Несколько слов о Керенском 18 глава




Прежде всего, Стеклов всегда неприятно тяготел ко всякому большинству вообще. С началом партийного расслоения в Совете это совершенно дискредитировало полезного (если и не столь приятного) деятеля революции, на которого при таких условиях нельзя было надеяться его единомышленникам и от которого всего было можно ожидать.

Это свойство Стеклова вытекало не только из личного тщеславия. Основной причиной было, пожалуй, то, что Стеклов, в сущности, не имел никаких «взглядов», а в лучшем случае имел только «направление». Ни его эрудиция, ни его политический опыт, как это ни странно, не устранили его основных качеств: его политической бесплодности и мелкости, мелочности его политической мысли.

«Политика» Стеклова в те времена едва ли не исчерпывалась его полицейским умонастроением: тащить, не пущать, запретить, ущемить. Когда же дело доходило до «высоких» проблем, то Стеклов либо не вносил ничего, либо метался, путал и «не решался». В частности, это было с вопросом о войне. Не стоит здесь говорить об этом подробно. Но именно отсутствие твердых принципов и широких горизонтов приходится отметить, говоря о деятеле, игравшем весьма видную роль в первый период революции… С этим деятелем мы, впрочем, еще встретимся не раз.

Чисто техническое дело – управление делами, канцелярская комиссия – было поручено Б. О. Богданову. Это было правильно в том смысле, что Богданов был чрезвычайно энергичным, распорядительным и опытным организатором, имея для этого подходящую в данной обстановке тяжеловатую, чтобы не сказать грубую, руку (при своей сравнительной молодости)… Впрочем, этой своей роли Богданов, насколько помню, почти не выполнял и скоро бросил это дело для других функций.

Но было бы неправильно думать, что Богданов был пригоден именно к роли «управляющего делами» в отличие от иных областей работы. Напротив, не в пример Стеклову, предназначенному в идейные вдохновители Совета посредством «Известий», Богданов, обреченный канцелярщине, был политик. Он интенсивно и, я бы сказал, интересно мыслил, совершая любопытную эволюцию, чтобы не сказать «экивоки» в области «высокой политики».

И наконец, это был человек, способный к неутомимой «органической работе» в различных ее сферах. Вообще это весьма интересная фигура и один из столпов работы Исполнительного Комитета в течение всего первого и меньшевистско‑эсеровского периодов революции до самого октябрьского переворота.

Богданова я знал довольно давно и хорошо еще по «Современнику», по всяким организациям, музыкальным кружкам и чисто личному знакомству. Это был не блестящий, не выдающийся, но полезный писатель по специальным вопросам и на редкость неаккуратный сотрудник, с которым лучше не связываться редактору.

В политике мы всегда были разных устремлений, а с началом воины разошлись основательно, до полного литературного разрыва: Богданов был оборонец из группы Потресова и жестокий враг моего «пораженчества»… Затем, когда наша прогрессивная и более дальновидная буржуазия занялась культом бургфридена и в интересах его попыталась легализировать оборонческое течение в рабочих социал‑демократических кругах, Богданов стал секретарем рабочей группы при Центральном военно‑промышленном комитете.

Во время же революции мы видим его на самых разнообразных и ответственных постах, где он то нащупывал правильные пути реальной социалистической политики и проявлял здравый практический смысл вместе с классовым чутьем, то снова, ослепленный мертвой догмой и партийной злобой, посильно толкал революцию к пропасти, а страну к развалу.

В Богданове удачно и недюжинно соединилась политическая мысль с неустанным «органическим» кропотливым трудом.

«Это рабочий вол», – говорил про него Чхеидзе, наблюдая, как он битые часы подряд выстаивал председателем Совета в изнурительной борьбе с «народной стихией», потрясая звонком в одной руке, величественно дирижируя другой и выкрикивая охрипшим голосом:

– …тех прошу поднять, прошу опустить…

Это был «рабочий вол», во многих случаях незаменимый и во многие критические моменты бывший рабочим центром столичной советской организации. Но его политическая мысль шла большей частью по неправильным путям и в конечном счете не сослужила ему хорошей службы.

Важнейшее дело советских финансов было поручено старому трудовику, петербургскому адвокату, известному политическому защитнику Л. М. Брамсону, заслуженному самоотверженному деятелю и отличному человеку. Не в пример прочим трудовикам, не выдержавшим испытания революции и почти без исключения продавшим свои «демократические» шпаги правому крылу, Брамсон «органически» слился с Советом и неустанно работал в нем до конца. Его демократизм, напротив, выдержал испытание блестяще. Но пример этого старого адвоката не вызвал подражаний даже среди более молодых, более плебейского происхождения «трудовиков», неудержимо тяготевших к «правительственным сферам».

Свое трудное и неблагодарное «финансовое» дело в течение всех восьми месяцев, до самого октября, он выполнял не только с успехом, но, можно сказать, с блеском. Насколько трудно было положение тогдашнего советского «министра финансов», видно уже из того, что советский бюджет в те времена, когда Советы были «частными учреждениями», составлялся в своей львиной доле из доброхотных даяний. Вначале, пока деятельность развернулась еще не широко, пока расходы еще были невелики, а «всеобщий энтузиазм» заставлял умиленную и «несознательную» буржуазию развязывать кошельки, дело еще кое‑как двигалось, через пень колоду. Но потом приходилось туго.

Свои обязанности по финансовой комиссии Брамсону пришлось делить с К. А. Гвоздевым. Это был также один из главных советских работников и одна из интереснейших фигур первых месяцев революции.

Не менее «рабочий вол», чем Богданов, Кузьма Гвоздев, занимаясь советскими финансами, размениваясь на мелочи, вроде заведования автомобильным делом, с первых же дней стал главной основой всего дела труда в центральных советских учреждениях.

Надо представить себе всю сложность условий победоносной глубоко демократической революции, которая сделала пролетариат фактическим хозяином положения, но вместе с тем оставила в неприкосновенности и основы буржуазного строя и даже формальное господство старых господствующих классов; надо понять всю сложность и противоречивость этих созданных революцией условий, чтобы оценить, насколько трудным, ответственным, щекотливым было руководство делом труда в ту эпоху; какого опыта, твердости, такта, сноровки требовало это дело между молотом и наковальней среди протестующих, бунтующих, вечно грозящих забастовками и локаутами рабочих и предпринимателей.

Положение Гвоздева было тем труднее, что при наличии всех перечисленных свойств в распоряжении Гвоздева не было еще одного, которое могло бы оказать ему незаменимую услугу, – не было популярности. Самородок‑пролетарий, он возглавлял правое оборончество, социал‑реформизм и оппортунизм в практике рабочего движения военно‑революционной эпохи. Это течение не имело никакого кредита…

Взятый от заводского станка в политические лидеры и министры, а затем с министерского кресла через тюремную камеру вновь переданный заводскому станку, Кузьма Антоныч по праву занял место «советского» министра труда; но взятый из гучковско‑коноваловского «военно‑промышленного» гнезда, Гвоздев в соответствии с этим, по своему направлению, по тенденциям и тяготениям не мог не держать курса на достойного члена Временного коалиционного правительства и на весьма подходящего министра труда (без кавычек) в кабинете Керенского. Ни подобный тип рабочего деятеля, ни подобный курс не могли ни создать популярности среди искони большевиствующего великорусского пролетариата, ни тем более поддержать популярность махрового соглашателя и капитулятора перед буржуазией в эпоху революции…

Подобно Богданову, К. А. Гвоздев не был только «рабочий вол», а его соглашательство не было, не в пример многим циммервальдцам, тупым и прямолинейным. Во многих и многих случаях Гвоздев обнаруживал не только здравый смысл, но и большую гибкость мысли. Он был часто оригинален и всегда интересен этой бьющейся мыслью. И я всегда с неизменным интересом и, скажу, с немалой пользой внимал не особенно красным и бойким, довольно корявым речам моего постоянного противника в Исполнительном Комитете.

Да не один я, а и все руководящие сферы справа налево прислушивались, когда Кузьма Антоныч начинал речь со своей урезонивающей манерой и своим неподражаемым, органически с ним слитым первобытным говором:

– Господа… ведь теперича… мы занимаемой… дело в тем, что…

Не встречаясь с ним до революции, но достаточно о нем наслышанный, я, конечно, был сильно предубежден против этой «вредной личности». Но при первых же столкновениях с ним в работе и в личном знакомстве я не замедлил раскаяться в своем предубеждении, найдя в Гвоздеве отличного товарища, хорошего человека, искреннего социалиста, с которым было приятно иметь дело как с противником и еще приятнее как с соратником…

Ему весьма было не чуждо самолюбие, которое перешло в болезненное под влиянием травли, разрыва со своим братом рабочим, под влиянием «министриалистских» неудач. Меня вместе с «Новой жизнью» он считал отпетыми губителями революции и говорил со мною со скорбным видом и горестным негодованием. Но все же не в пример другим с Гвоздевым я сохранил приятные личные отношения «до конца», до октября. К этому времени он окончательно перекочевал из Таврического дворца в Зимний. Но – не «помогли» ему его «ляхи»…

Конечно, Гвоздеву пришлось быть главным работником комиссии по возобновлению работ, избранной 3 марта. Из прочих наиболее ответственных комиссий в «агитационной» Шляпников и Эрлих, два партийных человека, левый большевик и правый меньшевик‑бундовец, изображали из себя лебедя и щуку.

Шляпникова мы уже знаем. С Эрлихом также не раз встретимся в дальнейшем. Это был сотрудник «социалистического» «Дня», интеллигентный, знающий, добросовестный и деятельный работник, впоследствии командированный за границу представлять русскую революцию и организовать социалистическую конференцию в Стокгольме…

Вначале он, несомненно, выделялся из правого советского крыла самостоятельной мыслью и стремлением держать свое оборончество, свой ревизионизм, свое «соглашательство» в пределах логики и здравого смысла. Про этого оборонца из подозрительной газеты нередко приходилось говорить тогда, что он лучше циммервальдцев. Но когда дифференциация советских элементов окончательно произошла и правое крыло окончательно сформировалось под предводительством циммервальдца Церетели, Эрлих совершенно погряз в нем, утратив свою физиономию «разумного оборонца» и всякую физиономию вообще.

Таковы были комиссии, созданные 3 марта, и таковы были их главнейшие деятели. Секретарем Исполнительного Комитета был избран корректный и аккуратный Н. Ю. Капелинский, деятель рабочей кооперации, участник вышеописанных предреволюционных совещаний рабочих организаций и член Временного Исполнительного Комитета. Затем, с образованием правого большинства, он как будто обнаружил к нему тяготение, но ненадолго: когда политика этого большинства достаточно кристаллизировалась, а его политиканство достаточно дало себя знать, Капелинский был отброшен ими вновь налево, для неизменного пребывания на левом крыле «меньшевиков‑интернационалистов».

В комиссии не были избраны другие видные деятели Исполнительного Комитета – ни Чхеидзе, изнемогавший под бременем «представительства» и истекавший торжественными речами; ни Скобелев, специализировавшийся на поездках по неблагополучным местам; ни Соколов, порхавший по всем уголкам революционного Петербурга, присутствовавший во всех закоулках одновременно и приносивший в Исполнительный Комитет сенсацию за сенсацией.

Меня в мое отсутствие почему‑то назначили в комиссию по рассмотрению вопросов о выходе периодических изданий. Затем, на следующий день или, быть может, 5 марта, были дополнительно образованы две комиссии – иногородняя и законодательных предположений. Меня назначили и в ту и в другую. А кроме того, в один из этих же дней была образована крайне важная, упомянутая выше, комиссия труда, в которую я также вошел вместе с Богдановым и Гвоздевым.

Увы, ни в одной из этих комиссий я почти не работал. У меня сохранились воспоминания только о двух, максимум – трех днях «деятельности» по части выхода периодических изданий и распределения для них типографий. Пренеприятные воспоминания!

Типографии, их число, размеры, оборудование и хозяйственное положение надо было знать. Мы этого ничего не знали. Между кем и на каких основаниях распределять их? Можно ли и должно ли вытеснять из них старые печатные органы? И не угодно ли мотивировать это людям, заинтересованным как в органах, так и в типографиях?.. Сколько, наконец, газет можно поместить в каждую типографию и как поделить их, когда несколько сторон – хозяева, рабочие, газетчики, претенденты – дают противоположные показания?..

Еще хуже обстояло дело с разрешением газет, ибо я стоял за разрешение всех газет, но не имел на это права. Как обеспечить удовлетворение справедливых претензий и как установить, что ныне справедливо?.. И т. д.

Через два дня, измучившись и со всеми разругавшись, я бросил это дело, взмолившись перед Исполнительным Комитетом. Но все же дня два‑три я разбирался во всем этом с осаждавшими меня представителями партийной прессы, старых газет и типографов и, ни в чем не разобравшись, подписывал всякие разрешения, запрещения и предписания.

Комиссия законодательных предположений, о которой подробная речь будет дальше, стала сразу в несколько ложное и никчемное положение и почти не работала. Не помню, посетил ли я хоть раз иногороднюю комиссию, получившую, наоборот, очень большое значение.

Но хорошо помню, что ни разу не посетил комиссию труда, где (при отсутствии министерства труда в то время) сосредоточилось все насущнейшее дело регулирования положения труда в новых условиях. Эта комиссия быстро превращалась в самостоятельное большое учреждение, в котором шла огромная непрерывная работа. Но я в ней совершенно не участвовал. Ежедневно по нескольку человек, осаждавших меня как члена комиссии, я отсылал в комнату № 7 за авторитетными разъяснениями и помощью. Но сам так ни разу и не заглянул в нее и даже, хорошо помню, не знал, где помещается комната № 7.

Такое положение дел имело довольно фундаментальные (хотя и вполне субъективные) причины. Во‑первых, я сознательно не хотел зарываться в «органическую работу», имея в перспективе «Новую жизнь»: Тихонов уже где‑то бегал по городу, искал денег, наводил справки в типографиях, мобилизовал журналистов и уже теребил меня, вызывая из заседаний и требуя моего участия в этой работе по организации газеты. Работы здесь предвиделось много. А во‑вторых, дело было в том, что по своим настроениям, а может быть, и по натуре я обнаруживал тогда слишком мало склонности к кропотливым «органическим» трудам в учреждениях революции.

Все мои устремления и мысли были в сфере «высокой политики». Все мои усилия были направлены к тому, чтобы перескочить через все экстренные и неотложные текущие дела, как бы они ни были насущны, и наблюдать революцию с птичьего полета, рассмотреть из‑за деревьев лес, обслуживать, как должно, общие проблемы, которые с такой силой, так внезапно поставила перед демократией новая жизнь… Таковы, повторяю, были мои субъективные стремления. На практике из этого выходило немного.

Да простит мне мою дерзость почтенная Клио, но я все же вспоминаю защитительную речь Карно перед героями термидора, речь, где Карно описывает работу Комитета общественного спасения и его отдельных членов. Карно свидетельствует, что эти последние разделялись на две категории: «тружеников», заваленных свыше человеческих сил текущими делами, не ведавших никакой общей политики и фактически не ответственных за нее, и «политиков», всецело определявших общее направление политики и целиком ответственных за общие мероприятия Комитета общественного спасения…

В рассказе Карно центр тяжести заключается в том, что Комитет общественного спасения имел в своем составе людей, не ответственных за его политику. Я же хочу сказать, что в нашем Исполнительном Комитете были люди, почти чуждые всякой «органической работе». И едва ли я не являлся крайним выражением этого типа.

Я принадлежал к числу тех, про кого впоследствии председатель Чхеидзе говорил, злобно косясь в мою сторону:

– У нас тут есть товарищи, которые не работают, а только приходят на предмет политического воздействия…

И сейчас среди вермишели и нудной черной работы случайного характера я был по преимуществу занят «высокими» проблемами… Революционное правительство теперь создано, общее положение демократии в революции теперь установлено, общий характер взаимоотношений между Советом и Временным правительством уже более или менее ясен. Словом, установлена и ясна общая политическая ситуация.

Но необходимо безотлагательно определить, что надлежит делать, какую линию взять Совету в этой вновь сложившейся ситуации. Было необходимо наметить линию текущей политики, наметить ряд очередных практических шагов советской демократии во внутренней политике и во внешней. Было необходимо уяснить себе, как надлежит теперь использовать уже совершившийся переворот, во‑первых, для дальнейших политических и социальных завоеваний российской демократии, а во‑вторых, для ликвидации войны, то есть тем самым для мирового пролетарского движения.

Но в данную минуту перед центральным советским учреждением стоял ряд важных, чисто практических вопросов, к решению которых было необходимо приступить немедленно. Ими и занялся 3 же марта Исполнительный Комитет.

Это был ряд вопросов, связанных с переходом столицы на «мирное положение». Во избежание излишней неурядицы и затруднений в хозяйственной жизни было необходимо пустить в ход все учреждения и предприятия.

Что касается правительственных учреждений и армии чиновников, то забота об их надлежащем функционировании лежала всецело на новом правительстве: на то оно и было призвано к жизни с точки зрения советской демократии, чтобы безотлагательно наладить государственную машину нового строя.

И действительно, правое крыло ревностно занялось этим. Оно быстро заместило важнейшие посты во всех ведомствах кадетской и всякой «земгорской» публикой, которой чиновная армия, генералитет и офицерство подчинились легко, мгновенно, без всяких трений и даже с демонстративным «энтузиазмом». Государственный механизм продолжал выполнять насущную работу почти без потрясения и без всякого перерыва…

Были, естественно, большие опасения за транспорт. Но низший железнодорожный персонал оказался на высоте положения, продолжая работу в полном объеме и не предпринимая ничего по собственной инициативе, без призыва Совета рабочих депутатов; все же высшие служащие и технический персонал официально выразили покорность думскому комитету и отдали свои силы его работе под предводительством Бубликова. Здесь дело обстояло как нельзя лучше.

Так же было и в армии. 2 же марта приказом думского комитета на ответственнейший пост командующего войсками Петербурга и его окрестностей был назначен генерал Корнилов, «несравненная доблесть и геройство которого на полях сражения известны всей армии и России»… Как известно, в апрельские дни, в эпоху кризиса первого революционного кабинета. Совету пришлось ликвидировать ретивого генерала за его же в меру энергичную поддержку Милюкова против народа; но при первых шагах этот действительно популярный и отважный генерал, либеральный патриот был крайне удачной креатурой цензовиков – безупречной с точки зрения офицерства и максимально авторитетной для солдат… Вообще говоря, в дальнейшем это могло, пожалуй, несколько затруднить борьбу за армию для советской демократии; но на первых порах, в частности, это хорошо закрепляло новый статус со стороны «фронта» и облегчало введение в норму жизни столичного гарнизона.

Наконец, опять‑таки 2 марта была дана по всей России директива служить новому строю со стороны могучей организации капитала, со стороны Совета съездов представителей промышленности и торговли. Основательно лягнув павший строй, служивший отечественной плутократии верой и правдой, объединенный капитал, «преклоняясь перед подвигом Государственной думы» и «отдавая себя в полное распоряжение» думского комитета, «призвал все общественные, торгово‑промышленные организации России, биржевые комитеты, комитеты торговли и мануфактур, купеческие общества, общества заводчиков и фабрикантов, съезды представителей отдельных отраслей промышленности и торговли и весь торгово‑промышленный класс России забыть о партийной и социальной розни, которая может быть сейчас только на пользу врагов народа, теснее сплотиться вокруг Временного комитета членов Государственной думы и предоставить в его распоряжение все свои силы»…

И здесь машина заработала. О земствах, городах и их всевозможных организациях никаких особых забот не требовалось. Под флагом «либерального» правительства вся «цензовая общественность» уже пришла в движение и действительно была готова с удвоенной энергией обслуживать нужды государства вообще, а… борьбу его с «дерзким врагом» в особенности.

В сфере восстановления нормального хода государственной машины советской демократии Исполнительному Комитету, естественно, надлежало обратить свои взоры в иную сторону. Ему надлежало обратиться к пролетарским массам и перевести на мирное положение те предприятия, которые обслуживались рабочими. Забастовка в Петербурге была почти всеобщей. Надо было ее ликвидировать, Уже накануне в «Известиях» был помещен призыв открыть все магазины в дополнение к открытым банкам и тем самым, во‑первых, способствовать налаживанию хозяйственного аппарата, а во‑вторых, продемонстрировать закрепление нового строя и нормальную жизнь в новых условиях.

Теперь предстояло пустить в ход столичные фабрики и заводы, в первую же очередь трамвай. Восстановление нормального уличного движения в виде трамвая должно было явиться ярким символом окончательно победившей революции и начала мирной жизни в свободном Петербурге…

Покончив с насущными организационными вопросами, создав вышеописанные комиссии. Исполнительный Комитет и перешел к этой очередной задаче.

3 марта заседания Исполнительного Комитета из комнаты № 13, где он работал во второй ее половине за портьерой, были перенесены совсем в другой конец Таврического дворца – в комнату № 10 по соседству с большим думским залом. Эта небольшая комната выходила в широкий шумный коридор, прилегающий к Белому залу, и не предоставляла ни малейших удобств. Но в прежнем, более укромном месте работать уже было немыслимо: эта резиденция Исполнительного Комитета стала слишком популярной.

Комната № 10 могла быть лишь временным пребыванием Исполнительного Комитета, впредь до надлежащей ориентировки в недрах Таврического дворца, где советские центральные организации решили закрепиться окончательно, несмотря на все старания Родзянки нас оттуда выжить. Пока топография дворца была для нас еще темна и надлежащей организации «хозяйственной части» у нас еще не было. Исполнительному Комитету пришлось занять эту неудобную комнату, первоначально отведенную для редакции и конторы «Известий». «Известия» же пришлось вытеснить попросту в коридор, так как журналисты «большой» буржуазной прессы, занимавшие (еще в Государственной думе) комнату, смежную с № 10, не склонны были пускать к себе новых членов и вообще кого бы то ни было, и даже имели смелость приставить к своей двери часового, которого я, впрочем, позаботился снять…

Внешняя картина заседаний Исполнительного Комитета в ближайшие дни была в общем та же, что и раньше. Извне по‑прежнему наседала толпа. Внутри шла прежняя нудная, изнурительная чехарда «внеочередных заявлений», «экстренных вопросов» и «порядка дня»… Заседания были по‑прежнему почти непрерывны и по‑прежнему не носили следов какого бы то ни было внешнего благообразия. Однако с избранием постоянного секретаря, с 3 марта, завелись протоколы; постановления Исполнительного Комитета, кроме того, стали печататься в «Известиях»… Председательское же место стал отныне систематически занимать Чхеидзе.

Какие‑то силы озаботились нашим пропитанием. Сначала давали чай, хлеб и разную холодную закуску, но вскоре на каких‑то основаниях завели горячие обеды и ужины. В течение долгого времени сервировка всего этого и наши приемы питания были вполне варварскими. Наши иностранные знатные гости через несколько недель еще имели случай наблюдать и удивляться, как мы по очереди подходили к столам яств и питей, наливали чай из более чем сомнительных чайников в жестяные заржавленные кружки, передавая их друг другу, залезали грязными перочинными ножами в банки с консервами, помогая пальцами, отламывали от краюхи хлеб, мешали в кружках ручками и карандашами и вытирали газетами измазанные руки.

Но, боже, каким лукулловским пиршеством кажется ныне это «сухоедение»! Огромные пакеты с сахаром не переводились, и мы тогда не желали знать, что значит пить чай вприкуску. Масло, сыр, колбасы, всевозможные консервы были в изобилии. И ломились столы от белого хлеба, самого, кажется, вожделенного продукта для северян 1918 и 1919 годов.

Обеды потом были также на славу. На второе давали всевозможные каши со сливочным маслом. Диву даюсь и не могу понять, как мог я быть к ним равнодушен в те счастливые времена!..

На какие средства готовились эти обеды, хорошенько не знаю: за них никто ничего не платил. А готовились их многие сотни, вернее же тысячи, для всех бесчисленных обитателей Таврического дворца – членов Исполнительного Комитета, сотрудников, бесконечных депутаций, делегаций, караула, всяких частей и т. д. Вообще, достаточно было попасть, проникнуть в Таврический дворец, чтобы всем, кому вздумается, уйти оттуда сытым по горло. Поистине счастливые времена!

В заседаниях еда была, можно сказать, перманентной. Но надлежащих результатов это не имело, а имело ненадлежащие. Проводя в Таврическом дворце ежедневно по 10–15 часов и перекусывая на ходу что придется, мы все‑таки не насыщались, а истощались и изматывались чрезвычайно: питаться как следует мы все‑таки не успевали, и до сих пор мой образ жизни тех времен ассоциируется у меня с ощущением вечного голода.

В заседаниях же Исполнительного Комитета хвосты и толпы около еды и непрерывное хождение за ней по комнате изрядно усиливали беспорядок и затрудняли работу… Чхеидзе, прикованного к председательскому месту, это раздражало невыносимо.

– Товарищи, – уже не кричал, а орал Чхеидзе, – я призываю к порядку и протестую! Вы тут в заседании удовлетворяете свои естественные потребности, а я так не могу работать. Я закрою заседание.

Но заседания не закрывались и продолжались целые дни до позднего вечера.

В первом часу дня (3 же марта) меня позвал к телефону Никитский, делегированный Исполнительным Комитетом в градоначальство в качестве помощника нового «общественного градоначальника». Никитский сообщил, что в градоначальстве озабочены возобновлением трамвайного движения. Вместе с городской управой, сменившей старого голову Лелянова на гибкого европейца и хорошего муниципала Глебова, градоначальство стало в тупик перед следующим обстоятельством: Как быть с пассажирами‑солдатами?..

Ясно, что отныне они будут ездить не только на площадках, но и внутри вагонов на равных нравах с прочими гражданами. Но будут ли они платить? Если не брать с них платы, то не очевидно ли, говорили в градоначальстве, что в трамвае будут ездить одни солдаты и одни бесплатные пассажиры? Свободный многотысячный столичный гарнизон разовьет по городу огромное движение. Бесплатно солдаты в трамвае будут передвигаться на самых ничтожных расстояниях, будут садиться в трамвай на одну‑две остановки. И тогда прощай трамвай для остального населения! Ни женщинам, ни детям, ни старым и слабым не видать места в трамвае как своих ушей…

Никитский просил меня принять меры в Исполнительном Комитете, чтобы так или иначе сократить солдатское движение в интересах всей столицы вообще и самого трамвая в частности. Лучшим способом для этого в градоначальстве и в управе считали введение платы для солдат.

Я лично был того же мнения, но Исполнительный Комитет решил иначе. Когда после избрания комиссий перешли к «возобновлению работ» и в первую голову к трамваю, здесь произошло первое столкновение «деловых соображений» с демагогией, к которой, по мнению большинства, обязывало положение. Я отстаивал для солдат половинную плату (5 копеек), по крайней мере внутри вагонов. Но большинство не решилось на это и постановило опубликовать ко всеобщему сведению, что солдатам предоставляется ездить в трамваях бесплатно и размещаться где угодно.

Из кого состояло это большинство, я не помню. Но несомненно как то, что оно тут отдало дань демагогии, так и то, что эта демагогия в значительной степени оправдывалась наличной ситуацией. Это были дни, когда революция, свобода, а особенно Совет были пустыми звуками для солдатской массы. Эта масса, как таковая, еще вчера – слепое орудие царизма, вырвавшись из‑под ярма, грозила завтра превратиться в столь же слепого и весьма разгульного «хозяина положения», способного натворить величайших бед. Обращаться с гарнизоном тогда было необходимо до крайности деликатно, и было необходимо немедленно, во что бы то ни стало создать для него непререкаемый авторитет, в который бы он верил, который бы считал своим и потому ему повиновался…

Совсем иное было дело, когда через много месяцев, накануне октябрьского переворота, большевики «приручали» теми же способами изнывшие от безделья петербургские полки (или их обрывки): если в марте трамвайная демагогия была средством превратить слепых в зрячих, то в Октябре она имела целью одурманить зрячих, сделать свободные, преданные революции и Совету массы слепыми исполнителями воли якобинского кружка…В котором‑нибудь из следующих томов я опишу заседание Петербургского Совета перед самым Октябрем, когда большевики перед толпой солдат распинались из‑за того же самого трамвайного пятачка, наложенного на гарнизон обнищавшей вконец эсеровской городской управой. Вот тогда это была не слишком привлекательная картина!..



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: