Несколько слов о Керенском 19 глава




Итак, трамвай решили пустить в ход. Но это оказалось технически невозможным: в Петербурге были большие снежные заносы как раз в дни забастовки. Представитель города заявил; что не надеется пустить трамвай до вторника, а З‑го была только пятница. Жаль! Появление трамвая на улицах революционной столицы означало бы не только огромное облегчение для жителей: это было бы символом восстановления порядка, началом нормальной жизни в закрепленном новом строе…

Но характерно вот что. Никому из нас не запало в голову ни малейшего сомнения в том, что вопрос о трамвае – не только об открытии движения, но и о плате для солдат – правомочны решить именно мы. Исполнительный Комитет Совета рабочих депутатов, а кроме нас решить его не только все бессильны, но и неправомочны… Не городская дума, не правительство, не гарнизонное начальство, а Совет рабочих и солдатских депутатов. Это был боевой вопрос революционной ситуации, и тут мы ни с кем не делили власти. И никакая иная власть тут не решилась оспаривать наших прав.

Перемена резиденции Исполнительного Комитета ассоциируется в моей памяти с новым пополнением его состава. На первом заседании в комнате № 10 3 марта впервые присутствовали офицеры, явившиеся из сфер Военной комиссии, из правого крыла. Это были знакомые нам Филипповский, Мстиславский, Добраницкий и, может быть, кто‑нибудь еще. Не могу толком сказать и едва ли когда‑нибудь знал, какую именно военную организацию они представляли. Кажется, это была офицерская социалистическая организация, входившая в Совет и наполненная довольно сомнительными социалистами.

Из ее представителей в Исполнительном Комитете С. Д. Мстиславский не привился в советских учреждениях и вскоре исчез из них в литературные предприятия. Двое же других, напротив, остались деятельными участниками Исполнительного Комитета до самого октября. Помню, я долго не мог привыкнуть к их мундирам и погонам среди нашей «нелегальщины» вчерашнего дня. Офицеры казались пришельцами из иного, враждебного мира, и не верилось, что моряк Филипповский взаправду, а Добраницкий – настоящий партийный меньшевик, в дальнейшем очень левый.

В середине дня кто‑то принес в Исполнительный Комитет текст отречения Николая II… Документ этот ранним утром привезли из Пскова Шульгин и Гучков, ездившие за отречением от имени Временного комитета Государственной думы.

Последнее обстоятельство засвидетельствовал ныне Милюков в первом выпуске своей «Истории революции». Но Милюков не сообщает, знали ли об этом поручении члены думского комитета Керенский и Чхеидзе. Таким образом, я доселе не знаю, может ли быть этим членам президиума Совета вменено в вину соучастие в попытке нашей плутократии сохранить в последний момент монархию и династию Романовых… В то время никому из нас не пришло в голову предъявить им это обвинение или даже попросту разузнать об этом. Было слишком хлопотно, слишком некогда и слишком необъятно все происходящее…

Мне неизвестно также, реагировали ли Чхеидзе и Керенский на этот акт, если он незаконно был совершен частью думского комитета от имени всего учреждения, без их согласия и ведома. Но я категорически утверждаю, что Исполнительный Комитет, уже получив акт об отречении, не знал, при каких условиях он был подписан, и ничего не подозревал ни о миссии, ни о поездке Гучкова и Шульгина.

Конечно, последний манифест Николая не произвел в Исполнительном Комитете никакого впечатления. Посмеялись кем‑то переданному сообщению, что Николай перед отречением «назначил» Г. Е. Львова премьер‑министром. Ужасно предусмотрительно со стороны мудрого и попечительного монарха! Ужасно тонко со стороны инспирировавших его дипломатов буржуазии!..

Мы посмеялись над наивным анахронизмом в тексте последнего манифеста, но не уделили ни малейшего внимания самому факту отречения. Для всех нас было очевидно: этот факт ныне, 3 марта, не вносит решительно ничего нового в общую конъюнктуру. Революция идет своим ходом, и новая комбинация сил складывается вне всякой зависимости от воли и образа действий каких‑либо Романовых. Никаких Романовых 3 сего марта нет, как уже не было их ни вчера, 2‑го, ни даже позавчера, 1‑го, как их не будет никогда впредь. Низложение Николая само собой разумелось до такой степени, что в эти дни никто из нас не заботился о практическом и формальном осуществлении этого акта. Никакие усилия, никакая дипломатия, никакие козни правого крыла тут ничего не могли изменить ни на йоту. Тут было все ясно с манифестом, так же как и без него.

Маленькую неясность, недоговоренность советская демократия сознательно допустила в общем вопросе о республике. Мы не ставим ребром этого вопроса ни в требованиях, обращенных к правительству, ни даже в агитации среди масс. Причины и цели этого были изложены мною в первой книге. Но и то, такая позиция Исполнительного Комитета была возможна и допустима только потому, что республика была обеспечена: она была в наших руках. В этом также ни у кого не было сомнений, и это позволило нам допустить роскошь умолчания в дипломатических целях.

Республика была настолько несомненна, что даже самые крайние из наличных советских элементов не считали нужным делать из нее серьезный боевой пункт, не развили на этой почве никакой демагогии и легко мирились с временной «неясностью» в этом вопросе, не придавая ей серьезного значения. Общие же представления советских кругов о положении дел с отречением Николая и с объявлением республики недурно резюмировал именитый большевистский сатирик и поэт Демьян Бедный в нижеследующем стихотворении, напечатанном в советских «Известиях» 4 марта.

Он скромно писал:

 

Что Николай лишился места,

Мы знали все без манифеста,

Но все ж, чтоб не было неясности,

Предать необходимо гласности

Для «кандидатов» всех ответ:

Что «места» также больше нет.

 

Так, в сущности, и было. Таковы были у нас, в левом крыле, представления о судьбе Николая. Так мы полагали и так мы заявляли о республике, но мы совершенно не считали нужным и были не склонны немедленно давать на этом бой. Как известно из предыдущего, мы лишь предупреждали и пресекали, насколько могли, все то, что «предрешало» монархию.

Акт об отречении, полученный в Исполнительном Комитете, не стал ни предметом серьезного внимания, ни тем более предметом официального обсуждения. Это был никчемный клочок бумаги, имевший для нас разве беллетристический, но никак не политический интерес.

Другое дело – в кулуарах и всех прочих помещениях Таврического дворца, по‑прежнему переполненных разношерстной толпою. Там яростно бросались на этот клок бумаги и вырывали его друг у друга. То же, говорят, происходило и в городе. Обывательская масса видела в этом документе важное событие даже на фоне всего происшедшего в эти дни. В нем видели существенный этап, быть может, перелом в развитии революции. А были и такие странные люди, группы, круги, может быть слои, которые только тут разглядели революцию, только тут увидели непоправимую гибель старого привычного уклада и только тут связали происходящие беспорядки с какими‑то радикальными переменами.

Да, обыватель глуп, говаривал хитроумный Милюков, для которого ныне этот акт отречения, эта ликвидация царя Николая были не только самоочевидной необходимостью, по и последним средством избежать этих «радикальных перемен».

Однако в правом крыле и, в частности, тому же Милюкову этот акт доставил немало хлопот и огорчений… Дело было, конечно, не в факте отречения: оставить Николая на престоле – это выходило за пределы даже беспримерно пылкой фантазии новоявленного лидера монархизма. Но ведь предполагалось, что престол перейдет к младенцу Алексею, а брат Михаил будет регентом: ведь Милюков еще накануне объявил об этом всенародно как о совершившемся факте. А оказалось, что Николай всемилостивейше уступил наследие брату Михаилу, «благословил» его «на вступление на престол Государства Российского» и «заповедал» ему «править делами государственными».

С точки зрения правых монархистов и вообще последовательного монархизма, такой оборот дела был в принципе вполне благоприятен. Ибо с больным ребенком и с неизбежными дворцовыми махинациями вышла бы не монархия, а одна передряга. Даже в надежде, что это как‑нибудь образуется, все же при таких условиях надо было ожидать, что при младенце Алексее образуется не действительная монархическая власть, а одна лишь конституционная фикция, за которую, как за пустую ширму, будут прятаться «левые» сторонники «демократизма» и «парламентаризма»… Михаил, достойный сын Александра III, – другое дело. Это недурной путь к действительному торжеству монархического принципа.

Но вопрос‑то заключался в том, какими способами удержать, какими силами усадить Михаила на престол?.. Для Милюкова, Гучкова и Шульгина Михаил был явно предпочтительнее Алексея. Все они были не из тех, от кого надо было защищать Михаила, а из тех, кто был готов защищать его и за страх и за совесть. Но ведь защищать его им приходилось не только от всего левого крыла, не только от советской демократии, не только от всего народа, от всей страны плюс еще своя собственная левая прогрессивно‑кадетская фронда, размякшая в обывательском революционном пафосе и энтузиазме: Михаила, не в пример Алексею, приходилось, кроме того, защищать от самых благонамеренных элементов, от самых широких слоев, от самых надежных верхов плутократии, которые оказались не в меру заражены конституционными иллюзиями, которые как‑никак обожглись на молоке и ныне склонны дуть на воду.

Против Алексея была вся страна и вся левая до Керенского и, пожалуй, до Некрасова. А против Михаила оказались те же плюс еще далеко вправо до… самого Родзянки. Вот тут‑то и были хлопоты и огорчения.

Хотя я и не пишу истории, но представляется очень любопытным процитировать свидетельство «историка» Милюкова. В своей «Истории революции» он рассказывает, что перемена кандидата на царский престол «делала защиту конституционной монархии еще более трудной, ибо отпадал расчет на малолетство нового государя, составляющее естественный переход к укреплению строго конституционного строя. Те, кто уже согласился на Алексея, вовсе не обязаны были соглашаться на Михаила. И когда около 3 часов ночи на 3 марта до членов правительства, остававшихся в Таврическом дворце, дошли первые слухи об отречении Николая II в пользу Михаила, все почувствовали, что этим вновь открыт вопрос о династии…».

Правда, Милюков признает, что дело династии было безнадежно или, по его мнению, стало почти безнадежно и до этого. В полном согласии с тем, что я описывал в первой книге «Записок», Милюков свидетельствует, что настроение петербургских народных масс к вечеру 2 марта дало себя знать настолько, что ни на династию, ни на монархию почти не осталось надежды. А думский комитет так перепугался народного возбуждения, так перепугался за «господствующее» положение буржуазии в революции, что «молчаливо отрекся от своего прежнего мнения» и выдал династию вместе с монархией левому крылу. В полном согласии с моим изложением Милюков признает, что за предшествовавшие сутки он немалому научился и готов был признать дело династии проигранным еще до «рокового» решения Николая.

Но все же Милюков вместе с прочими верными монархистами полагал, что последнее слово еще не сказано, и «роковое» решение Николая крайне осложняло дело. Были, конечно, люди – из его друзей, – которые этого не понимали. Более наивный и более топорный Гучков даже после всего урока ночи на 2 марта, вернувшись с отречением из Пскова, тут же на вокзале рискнул сообщить железнодорожным рабочим о «назначении» Михаила царем, и он воочию убедился, что из этого может выйти…

Итак, объективно дело было одинаково безнадежно, но субъективно для лидеров тогдашнего монархизма Николай своим последним актом чрезвычайно испортил игру. Недаром Милюков‑«историк» бросает злобную фразу об этой «последней услуге родине» последнего царя.

Рано утром, в день своего всенародного рождения, 3 марта, получило новое правительство этот сюрприз. Министры собрались на совещание с думским комитетом и стали судить, что делать. По словам Милюкова, были сделаны попытки изменить акт отречения и впредь до этого не публиковать его. Напрасные старания!..

Несомненно, среди членов кабинета и его периферии были люди с «закружившейся головой», вообще изменившие монархии и весьма склонные к республике. Они, хотя бы и втайне, были рады поводу покончить с собственными колебаниями и сорвать монархию. Но больше было таких, которые видели и боялись, что упорство в защите монархии и династии в новой комбинации, «когда отпадал расчет на малолетство нового государя», кончится для плутократии не добром. И вместе с новоявленными республиканцами эти «реальные политики» отстаивали окончательную сдачу монархических позиций.

Во главе антимонархистов шел, конечно, Керенский, действуя и пафосом, и угрозами, играя на своем особом положении «полномочного представителя демократии» в министерстве, подчеркивая особый вес своих мнений. К Керенскому склонялись премьер Львов и большинство вчерашних монархистов с Родзянкой во главе. Все они настаивали на отказе от престола Михаила Романова. В меньшинстве оказалось только двое – Милюков и Гучков, предлагавшие утвердить царем Михаила и бить ему челом на этот счет… Вечная слава храбрости и прозорливости двух верных рыцарей народной свободы!

Было решено перетолковать с самим кандидатом, причем и большинству и меньшинству было позволено склонять его и направо и налево – к облагодетельствованию России и путем принятия «наследия», и путем отказа от престола…

Сцена этого собеседования, не совсем похожая на сцену из «Бориса Годунова», была описана во всех газетах. Но там не было приведено красот двух речей Милюкова. Из коих вторая была произнесена при страстных протестах Керенского, опасавшегося, что соблазн «престола» окажется для Михаила Романова превыше не только соображений личной безопасности, но даже превыше красноречия Керенского и Родзянки.

В газетах не было сказано, что Милюков, именуя страну без монарха «утлой ладьей», убеждая создать крепкую власть плутократии над народом, ссылался ни больше ни меньше как на потребности самих народных масс, непреодолимо тяготеющих к «привычному символу» монарха. Этого в газетах не было.

Да никто бы и не поверил газетам, что ученый лидер буржуазии, двое суток наблюдавший народное возмущение при малейшем намеке на Романовых, как будто бы хорошо научившийся за эти сутки лавировать и отступать под напором народного гнева, мог снова так основательно и так мгновенно забыть всю эту недавнюю науку, мог снова очертя голову броситься из «реальной политики» в мир скверных фантазий и мог говорить этот заведомый вздор в лицо своему собственному кандидату в обожаемые монархи. Будь это в газетах, им бы не поверили.

Не было в газетах и того, что своего нерешительного протеже Милюков убеждал, между прочим, еще таким аргументом.

– Есть полная возможность, – говорил он, – вне Петрограда собрать военную силу, необходимую для защиты великого князя…

Всякому ведь ясно, что это означает. Военная сила, собранная для защиты Романова от народа и оказавшаяся для этого достаточной, означала полный разгром революции. Она означала осуществление дореволюционной программы Милюкова вместо революции. Эта программа сводилась не к чему иному, как к планам некоего (описанного Милюковым в «Истории») «кружка» заменить Николая, Александру и Распутиных Михаилом с какой‑нибудь новой кликой и с «куцей» «конституцией» для плутократии. О «каком‑то Учредительном собрании», о каком бы то ни было демократизме раньше «полного уничтожения германского милитаризма» и, надо думать, о самом существовании Советов не могло быть речи в случае успеха мобилизации Милюковым вокруг Романова контрреволюционных военных сил.

Этой мобилизацией Милюков манил Романова днем 3 марта – того самого дня, когда он же, Милюков, опубликовал в качестве своей новой программы декларацию, продиктованную ему Исполнительным Комитетом и принятую им накануне…

Нет, никаких достаточных сил Милюков уже не мог мобилизовать вокруг Романова. Кандидата на престол он 3‑го вводил в заблуждение так же, как 2‑го – Исполнительный Комитет. Переворот был уже благополучно завершен; время для ликвидации было безвозвратно упущено, и еще не приспел срок для неудачливой корниловщины. Но… вечная слава смелости и прямоте достойного лидера отечественной плутократии, который собственноручно в дополнение к газетам описывает свои подвиги за эти дни. Подвигов этих, сомнений нет, не забудут ни современники, ни благодарное потомство…

Увы! Милюкова поддержал только один Гучков… Продолжение сцены с большой яркостью описано уже в газетах. Выслушав речи «за» и «против», Михаил Романов пожелал секретно посовещаться с Львовым и Родзянкой. Родзянко было отказал, но Керенский настоял на этой приватной беседе: с Родзянкой можно, но «посторонних влияний» и «телефонных переговоров» – нельзя. Посовещавшись секретно с Родзянкой и Львовым, Михаил Романов объявил, что он отказывается от предприятия, которое было бы, по существу, бесплодной и скандальной авантюрой. Все присутствующие, кроме Гучкова и Милюкова, испытали от этого большое удовольствие, но промолчали о нем. Керенский же в неудержимом порыве не преминул вскочить на подмостки и продекламировал так:

– Ваше Высочество, вы благородный человек, и я всегда отныне буду заявлять это. Ваш поступок оценит история, он высокопатриотичен и обнаруживает вашу любовь к родине…

Керенский был искренний, хороший человек. Он самоотверженно и деятельно любил и родину, и революцию, и социализм, и демократию. Злостный вздор говорит Милюков, что в этих словах Керенского ничего не «чувствовалось», кроме «страха за себя» (!). Но… не чувствуется ли уже в этом импульсе Керенского и в редакции его заявления такой размагниченный, ребячливый, не знающий чувства меры романтик‑импрессионист, которому, как до звезды небесной, далеко до вождя революции и государства?..

С Романовыми было покончено формально… Но в советских сферах и даже в Исполнительном Комитете обо всем вышеизложенном ничего не знали, как не знали и об обстоятельствах отречения Николая. Не знали об этом чуть ли не до вечера, до выхода № 8 информационного листка «Известий», издававшихся репортерами большой прессы. Там над текстом отречения Николая красовался аншлаг об отказе Михаила в редакции, достойной высококультурной и не менее демократической бульварно‑литературной братии. «Великий князь Михаил Александрович отказался от своих прав на престол», – писали эти господа, всенародно наградившие его таковыми «правами».

Вероятно Чхеидзе, хотя и был членом думского комитета, ничего не знал ни о посылке в Псков Гучкова и Шульгина, ни о предприятиях правого крыла по отношению к Михаилу. Но министр Керенский в этих последних предприятиях во всяком случае принимал самое деятельное участие, будучи вместе с тем товарищем председателя Совета и членом Исполнительного Комитета.

Обо всем вышеизложенном ни тогда, 3 марта, ни когда‑либо после Керенский не счел за благо сообщить демократическим советским организациям, посланником которых в министерстве он себя именовал. Пусть он действовал тысячу раз правильно, пусть он владел даже даром предвидения и наверняка знал, чем увенчаются его действия. Но не любопытно ли, не характерно ли, не знаменательно ли для будущей судьбы Керенского, что от имени демократии он действовал без согласия и ведома ее полномочных органов с первых же шагов…

Дело о Романовых 3 марта уже не грозило серьезными опасностями революции. Но все же, не дай Михаил Романов своего ответа, так восхитившего нового министра юстиции, пустись Романов на авантюру отстаивания «своих прав», прояви Гучков больше осмотрительности, обратись он вместо железнодорожников к юнкерам, организуй он небольшой сборный отряд, хотя бы и вне Петрограда, существенных осложнений с делом Романовых нам бы не миновать.

И все же Керенский не подумал держать Исполнительный Комитет в курсе хлопот и мероприятий новорожденного кабинета, не подумал предупредить левое крыло о возможных осложнениях и войти с ним в контакт на случаи боевых действий и защиты действительных прав демократии… Керенский был демократ недемократический, чуждый ее методов, оторванный от ее корней. Дурную службу сослужили эти его свойства и революции, а пуще ему самому.

3 марта не было заседания Совета. Накануне он уже выполнил основную задачу этих дней и первую политическую задачу революции: создал новую власть и определил ее программу.

Текущая работа не могла выполняться пленумом и легла на Исполнительный Комитет, который, имея в своем составе президиум Совета, естественно, должен был намечать программу работ пленума и заготовлять проекты его решений. Недостаточное внимание Исполнительного Комитета к этому делу и недостаточные возможности заниматься им, конечно, были бы источником разрыва или недостаточного контакта между Советом и его исполнительным органом.

Это могло иметь очень нежелательные последствия. На примере заседания 1 марта, где независимо от Исполнительного Комитета вырабатывались основы «Приказа № 1» мы уже видели, к чему в иных случаях могла бы привести такая параллельная «самостоятельная» работа Совета и Исполнительного Комитета в разных углах.

Заваленные необходимой мелочной текущей работой, мы решили покончить с ежедневными заседаниями Совета и, в частности, не собирать его 3 марта. К тому же Совет не только был «излишен», а члены его бесполезны в Таврическом дворце: они были крайне полезны на местах, в районах, на своих заводах. И информация, и контакт Совета с массами были необходимы, как хлеб насущный; выступления же «на местах» советских лидеров, особенно виднейших, были возможны лишь в единичных случаях. Было необходимо каждому члену Совета развить агитаторскую и организационную деятельность среди своих – soit dit[42]– избирателей.

Неловко сказать, но грех утаить: была и еще причина отложить заседание Совета: Совет безмерно увеличивал толкотню, суету, беспорядок и неразбериху во дворце революции. Это сделалось наконец невыносимо для членов Исполнительного Комитета, совершенно истрепанных и без того. Работа в условиях, когда переход из комнаты в другую требовал невероятных усилий и времени, стала нестерпимой. Надо было хоть денек «отдохнуть от Совета» и тысячных толп, привлекавшихся им во дворец. Это стало чувствоваться всеми, и многие выражали таковые неприличные чувства, недвусмысленно посылая к черту этот перманентный митинг среди рабочих апартаментов Исполнительного Комитета.

Заседание было назначено на субботу, 4‑го, причем было постановлено, что пятница будет посвящена членами Совета работе на заводах и каждого в своих учреждениях… К субботе предполагалось очистить хоры Белого зала от арестованных и приспособить думский зал – зал Милюкова, Шульгина и Пуришкевича – для заседаний Совета.

Около 7 часов вечера я отправился обедать к доктору Манухину. И только тут я узнал об обстоятельствах отречения Николая. Манухин в этот день видел Гучкова, от него узнал об его поездке с Шульгиным в Псков и рассказал о ней мне.

Вернувшись во дворец, я застал его пустым, а все заседания законченными. В новой комнате Исполнительного Комитета среди беспорядка, в облаках табачного дыма, новый секретарь Капелинский собирал свои бумаги и приводил в порядок протоколы. А в коридоре у этой комнаты, близ входа в большой думский зал, в конце вереницы раскинутых здесь партийных лавочек с плакатами и литературой, совсем «на ходу» зачем‑то сидел в кресле измученный Чхеидзе и не спеша переговаривался с кем‑то из товарищей, одетый, несмотря на жару, в шубу, положив ноги на придвинутый стул… Поблизости стояло несколько посторонних людей, рассматривавших знаменитого рабочего депутата. Чхеидзе благодушествовал после трудов в мирной приватной беседе и, несмотря на отчаянную усталость, имел какой‑то удовлетворенный вид…

Об этом «папаше» революции, несмотря на вредные его позиции, я храню самые теплые воспоминания. Чхеидзе не был годен в пролетарские и партийные вожди, и он никого никогда и никуда не вел: для этого у него не было ни малейших данных. Напротив, у него были все данные, чтобы вечно ходить на поводу, иногда немного упираясь. И бывали случаи, когда его друзья заводили его в такие дебри политиканства, где ему было совсем не по себе, и в такие авантюры, которым он не только не сочувствовал, но против которых решительно протестовал, хотя и… не публично.

Но, превратив его в икону, его водили, ибо основательно упираться он не имел силы. А зайдя куда не следует, он бесплодно протестовал, ибо этот «околопартийный человек», по выражению Ленина, был безупречно честным солдатом революции, душой и телом преданный демократии и рабочему движению.

Я подошел к беседующей группе с намерением рассказать о подвигах Гучкова и Шульгина в Пскове и запросить и выразить свое негодование по поводу политики правого крыла в вопросе о монархии. Но я не успел этого сделать. Чхеидзе имел ко мне свое дело. Он подозвал меня к самому уху:

– Вот, Николай Николаевич, я хотел с вами поговорить, чем надо озаботиться. Надо ведь нам издать обращение к европейскому пролетариату… От имени Совета и русской революции.

Конечно!.. Я, как и многие товарищи, уже думал об этом. Но было некогда… И сейчас мы не успели окончить этот разговор. Подбежал кто‑то и потребовал «на минутку» собраться в заседание Исполнительного Комитета: есть экстренное дело…

Поплелся Чхеидзе, побежали разыскивать друг друга, и человек двенадцать через несколько минут собрались в комнате № 12, в первом зале заседаний Совета… Ярко освещенный зал был довольно пуст. Стол «покоем» был разобран, и отдельные его части были теперь расположены по стенам. Через несколько дней в этой комнате утвердилась надолго канцелярия Исполнительного Комитета. Сейчас же в ней виднелись небольшие кучки людей, солдат и матросов. Человек двадцать сгрудились в конце комнаты около какого‑то стола. Оказалось, что перед нами «важное» нововведение: впервые раздают горячий ужин. Люди расходились от «буфета» с тарелками, плошками, мисками супа.

Сесть было негде. Мы, Исполнительный Комитет, сбились в кучу в углу комнаты и открыли «заседание» стоя. Экстренное дело состояло в гельсингфорсских событиях.

Были получены известия, что в Гельсингфорсе в Балтийском флоте произошли события, подобные кронштадтским. Переворот, несмотря на упорство, противодействие и провокацию чинов флота, администрации и жандармов, произошел легко и быстро, но именно благодаря всему этому сопровождался эксцессами и насилиями над начальствующими лицами. Несколько флотских офицеров было убито, и многие на кораблях и на суше сидели под замком.

Конечно, буржуазные источники передали нам об этих эксцессах в преувеличенном виде. Говорили о погромах и массовых избиениях. Эксцессы эти были неприятны и опасны тем более, что происходили они на фронте, можно сказать, в виду неприятеля. Намерений и возможностей германского генерального штаба никто не знал, и никак нельзя было ручаться, что немцы сугубо не используют заминки и неизбежной временной неурядицы в нашем флоте.

Во всяком случае, было необходимо принять меры к урегулированию отношений среди моряков и обеспечить защиту Петербурга с моря. Надо было послать известного матросам и авторитетного для них делегата. Мы недолго поговорили и послали Скобелева, прикомандировав к нему одного солдата и одного матроса из членов Исполнительного Комитета.

Скобелев выехал немедленно, в тот же вечер. Вернувшись через два дня, он 6 марта докладывал в Совете о своей поездке. Это была не «командировка», а триумф представителя советской демократии и в Финляндии среди финнов, и во флоте среди его нижних чинов…

Совету еще предстояла упорная борьба за армию, которую было необходимо вырвать из‑под влияния буржуазии, чтобы обеспечить полное торжество демократии. Но флот уже был завоеван: он был отныне и навсегда уже верен Совету. И здесь перед нами стояла иная задача: беречь флот не от буржуазии, а от анархистских эксцессов и от разгула стихий. Во всяком случае, в смысле сохранения относительной боеспособности, флот остался надежным до конца, несмотря на все вопли патриотов, делавших вид, что они находятся в панике от возможного пришествия немцев, на деле же бывших в ярости от фактического пришествия демократии…

Что же касается мартовских эксцессов в Балтийском флоте, то они были неприятны и опасны. Но, судя по рассказу Скобелева о поведении гельсингфорсских и флотских властей, надо удивляться, что эти эксцессы были так незначительны…

Раньше чем разойтись из нашего угла, где «заседал» Исполнительный Комитет, я сделал «внеочередное сообщение» и рассказал о поездке в Псков, за спиной Совета, делегатов думского комитета на предмет спасения династии и монархии. По‑видимому, никто из членов Исполнительного Комитета ничего не знал об этом до сих пор.

Отдельные члены выражали свое возмущение обычным рыцарским поведением верховодов плутократии. Но особого значения этому делу никто не придавал; официального его обсуждения никто не потребовал, и мы ограничились совершенно приватными комплиментами по адресу правого крыла.

И в самом деле, стоили ли большого внимания все эти хитроумные махинации и планы думских политиканов, когда политиканы уже явно превращались в беспомощное игралище, в неприглядные жертвы революционного процесса, а махинации уже пошли прахом и планы рассеялись как дым…

Республика была фактически завоевана, и мы были непростительно близоруки, если бы приковали к ней внимание в ущерб иным очередным насущным нуждам момента.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: