при таких условиях образовать правительство.

Керенский быстро повернул в комнату 41. Я ничего не понимал и последовал за ним. В чем дело?.. Произошло что‑нибудь новое или это игра цензовиков, способ давления через Керенского, род шантажа (к которому впоследствии правительство Милюкова и прибегало довольно систематически)?..

Я готов был также растеряться и требовал разъяснений.

– Посмотрите, что там написал Соколов! Какую декларацию! – говорил Керенский не то с отчаянием, не то с каким‑то злорадством, видя во мне подходящий объект для своего негодования на левых. – Вместо декларации, о которой он говорил, он написал погромную прокламацию против офицеров! Ее прочли и признали невозможным при такой позиции Совета строить правительственную власть!..

Дело было не так страшно, если оно было только в том, о чем говорил Керенский. Но оно было не только в этом. Кто‑то потом говорил мне, что явившийся после нашего заседания Гучков устроил род скандала своим коллегам прежде всего по поводу основ нашего «соглашения» в части, касающейся армии. Но главное – он был потрясен фактическим соотношением наших сил и тем будущим положением правительства, которое ему вырисовывалось в перспективе. Случай с его прокламацией глубоко потряс его, он был для него и неожиданным и непереносимым. И он отказался участвовать в правительстве, которое лишено права высказаться по кардинальному вопросу своей будущей политики и не может выпустить простой прокламации.

Выступление Гучкова произвело пертурбацию, и возможно, что оно действительно подорвало тот «контакт», который, казалось, уже обеспечил образование правительства на требуемой нами основе. Возможно, что под влиянием Гучкова наше соглашение действительно немного затрещало, хотя я не думаю этого.

Но Керенский тогда не рассказал мне о Гучкове ни слова. К его услугам подоспела декларация, написанная Соколовым, которая позволила Керенскому в разговоре со мной свалить «срыв соглашения» на левых…

Я хотел направиться в думский комитет, чтобы разузнать как следует, в чем дело, и принять со своей стороны надлежащие меры. Но Керенский заявил, что там сейчас совещаются и готовят окончательное решение, которого надо подождать.

В комнате 41, где мы находились, было почти пусто. На диване сидела жена Керенского, Ольга Львовна, кажется, с Зензиновым. Керенский уселся рядом, поджав ноги и злобно продолжая свою речь. Он направлял свои стрелы против руководителей Совета, хотя в том, что он говорил, они были не виноваты ни сном ни духом…

– Еще бы! О чем же можно сговориться, когда партии действуют вместе с провокаторами… Развал полный во всем… Никакого руководства и никакой власти… Солдатчина прет отовсюду, и нет никаких сил удержать ее. Конечно, начнутся погромы, убийства, голодные бунты… Я предвижу самый страшный конец всему.

– Вот начинается!.. Слышите? – истерически продолжал он, привставши с места и прислушиваясь к шуму шагов и топоту десятков ног, начавшемуся снова в соседних залах. – Слышите? Начинается утро, опять ползут сюда какие‑то толпы, какие‑то люди без всякого дела, неизвестно зачем! Опять будет праздная толпа слоняться весь день, не работая и мешая… Атмосфера разложения. И все это питают… Классовая борьба!.. Интернационалисты!.. Циммервальдцы!..

Керенский снова пришел в истерическое состояние. Я поспешил оставить его – не потому, что Керенский во всем был абсолютно не прав, а потому, что разговор на эту тему был абсолютно бесплоден.

Я направился в комнаты думского комитета. Там, в приемной, почти опустевшей, два‑три «адъютанта» говорили таинственным полушепотом о том, что Гучков отказался войти в правительство; они весьма тревожились по этому поводу. Я прошел дальше.

Оказалось, что Соколов за это время действительно написал проект декларации и, не ознакомив с ним нас, прочел его прямо думскому комитету или, вернее, нескольким оставшимся в наличности цензовикам.

Проект этот был действительно неудачен. Он был посвящен целиком выяснению перед солдатами «физиономии» офицерства. Как бы ни была точно описана эта «физиономия», вывод из этого описания был сделан Соколовым неправильно: он умозаключал в конце, что офицерство не надо бить, а надо поддерживать с ними контакт; на деле же редакция некоторых мест давала основания для вывода, что никакой контакт с офицерами немыслим, а пожалуй, их следует основательно бить. Ничто подобное, разумеется, не входило в планы автора, и qui pro quo[26]объяснялось только чрезвычайными условиями работы.

Конечно, среди цензовых слушателей «ра‑акового» человека произошло смятение. Иные, может быть, и на самом деле были не прочь использовать этот неудачный литературный дебют для «срыва комбинации». Но едва ли: он годился максимум для того, чтобы терроризировать Керенского. В общем, на наших переговорах он, конечно, никак не отразился.

В комнате, где мы заседали, уже почти никого не было из прежних участников и зрителей совещания. Огни были потушены, в окна уже глядело утро, и были видны сугробы снега, покрытые инеем деревья в пустынном Таврическом саду… За столом у последней зажженной лампы сидели Милюков и Соколов.

Милюков писал, и на мой вопрос я получил ответ, что все в порядке, что Родзянко еще не вернулся с телеграфа, что декларация Соколова неудачна и подлежит радикальной переделке… Никаких следов от инцидента с Гучковым и вообще от какого‑либо инцидента, повергшего в панику Керенского, я не обнаружил и не видел.

Милюков, видимо, рассуждал трезвее Гучкова и рассчитывал либо уладить с ним дело, либо… обойтись без него. Не знаю, как обсуждали цензовики наши требования и что решили. Но «все было в порядке», дело двигалось вперед так, как если бы «соглашение» уже состоялось. И картина, бывшая перед моими глазами, не только свидетельствовала об этом, не только была достопримечательна, но даже умилительна.

Милюков сидел и писал: он дописывал декларацию Исполнительного Комитета в редакции, которую начал я. К написанному мною второму абзацу этого документа Милюков приписал третий (последний) абзац и подклеил свою рукопись к ней.

– В этой редакции начало лучше, яснее и короче, – пояснил он.

Но Милюков уже был в полном изнеможении, наконец встал, прервав работу.

– Нет, не могу, – сказал он, – складывая в карман бумаги. – Завтра кончим. Пусть будет на день отложено…

И все разошлись.

Из думцев оставался уже один Милюков. Подошел Стеклов, и мы условились собраться снова после трех часов дня для окончательного решения дела. До этого времени о результатах наших переговоров можно будет доложить Совету и получить от него окончательную формальную санкцию действий Исполнительного Комитета.

Я не помню дальнейшей судьбы нашей декларации. Кажется, ее докончил Стеклов, приписавший к ней первый абзац. Я привожу в примечании полностью этот документ.[27]

Я решил отдохнуть хоть два‑три часа и, распрощавшись, отправился в левое крыло за шубой. Там еще оставалось несколько человек, в числе которых помню Богданова. Когда я уходил, Стеклов еще оставался с ними и потом рассказывал мне, что без меня снова состоялось какое‑то совещание с правым крылом, но кто в нем еще участвовал, в котором часу и о чем говорили, я не помню.

Помню только рассказ Стеклова о том, как в заключение беседы он расцеловался с Милюковым!..

Из этого заключаю, что ничего особенного на этом совещании не произошло и основной вопрос оно никуда не сдвинуло. На следующий день мы продолжали, начав с того пункта, на котором остановились еще при мне…

Дворец быстро оживал. День обещал быть похож на предыдущие. Уже принесли свежие «Известия» с «Приказом № 1», с сообщением, что в Берлине идет уже третий день кровавая революция, с цитированным выше объявлением Энгельгардта об отобрании оружия и с кучей всяких несообразностей…

Но хуже всего было то, что в этом № 3 крупным корпусом, черным по белому была напечатана весьма странная передовица. Смущению и возмущению большинства Исполнительного Комитета, равно как насмешкам и злорадству меньшинства, а также и посторонней публики на следующий день не было конца.

Передовица, исходя из ненадежности думского демократизма, отстаивала ни больше ни меньше как вхождение советских представителей в кабинет Милюкова. Факт появления этой статьи, совершенно противоестественный и безобразный, также достаточно характерен для невозможных, кустарных условий работы этих дней… Бог весть чем руководствовалась наличная («новожизненская»!) редакция «Известий», печатая в официальном органе принципиальную, актуальнейшую статью и не потрудившись справиться о позиции Исполнительного Комитета!.. Автором же статьи был Базаров.

Двор и сквер дворца были пустынны в это свежее, морозное, зимнее утро. Но было солнечно и весело. Охраны не было по‑прежнему ни души, но исчезли со двора вслед за охраной и пушки, и пулеметы. Это была больше не крепость, а мирный дворец революции…

Победа была уже одержана. Уже были сделаны важные шаги к ее закреплению. Дело было за пустяками – оставалось ею умело воспользоваться! Тогда не думалось, что на этих пустяках сломит себе шею не одно поколение советских деятелей. Тогда в это морозное, веселое, солнечное утро дышалось легко и радостно, даже с полнейшей атрофией в голове и ноющей пустотой в желудке…

Мимо хвостов и красных флагов я пошел к «градоначальнику» Никитскому ночевать на Старый Невский.

– Ну что, Анна Михайловна, должно быть, нет вашего «генеральского сына»? – обратился я к отворившей мне старой няньке Никитского, с которой он жил вдвоем много лет, которую с 1905 года знали и услугами которой пользовались многие десятки революционеров, которая столько ухаживала за мной, нелегальным, во время моих постоянных ночевок у Никитского… Были у нас и такие деятели революции!.. Отметить генеральское происхождение Никитского она, однако, не упускала случая.

– Нету, нету, – ответила она сокрушенно, – еще днем ушел, да так и не приходил… И не знамо где и что с ним…

– Градоначальником назначен ваш Андрей Александрович! Баста теперь мне от полиции бегать! Пусть меня тут застанет хоть сам старший дворник – теперь у меня в градоначальстве рука! Разбудите меня, пожалуйста, часа через два, к десяти…

– Господи, господи, – твердила старуха, ведя меня к нетронутой постели своего питомца, – что же это такое делается! А вы‑то кто теперь?.. Может, чего скушаете?

Я на ходу проглотил стоящий с вечера ужин и заснул, уже ничего не ощущая и не понимая… Было около восьми часов четвертого утра революции…

 

День четвертый

Марта

 

 

Смотр революционным войскам. – Как Исполнительный Комитет решал дела, – Керенский in toga candida. [28] – Демократ или «бонапартенок»? – Линия Исполнительного Комитета и опасности справа и слева. – Новый доклад Стеклова и мои «предохранительные меры». – Керенский наготове. – «Приказ № 1» уже используется. – Керенский бросается в бой. Его «coup d'etat». [29] Его речь. Его победа. Его беззакония. – Другая министерская речь. – Милюков перед народом. – Глава кабинета о монархии и династии. – Глава империализма о войне до конца. – Вопрос о Романовых обостряется. Милюков отступает. – Резолюция Совета о власти. – Победа Исполнительного Комитета. – «Юридическое» положение Керенского. – Революция в Германии. – Второе заседание в правом крыле. Окончательное сформирование первого революционного правительства. – Экспедиция в Псков. Предательство цензовиков. – Работа советской делегации. Снова вопрос о монархии. – «Le gouvernement c'est moi» [30] Милюкова. – Вопросы государственного права: преемственность власти, подписи. – Техника и политика переворота. – Переворот завершен.

 

В двенадцатом часу, войдя во дворец через правое крыло, я спешил в Исполнительный Комитет… Прежняя картина и прежняя атмосфера.

Остановил Станкевич, мой товарищ по редакции «Современника», безнадежный трудовик или энес, бывший доцент уголовного права в университете, а теперь, как я называл его, «профессор фортификации и геометрии» в каком‑то военном училище, будущий член Исполнительного Комитета и комиссар Северного фронта, свидетель судьбы Духонина и довольно близкий Керенскому человек. Мы встретимся с ним много раз. Он орудовал в дни революции по казармам, среди офицеров, вообще по военной части, преисполненный пафоса и энтузиазма.

– Вот хорошо, что я вас встретил… У меня есть предложение. Устроим смотр войскам на Марсовом поле, пусть весь гарнизон с музыкой пройдет перед Исполнительным Комитетом. Это будет грандиозная демонстрация, невиданная в истории. На весь Петербург, на всю Россию и на всю Европу, черт возьми!

Что же, мысль неплохая! Но это не так легко осуществить, как кажется Станкевичу, и совсем трудно провести в желательном ему духе. Тут гораздо больше политики, чем ему представляется. Идиллия, несомненно, будет разбита о такие подводные камни, которых он не хочет знать в своем пафосе и энтузиазме… Я вдруг почему‑то представил себе на конях Чхеидзе, Шляпникова, себя самого. Мы посмеялись, и я побежал дальше…

Исполнительный Комитет не заседал, хотя большинство членов были в сборе. Все в одиночку или попарно занимались «текущими делами».

Передавали всякие слухи, но никто не знал толком ни о «высокой политике», ни о переговорах Родзянки с царем, ни насчет отречения. Работа кипела, необходимая и неизбежная в своей бестолковости и практической бесплодности. Массу «государственных дел» приходилось решать единолично или посоветовавшись с первым попавшимся товарищем, тогда как в обычное время решение каждого из них было бы поставлено на повестку и потребовало бы жарких прений.

Рядом звонит телефон.

– Это Совет рабочих и солдатских депутатов? Нельзя ли позвать кого‑либо из членов Исполнительного Комитета? Говорят от имени совещания представителей петербургских банков. Мы просим разрешения немедленно открыть банки. Мы считаем, что спокойствие восстановлено настолько, что деятельности банков ничто не угрожает. Дальнейшая задержка в открытии их была бы только вредна, могла бы вызвать лишь осложнения в народном хозяйстве и содействовать возникновению неосновательной тревоги и паники…

Не выпуская трубки, я подзываю стоящего поблизости члена Исполнительного Комитета, совещаюсь с ним две минуты («за» и «против») и спрашиваю:

– Каково отношение высших и низших служащих к открытию банков?

– Служащие все, – отвечают мне, – готовы приступить к работе сейчас же и ждут только вашего разрешения.

Я отвечаю от имени Исполнительного Комитета:

– Хорошо, разрешение дается. Если нужно в письменной форме, то составьте сами на листке без бланка и пришлите в Таврический дворец, в комнату 13, для подписи и печати.

Еще звонок:

– Говорят с Царскосельского вокзала, комиссар Исполнительного Комитета по поручению железнодорожников. Великий князь Михаил Александрович из Гатчины просит дать ему поезд, чтобы приехать в Петербург.

Отвечаю уже без всяких совещаний:

– Пусть ему передадут, что Исполнительный Комитет поезда дать не разрешает по случаю дороговизны угля, но гражданин Романов может прийти на вокзал, взять билет и ехать в общем поезде.

Уже начал собираться Совет. Ему предстояло сейчас в полном составе обсудить официально и решить окончательно вопрос о власти.

Сегодня нельзя было, как вчера, оставить заседание без всякого внимания и руководства со стороны Исполнительного Комитета. Напротив, надо по возможности подготовить и обеспечить дружное и безболезненное решение политической проблемы.

Я собирался принять со своей стороны соответствующие меры, но меня отвлек Керенский, явившийся в левое крыло в сопровождении Зензинова, ставшего его рупором, энергичным (закулисным) помощником и верным оруженосцем… Керенский выглядел сравнительно успокоенным и отдохнувшим, по возбужденным и торжественным.

Он пришел все за тем же. Он готов дать или дал уже согласие на принятие поста министра юстиции. Можно ли провести это через Совет и получить его одобрение?..

Я указал ему на решение Исполнительного Комитета, принятое вчера 13 голосами против 8, не вступать в правительство и не посылать в цензовый кабинет официальных представителей демократии. Я сказал, что эту позицию Исполнительный Комитет будет защищать и в Совете. Отсюда следует, что если Керенский хочет обратиться к Совету за санкцией, то он должен сложить с себя звание товарища председателя Совета и действовать в качестве частного лица.

Персонально, применительно к Керенскому, я по‑прежнему считал небесполезным его участие в министерстве, но никак не в качестве представителя советской демократии. Кроме того, я указал, что поднимать в Совете этот вопрос я считаю небезопасным для решения вопроса о власти вообще. Если Керенскому придется поставить вопрос о том, какая по природе должна быть власть, то он, пожалуй, может получить ответ: власть должна принадлежать советской демократии. Проблема слишком трудная, слишком новая и сложная для «советского митинга»; при данном размахе движения она нашей постановкой слишком заострена вправо и может с чрезвычайной легкостью настолько далеко скатиться влево, что могут быть сорваны не только все «комбинации», но и сама революция.

Как бы то ни было, Керенскому для его практической цели предстояло либо сложить свое советское звание и поступать как знает, независимо от Совета; либо объясниться с Советом «в частном порядке» и объявить ему, что он непременно хочет быть министром, но в силу решения Исполнительного Комитета он слагает с себя советское звание и просит одобрить такой его образ действий; либо апеллировать к Совету и добиваться иного его решения о власти, чем было принято в Исполнительном Комитете. Или, наконец, совершить «coup d'etat»[31]и, пока еще решение Исполнительного Комитета неизвестно Совету или не обсуждалось им. обратиться непосредственно к Совету в нарушение воли Исполнительного Комитета, игнорируя его постановление.

Видя, что Керенский непременно хочет быть министром и не откажется от министерства ни в каком случае, я настоятельно убеждал его пойти по любому из двух первых путей. Керенский отвечал неопределенно, обдумывая свой план, и умчался в правое крыло.

До открытия Совета я хотел сделать все возможное, от меня зависящее, для того, чтобы обеспечить верное и безболезненное прохождение в Совете всей линии Исполнительного Комитета. Я опасался выступлений слева, которые легко могли быть подкреплены уличными методами борьбы в случае твердости позиции и достаточной энергии большевистских и левоэсеровских групп. Побороть это движение, если бы оно началось, «внутренними» средствами, силой влияния или убеждения было бы до крайности трудно, если вообще возможно.

Позиция большинства Исполнительного Комитета (центра) была совершенно правильной, но положение его было в высшей степени шатким: отстоять цензовиков перед массами, перед Советом, обладавшим реальной силой, было труднее трудного вообще. При возбуждении и тревоге солдатской массы эта трудность удесятерялась. Когда же цензовики в такой ситуации отказывались даже расстаться с монархией и династией, то уже одно это способно было обречь всю «комбинацию» на гибель, если бы движение началось.

Оставалось надеяться, что оно не начнется ввиду слабости бесшабашно‑левых течений, неоформленности их позиции, невысокого уровня и неавторитетности их вождей. Но, во всяком случае, надо было сделать все, чтобы предотвратить это движение…

С другой стороны, боевые сторонники вхождения в правительство были до крайности подавлены решением Исполнительного Комитета. Меньшинство не желало слагать оружия, и поговаривали о том, что они будут апеллировать к Совету.

Я убеждал представителей меньшинства не делать этого, говоря, что им это не поможет, но это может раздуть такой огонь слева, который не потушишь по крайней мере так быстро, как это необходимо. Чтобы не развязывать опасного духа слева, я убеждал не перегибать палку вправо. Помню мой разговор, в частности, с Эрлихом, сторонником коалиции, который указывал, что вопрос об участии в правительстве все равно будет поднят в Совете случайными группами и ораторами, но обещал принять меры, чтобы не было организованного выступления меньшинства Исполнительного Комитета…

Докладчиком в Совете должен был опять выступить Стеклов. Я помню свой разговор с ним перед этим докладом. Неприятное воспоминание! Ибо в нем проявилось то политиканство, какое свойственно всякой кучке, опирающейся на надежное большинство и позволяющей себе поэтому сомнительные приемы борьбы с меньшинством и сомнительные эксперименты над массами… Я убеждал Стеклова делать доклад как можно полнее и пространнее, чтобы затем по возможности принять его без прений. Я опасался осложнений или затяжки дела в случае «долгого парламента»; я спекулировал на том, что доклад, сделанный с исчерпывающей обстоятельностью, прежде всего убедит «советский митинг», а затем заставит сократить прения настолько, что будет слишком трудно сдвинуть мысли и настроение массы как влево, так и вправо.

Потом, когда мне пришлось в течение всей революции быть в положении «безответственной» и бессильной, численно ничтожной оппозиции, мне уже не случалось прибегать к подобным приемам, а наоборот – констатировать их у других и разоблачать правящее большинство. Тем более печально воспоминание о том, как пришлось испытать на себе власть «грязного дела», политики, в ту краткую эпоху, когда волею судеб я сам находился в рядах этого правящего большинства.

Совет собрался, и надо было открывать заседание. Я по обыкновению не пошел туда и мало интересовался речами. Во‑первых, сам я не имел ораторского опыта, был непривычен в обращении с массами и не имел к этому надлежащего вкуса (о чем мне неоднократно пришлось весьма сожалеть). Во‑вторых, было очевидно, что не там, не в общих собраниях, делается политика, и все эти «пленумы» решительно не имеют практического значения. В‑третьих, были текущие дела в Исполнительном Комитете. И я оставался за занавеской в комнате 13. Исполнительный Комитет по‑прежнему не заседал, и с открытием советского заседания его помещение почти опустело.

Вскоре из залы Совета послышался голос Стеклова, приступившего к докладу. В зале было тихо, все напряженно слушали – многие во второй раз – пункт за пунктом «программу» Исполнительного Комитета, предложенную цензовикам и излагаемую докладчиком до крайности популярно, пространно, водянисто. Комната Исполнительного Комитета была забронирована залой Совета от наплыва посторонних и от «экстренных дел». Никто не рвался за занавеску и из самой залы Совета, где все были заинтересованы «высокой политикой», где был «большой день», где впервые за все время (если не считать вчерашней вечерней репетиции при полупустом зале) делался доклад от имени Исполнительного Комитета… Благодаря этому, подписав какие‑то бумаги, удостоверения и разрешения, я довольно быстро покончил с текущими делами и мог. сидя в кресле за занавеской, наслаждаться некоторое время праздностью, простором, тишиной и сознанием исполненных обязанностей…

Подошел Тихонов и кто‑то из левых Исполнительного Комитета, не могу припомнить, кто именно.[32]Мы мирно беседовали, иногда прислушиваясь к отдельным фразам доклада, долетавшим сквозь занавеску через раскрытую дверь.

В это время снова появился Керенский в сопровождении того же Зензинова и расположился в нашей компании. Он не говорил, зачем пришел, но явно выжидал чего‑то. Он рассказывал о той сенсации среди буржуазных кругов и офицерства, какую произвел там «Приказ № 1». Но Керенский не был настроен особенно полемически. От ночной его паники и злобы не было заметно и следа…

На вопрос о том, что происходит в правом крыле, он ответил, что там несмотря на все трудности, создаваемые Исполнительным Комитетом, идет работа по формированию кабинета…

На Керенского напал сидевший тут же вышеупомянутый большевик, или «междурайонец», который был довольно тверд и довольно прав в своей отрицательной, критической позиции, но довольно сбивчив и не тверд в своей положительной программе. Керенский отвечал в меру запальчиво и раздражен но, без особой ярости и без особой убедительности.

Был, вероятно, третий час дня. Стеклов основательно затянул доклад и разливался рекой уже больше часа. «Так, Стеклов, правильно!» – думал я про себя, ловя отдельные слова доклада, следя за его этапами и раздумывая о положении дел…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: