Несколько слов о Керенском 23 глава




Без постоянного, фактически действующего президиума, без опытного руководителя, который чувствовал бы себя специально к тому приставленным, очень страдала техника советских заседаний в это первое время. Масса времени уходила на заявления и прения «к порядку». Исполнительный Комитет не разрабатывал сколько‑нибудь тщательно порядка дня, а срочных нужд и дел у всякого было невероятное количество…

Помню, и в это заседание, вечером 4‑го числа, бесплодно пробившись чуть ли не час над выработкой дальнейшего порядка, собрание решило прекратить это нудное занятие, предложив находившимся на трибуне членам Исполнительного Комитета вести заседание как им угодно. Президиум, приберегая основной вопрос (о возобновлении работ) до завтра, поставил на очередь деловую мелочь – вопрос о милиции, об участии рабочих делегатов в мировых судах и что‑то еще…

Мгновенная реорганизация мировых судов была обязана Керенскому или его сотрудникам. Участие в них рабочих было предложено сверху, и, если не ошибаюсь, тем же Н. Д. Соколовым было внесено сначала в Исполнительный Комитет, где и было одобрено. Это было тоже замечательное явление. Это была революция, все еще заставляющая удивляться своему грандиозному размаху, все еще потрясавшая по временам все существо ее свидетелей, все еще пронизывавшая их ослепительными лучами радости и гордости среди черной изнурительной работы…

Прения о возобновлении работ все же начались за исчерпанием прочих пунктов порядка дня. Начались без артиллерийской подготовки, без всякого доклада. Начались бурно – без участия лидеров, самими массовиками из рот и от станков. Начались, но не кончились, и вопрос был оставлен открытым до завтрашнего дня.

Назавтра, в воскресенье, 5‑го, Совет собрался около полудня. В это время Исполнительный Комитет делал спешно последние приготовления к бою в Совете; во вчерашних прениях по поводу возобновления работ лишний раз была продемонстрирована острота и щекотливость этого вопроса. Споров в Исполнительном Комитете не было. Но надо было заготовить резолюцию. Я взялся написать ее и добрался, хотя и не особенно благополучно, до половины, до третьего абзаца: вышло довольно коряво. Но дальше я совсем не пошел и сдал кому‑то продолжение работы. Дело было не только в малоблагоприятных условиях писания среди заседания, гама и толкотни. Самый род литературы – резолюции и воззвания – был для меня тогда и остается доселе ужасно трудным. А в данном случае требовалась не только точная и ясная формула, но и изрядная дипломатия.

Резолюция о возобновлении работ, нося на себе резкий отпечаток этой дипломатической работы, довольно характерна как для положения дел в этом остром вопросе момента, так и для общей обстановки тех дней.[45]

Надо думать, многие члены Исполнительного Комитета были бы готовы опротестовать в этой резолюции, во‑первых, самый объем содержащейся в ней директивы, во‑вторых, юридическое толкование советских полномочий и, в‑третьих, политические пропозиции насчет «дальнейшей революционной борьбы» и т. д. Но я не помню прений по поводу этой резолюции, изготовлявшейся впопыхах…

В Совете председательствовал Н. Д. Соколов. Он торжественно начал заседание – не с деловых и «неприятных» прений о возобновлении работ, а прежде всего с приветствий. Приехали первые гости: из Москвы, два советских делегата – рабочий и солдат. Это была еще новость. Совет напряженно выслушал рассказы о московских событиях, почти нам неизвестных, и дружно и шумно приветствовал гостей… Праздничное утреннее заседание началось с большого оживления.

Кроме москвичей несколько местных делегаций уже чуть ли не третий день добивались чести предстать перед Советом и принести ему свой привет. Ловя членов Исполнительного Комитета, они просили оказать им протекцию в этом деле… Помню, в частности, делегацию служащих министерства земледелия, возгоревших желанием приветствовать революционную демократию и получивших наконец слово в Совете… Был в этот день и еще один гость, достойно открывший своим появлением длинную серию знатных дебютантов, гастролеров и ходоков из России и Европы в недра революционной демократии. Это была Вера Засулич. Ей устроили горячую манифестацию, от которой дрожали стены. Но не думаю, в конце концов, чтобы больше половины «рабочих и солдатских депутатов» когда‑либо раньше слышали ее имя.

Я присутствовал в Белом зале лишь в самом начале приветствий, а затем отправился в Исполнительный Комитет и во время появления В. И. Засулич был как раз занят писанием резолюции. Почти не заглядывал я в Совет и после, в течение целого дня. И только по рассказам узнал, что Соколов после приветствий, раньше чем обратиться к возобновлению работ, поставил еще один вопрос торжественного характера, вопрос, которым довольно много занималась вся столица в эти дни…

Это были похороны жертв революции. Ораторы‑рабочие произнесли в Совете несколько патетических речей, после которых было решено для организации похорон образовать особую комиссию; самые же похороны произвести при участии всего петербургского пролетариата и гарнизона 10 марта на Дворцовой площади, «где пали жертвы 9 января 1905 года, как символ крушения того места, где сидела гидра Романовых…».

Узнав вечером об этом решении, я сильно забеспокоился. А на другой день, прочитав об этом в газетах, забеспокоился и «весь Петербург», имевший хоть самомалейший интерес к художественным свойствам чудесного города…

На Дворцовой площади!.. Гидра Романовых – это, конечно, прекрасно. Но разве можно изуродовать один из лучших алмазов в венце нашей северной столицы? Дворцовая площадь – это замечательнейший монолит, который, кажется, не допускает ни прибавки, ни изъятия, ни перемещения хотя бы одного камня… Да и, спрашивается, где же именно они выроют на Дворцовой площади братскую могилу и возведут мавзолей?.. Надо было немедленно принять меры против этого недоразумения и перерешить вопрос в пользу Марсова поля.

Но к кому обратиться для предварительной агитации? Конечно, делу прежде всего поможет старый петербуржец Соколов, не раз с увлечением описывавший мне художественные красоты Петербурга, а в частности хорошо знакомые ему дворцы. С ним, с Соколовым, мы произведем дружную атаку на Исполнительный КОМИ.

Встретив его вечером, я бросился к нему:

– Знаете ли вы, что случилось, что решил сегодня Совет?.. Он постановил похоронить жертвы революции на Дворцовой площади!..

– Да, – ответил Соколов, характерно откидывая назад голову и разглаживая свою черную бороду на обе стороны… – Да, это было под моим председательством!..

Об этом обстоятельстве я совсем забыл… «Ра‑ако‑вой человек!» – вспомнил я слова Чхеидзе. Я слишком кипятился, а самый предмет представлялся мне самоочевидным. Речь моя поэтому не страдала избытком логики и убедительности. Соколова же, хотя несомненно и аффрапированного, положение главного участника преступления обязывало несколько упираться… Не помню, что именно говорил он мне в ответ. Потом он, конечно, вполне капитулировал и энергично содействовал перерешению вопроса. Но сейчас он не слишком заразился моим настроением… Надо было принимать меры…

Доклад Чхеидзе о возобновлении работ, так же как и революция, носил на себе следы основательной дипломатической работы, а пожалуй, и основательной (но совершенно необходимой) демагогии. Вот что гласили центральные пункты его речи:

– Исполнительный Комитет единогласно пришел к заключению, что настал момент для возобновления работ на фабриках и заводах… Почему это надо сделать? Что же, мы победили врага окончательно… и можно работать спокойно, не ожидая нападения? Нет, товарищи, такой спокойной работы мы еще долго не будем в состоянии вести, потому что мы в настоящее время ведем гражданскую войну… Мы, стоя у станков, должны быть начеку, должны быть готовы в каждый момент выйти на улицу по первому сигналу. Вчера еще нельзя было стать на работы, но сегодня враг настолько обезоружен, что пойти на работы и стать у станка нет никакой опасности…

Коснувшись далее разрухи, заставляющей в интересах революции направить силы рабочего класса на производительный труд, Чхеидзе настаивал на организации пролетариата как на основной задаче момента. А затем продолжал:

– На каких условиях мы можем работать? Было бы смешно, если бы мы пошли продолжать работы на прежних условиях. Пусть знает об этом буржуазия… Мы, став на работу, сейчас же приступим к выработке тех условий, на которых будем работать…

Не правда ли, будущий официальный глава будущего капитуляторского большинства Совета умел выступать довольно по‑большевистски?.. Но, повторяю, такова была действительная «потребность момента».

Оппортунизм? Конечно. Именно такова природа подобных методов воздействия. Но вопрос в том, где граница, за которой законные поиски меньших сопротивлений переходят в незаконное преклонение перед силой обстоятельств? Именно здесь невинное понятие переходит в злостное, а политическая характеристика в бранное слово.

В данном случае эта граница не была перейдена. Но через немного дней мы увидим того же Чхеидзе, выступающего перед тем же Советом по другому вопросу. Перекинувшись от «большевизма» к «трудовизму», Чхеидзе заложил тогда основу первому «недоразумению», завлекшему впоследствии революцию в непролазную трясину… Есть, очевидно, оппортунизм и оппортунизм.

Прения о возобновлении работ, как и накануне, были довольно горячими… Впоследствии в советской практике все прения пленарных заседаний были сведены к выступлениям одних фракционных ораторов. От имени фракций выступали одни и те же лица, по одному, редко по два. Свободные же выступления желающих почти не практиковались. Но вначале было не так. Вначале выступали одни вольные ораторы. К 5 же марта в Совете еще не образовалось и самих фракций. Ссылки на партийность были очень редки. Мнения перемешивались и дифференцированы были по‑прежнему очень слабо.

И сидели депутаты в полном фракционном беспорядке. Он, конечно, не был создан искусственно, как при французской Директории, дабы пресечь сговоры и «действия скопом», оставив депутата наедине со своим разумением и совестью. Напротив, русская революция быстрыми шагами пошла по пути культа партийности и партийной дисциплины. Но в те дни еще не было никаких признаков фракционных тяготений и депутаты рассаживались как попало.

Вопрос о возобновлении работ решался массами, по‑видимому, вполне индивидуально. Любопытно, что даже советские газетные сотрудники по выступлениям ораторов не могли рассмотреть их партийности, и в протоколах «Известий» при упоминании о речах «за» и «против» вместо «большевик» или «эсер» стоит в скобках, вслед за фамилией, – «рабочий» или «солдат».

Но огромное большинство говорило все же за возобновление работ с завтрашнего дня, с 6 марта. И резолюция Исполнительного Комитета, приведенная выше, была принята в Совете 1170 голосами против 30… Однако принять резолюцию в среде передовых рабочих депутатов – это одно дело, а осуществить ее при участии всей пролетарской массы – это другое. Вопрос о возобновлении работ, как мы увидим, еще далеко не был решен принятием этой резолюции.

Из заседания Исполнительного Комитета меня вызвал И. П. Ладыжников, друг М. Горького, его попечитель и секретарь. У него был таинственный вид. Отведя меня в сторону, он сообщил, что в его руках находится пачка бумаг, взятых из петербургского охранного отделения. Бумаги попали к Горькому, который их исследовал и, в частности, обнаружил огромный список секретных сотрудников охранки. Список этот необходимо сейчас же рассмотреть мне вместе с ним, Ладыжниковым, и еще с кем‑нибудь из партийных людей, близких Совету. Необходимо, потому что, «кажется, в числе провокаторов имеются члены Совета»…

– Совета или Исполнительного Комитета?

– Не знаю… Кажется, Исполнительного Комитета. Кажется, видные деятели.

Если провокаторы оказались в числе советских депутатов, это неважно. В Совете, как видим, насчитывалось уже 1200 «решающих голосов» всякого типа и звания, в большинстве своем неведомых партийным центрам; за них руководители движения, конечно, не отвечали, а само движение ни с какой стороны от них пострадать не могло. Другое дело, если провокаторы проникли в руководящий центр, в Исполнительный Комитет Совета. Это было почти невероятно, но было бы скандально, если бы это был факт.

Помнится, я пригласил с собою Зензинова, имевшего огромные познания по части персонального состава «народнических» партийных сфер, и мы втроем пошли искать укромного стула. По‑видимому, именно Зензинов, бывший более или менее своим человеком в правом крыле дворца, привел нас в одну из отдаленных думских комнат, где велись несколько дней назад переговоры об образовании правительства.

Ладыжников развернул предательский список. Это была толстая тетрадь, быть может, не одна, с сотнями имен… Неописуемое омерзение и стыд! Вереницы адвокатов, врачей, чиновников, муниципалов, курсисток, всевозможных студентов, литераторов, рабочих всех племен и состояний. Абсолютно преобладали «представители духовной культуры». Соотношение же между числом провокаторов и «освещаемой» ими сферой было прямо убийственно для нашей прославленной интеллигенции!

В позорном свитке были указаны имена, клички, что «освещал» провокатор и сколько получал за труды. «Освещались» социалистические партии, студенческие и интеллигентские кружки, заводы, учреждения, солидные либеральные и даже не особенно либеральные группы. Для всего этого имелись специалисты. За что продавались доблестные деятели? Продавались за гроши: редко кто получал свыше ста рублей в месяц. Больше не стоило. Предложение, по крайней мере на посторонний взгляд, было за глаза достаточное…

Мы с волнением пробегали список, боясь натолкнуться на знакомое или известное имя. Но я не помню потрясающих открытий, как будто только за двумя исключениями. Это были, во‑первых «большевик» Черномазов, редактор «Правды», а во‑вторых, рабочий‑эсер, игравший видную роль в период войны, имевший довольно интенсивные сношения с Керенским, учинивший над ним какую‑то грандиозную провокацию и обеспечивший ему если не виселицу, то каторгу в случае заблаговременной ликвидации Государственной думы. Фамилию этого гражданина я забыл.[46]

Относительно членов Исполнительного Комитета сообщения ни в малейшей степени не подтвердились. Список же, принесенный Ладыжниковым, потом долго печатался в газетах…

Поздно вечером 5 марта я впервые отправился домой. До сих пор я почти не видел революционной столицы, как я ни стремился повидать ее. Мои наблюдения ограничились районом Песков. Но Петербург – город до крайности централизованный. Народное движение там искони тяготеет к Невскому, туда летит душа города во всех особых случаях, и только там надо наблюдать ее. Но я так ни разу и не был на Невском. Ни во время революции, ни во время ее увертюры.

Путь на Карповку был довольно далекий, и я просил еще удлинить его поездкой на Невский, хотя бы до Садовой. Но никакого удовлетворения я не получил. Было темно. Бурый мокрый снег шлепал под колесами автомобиля, который поминутно останавливали какие‑то люди и требовали пропусков. Иногда кордон зевал, и автомобиль, проскочивший далеко вперед, останавливали издалека сзади криками и свистками, заставляя круто затормаживать машину на всем ходу. Шофер волновался и пререкался с милицией, и уже одно это портило либо объективную картину, либо настроение наблюдателя.

Вероятно, впрочем, что никакой картины не было. По темному Невскому шло много каких‑то людей, заполняя тротуары. Больше ничего… Я не видел и не знаю, что случилось с этими людьми нового, – я не вкусил этой толпы. Чуть не на каждом доме грузно висели мокрые темные флаги.

На Карповке тот же скромный и невзрачный дореволюционный швейцар кому‑то толковал о новом, революционном домовом комитете… Я впервые шел легально в собственную квартиру «с высоко поднятой головой», не думая ни о конспирации, ни о прописке или, наоборот, думая о том, что перед лицом самого швейцара я ничего не желаю обо всем этом знать. Я внимательно и, должно быть, победоносно посмотрел в глаза швейцара: что же думает он при встрече со мною по всей совокупности обстоятельств?.. Но ничто не отразилось на его челе.

Дома у меня было важное «телефонное» дело. Я должен был позвонить Горькому за безнадежностью личного визита… Надо было, во‑первых, предупредить насчет варварского покушения на Дворцовую площадь. Вмешательство Горького могло, конечно, поправить дело при наименьших затратах энергии.

Второе дело было, пожалуй, важнее. Надо было безотлагательно двинуть дело с «Воззванием к народам мира». Я придавал очень большое значение этому акту и этому документу. И мне казалось, что самым достойным, самым подходящим автором его мог бы быть М. Горький. Я самочинно решил предложить это дело Горькому и сагитировать его. Мы основательно поговорили по телефону.

Горький принял к сведению дело о похоронах, прибавив к этому, что надо принять меры к охране художественных ценностей столицы. Кажется, какой‑то вандализм учинен был в эти дни в Петергофском дворце, и это произвело на Горького очень сильное впечатление. Он решил взяться за дело.

Насчет воззвания, выслушав меня о том, что требуется, и мою агитацию об историческом значении документа. Горький высказал некоторые сомнения, но твердо обещал попытаться. Завтра же, во второй половине дня, я должен был получить рукопись в Таврическом дворце. Превосходно!..

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: