БОЯРЕ МОСКОВСКОГО ГОСУДАРСТВА 19 глава




В октябре 1612 года войска ополчения уже вплотную приблизились к стенам Китай‑города. Его укрепления «безпрестанно» обстреливались из «наряду» с башен («тур»), поставленных «у Пушечного двора, и в Егорьевском девиче монастыре, и у Всех Святых на Кулишках» (то есть, соответственно, со стороны Лубянки, Дмитровки и Варварских ворот). Осажденный польско‑литовский гарнизон переживал агонию. О том ужасе, который творился в столице, дают представление записки упомянутого киевского мещанина Богдана Балыки, на свою беду приехавшего в начале июня 1612 года в Москву. Пехота стала просто вымирать. Особенно не повезло, видимо, тем отчаянным венгерским гайдукам, которые прорвались в осажденный город во время боев с гетманом Ходкевичем. Скоро почти все они умерли от голода. Польско‑литовские солдаты и немцы, имевшие хотя бы какие‑то средства, сначала съели всех кошек и собак. Богдан Балыка приводит чудовищный прейскурант на любую живность, которую только можно было найти в Москве: мышь стоила один злотый, кошка – восемь, пес – пятнадцать. Хлеб стоил от семи до десяти злотых. Он также поведал о трагикомичных обстоятельствах, при которых спасся сам, благодаря найденным в церкви Богоявления пергаменным книгам. Когда всё было съедено, а остатки травы скрыл ранний октябрьский снег, воинство окончательно одичало. Людоедство приняло невиданные масштабы. Съели тюремных сидельцев, ели свою «пехоту и товарищев» (Балыка насчитал до двухсот съеденных), раскапывали недавние могилы. Человеческое мясо заготавливали кадками, одна голова стоила всего три злотых[522]. Как выразился по поводу проявившегося каннибализма Иосиф Будило: «кто кого мог, кто был здоровее другого, тот того и ел»[523]. Всё это не было тайной для «бояр и воевод», писавших по городам о скором взятии столицы: «…и из города из Москвы выходят к нам выходцы, руские и литовские и немецкие люди, а сказывают, что в городе московских сиделцов из наряду побивает и со всякия тесноты и с голоду помирают, а едят де литовские люди человечину, а хлеба и иных никаких запасов ни у кого ничего не осталось: и мы, уповая на Бога, начаемся Москвы доступити вскоре»[524].

Когда в ожидании сдачи города начались первые переговоры, в дело вмешался лучший помощник истории – случай. 22 октября 1612 года стороны обменялись «закладами», то есть заложниками, и принялись вырабатывать договоренности об условиях будущей капитуляции. В этот момент казаки полка князя Дмитрия Трубецкого неожиданно пошли на приступ, неся с собой лестницы, по которым взобрались на стены Китай‑города. «Пискаревский летописец» точно сообщил место, где была прорвана долговременная оборона Москвы: «с Кулишек от Всех Святых с Ыванова лушку»[525], то есть с того самого места, где стояла ближайшая к полкам князя Трубецкого «тура» объединенного ополчения, ведшая обстрел города. Следом за первым приступом ополченцев случилось так называемое «китайское взятье», то есть полное освобождение стен Китай‑города от оборонявшего их гарнизона, затворившегося в Кремле. У тех, кто сидел в осаде, были основания считать, что их обманули, но остановить противника они уже не могли. Автор одной из разрядных книг неожиданно перешел с сугубо делового стиля на героическую патетику, описывая этот знаменательный момент: «Московски ж воины, яко лвы рыкая, скоряд ко вратом превысокого града Кремля, уповая отомщения врагом своим немедленно воздати». Остававшиеся в Кремле русские люди видели, как «рыцарство» во главе с полковником Струсем решало вопрос о сдаче. Они не могли не отдать должное мужеству своих врагов: «И тако снидошася вкупе на площед вся воинство, посреди ж их стоит началной воевода пан Струе, муж великий храбрости и многова разеужения, и рече: воини Полского народу полковникам и ротмистрам и все рыцерство! Весте сами настоящую сию беду нашу, юже наша кончина приходит; слаткий убо свет минуетца, а горшая тма покрывает и посекаемый меч уже готов бысть. Подайте ми совет благ, да како избыти можем от немилостивого сего меча враг наших»[526]. Совет был один: отправить послов «к воеводам московского воинства».

Сдача Москвы растянулась на несколько дней, и из‑за этого хронология окончательного освобождения столицы несколько запуталась. Киевский мещанин Богдан Балыка датировал решение Николая Струся о начале переговоров 22 октября, после чего начался штурм Китай‑города, едва отбитый осажденными. 26 октября переговоры были окончены, осажденных должны были под присягой выпустить всех из Кремля[527]. Иосиф Будило говорил, что первый приступ, пришедшийся на 4 ноября (25 октября по юлианскому календарю, принятому в Московском государстве), был отбит, а сдались осажденные только 6 ноября (27 октября), выговорив себе сохранение жизни, и 7 ноября (28 октября) «русские вошли в крепость»[528]. Архиепископ Арсений Елассонский, также до конца пребывавший внутри осажденной Москвы, определенно указывает на более раннее время капитуляции польско‑литовского гарнизона. Он писал в своих мемуарах, что «срединная крепость» (то есть Китай‑город) была взята войсками ополчения «на рассвете дня в четверг, в шестом часу того дня», то есть 22 октября (1 ноября по григорианскому календарю), после чего, договорившись со старостой Николаем Струсем о сдаче, «оба великие боярина с русскими солдатами вошли внутрь центральной крепости и в царские палаты». Символично, что именно из бывшего двора царя Бориса Годунова в Кремле, где сначала остановился на постой главный распорядитель русских дел в столице велижский староста Александр Госевский, выйдет сдаваться ополчению Кузьмы Минина и князя Дмитрия Михайловича Пожарского в октябре 1612 года последний глава польского гарнизона – староста Николай Струсь[529].

Во время сдачи города люди стали стихийно покидать его. Иноземный гарнизон уже был не в силах сопротивляться уходу из Москвы осадных сидельцев: ни своих, ни чужих. Под охраной, на положении заложников оставались только московские бояре во главе с князем Федором Ивановичем Мстиславским. В обмен на их жизнь начальники гарнизона выговорили сохранение своих жизней: «Почали выбегать из Кремля сидельцы русские и литовские люди, а в роспросах сказывали, что бояр князя Федора Ивановича Мстиславского с товарыщи литовские люди роздали за крепкие приставы». Боярин князь Федор Иванович Мстиславский даже участвовал в переговорах с главными воеводами земского ополчения, которые вел староста Николай Струсь. Воеводы ополчения упоминали о переговорах в «застенке», в обширной постройке за кремлевской стеной, находившейся, как писал известный историк Москвы Иван Егорович Забелин, в пространстве, отделявшем крепостную стену от вала, «подальше от Спасского моста, вниз под гору к Москве‑реке»[530]: «и ис Кремля в застенок выходил Струсь, и бояр с собою, князя Федора Ивановича Мстиславского с товарыщи выводили, и бояре, князь Федор Иванович Мстиславской с товарыщи всей земле били челом». Упоминание о «застенке», возможно, было не случайным. Именно он, как писал Забелин, служил боярской тюрьмой для «неукротимых» местников, которых «позорно водили в Спасские ворота». Вынужденное нахождение здесь главы московского правительства князя Федора Мстиславского получало тем самым дополнительный смысл смирения первого боярина перед «Землею» в делах царства. Руководитель Боярской думы бил челом «всей земле», что было необходимым подтверждением верховенства власти земского совета объединенного ополчения. «И мы, бояре и воеводы, и вся земля, – писали из ополчения по городам, – город Кремль у литовских приняли, и их бояр и литовских людей не побили, потому что они бояре посяместа были все в неволе, а иные за приставы». Эта грамота руководителей ополчения, отправленная на Белоозеро 6 ноября (старого стиля) 1612 года, дает наиболее точную хронологию и последовательность происходивших событий: 26 октября (5 ноября) из Москвы вышли бояре, а 27 октября (6 ноября) состоялся вход ополчения в столицу: «И октебря в 26 день староста и польские люди бояр, князя Федора Ивановича Мстиславского с товарыщи, нам, бояром и воеводам, и всей земле отдали… И октебря же в 27 день (польские) и литовские люди нам и всей земле добили челом, и милостью Всемогущево, в Троице славимаго, Бога царствующий град Москва от польских и от литовских людей очистилась, и в (Кремле), и в Китае, и в Цареве городе мы сели…»[531]

Когда дело было сделано, главным воеводам приходилось удерживать войско, чтобы оно, по образцу плохих армий, не впало в банальное мародерство и убийство пленных. Самую большую опасность представляли бывшие друзья‑казаки, которые снова стали опаснее недавних врагов – литовских людей. Автор «Нового летописца» вспоминал, что когда из осажденного города первым выпустили самых слабых – женщин и детей, казаки были готовы убить князя Дмитрия Пожарского – «что грабить не дал боярынь». В отдельной статье «Нового летописца» – «о выводе боярском и о здаче Кремля города» – описывалось, как полк князя Пожарского едва не вступил в бой с казаками, когда земское ополчение собралось со знаменами и орудиями на Каменном мосту, чтобы встретить выходивших из Кремля членов Боярской думы. На следующий же день, когда дело дошло до выхода из‑за кремлевских стен последних воинов польско‑литовского гарнизона, казаки взяли‑таки реванш и расправились, вопреки договору, с теми, кто на свое несчастье, как полк Николая Струся, был отведен в плен в «таборы» (спасся только сам последний командующий польско‑литовским гарнизоном и один из его капитанов, взятые под охрану князем Дмитрием Трубецким)[532].

Память о московской победе 1612 года сохранила только самые важные вехи: 21 августа начался «Хоткеев бой», 22 октября «Китай взяли взятьем», а в Москву «вошли 26 октября»[533]. День взятия Москвы 26 октября, связанный с памятью Дмитрия Солунского, упоминается в сказаниях о Смуте, например автором «Повести о победах Московского государства»[534]. Однако в возобновившихся официальных разрядных книгах‑подлинниках записали, что «град Москву… из плену и из работы очистили и учинили свободно октября в 27 день»[535]. В ближайший «день недельный» – воскресенье 1 ноября – обе части ополчения последний раз объединились для молебна на Красной площади. Полк князя Дмитрия Трубецкого собирался в Казанской церкви «за Покровскими вороты», а полк князя Дмитрия Пожарского – в церкви Иоанна Милостивого на Арбате. К Лобному месту была вынесена икона Владимирской Божьей Матери, и с нею всё воинство торжественно вошло в Кремль[536]. Литургия в Успенском соборе символически завершила одну из самых тяжелых страниц Смуты.

 

* * *

 

Остается рассказать о времени, наступившем после совершения подвига освобождения Москвы в 1612 году. Дальнейший путь «выборного человека» от «всей земли» Кузьмы Минина, ставшего думным дворянином Кузьмой Миничем, особенно необычен. Впрочем, его деятельность во время подготовки избирательного земского собора 1613 года была малозаметной; главную роль в земском правительстве стали играть, как известно, князь Дмитрий Трубецкой и князь Дмитрий Пожарский. Минина не оказалось даже среди членов посольства земского собора в Кострому к Михаилу Федоровичу. Однако ему и не нужно было особенных почестей, роль его в освобождении Москвы и так признавалась всеми. Не случайно он, как и другие земские воеводы, удостоился упоминания в «Утвержденной грамоте» об избрании на царство Михаила Федоровича в 1613 году. Правда, о главном его деле – призыве к сбору казны на устроенье ополчения – в грамоте ничего не было сказано. Составителям «Утвержденной грамоты» важнее было расставить воевод ополчения по местам, чтобы это не противоречило местническим представлениям. Поэтому в ней говорилось, что «Московского государства стол ник и воевода» князь Дмитрий Михайлович Пожарский «собрався» вместе со всеми чинами и «ратными людьми» «пришол под Москву в сход к боярину и воеводе» князю Дмитрию Тимофеевичу Трубецкому. Упоминание о службе воеводы, пришедшего «в сход», всегда означало его подчиненное положение, тем самым воевода нижегородского движения оказывался ниже командующего подмосковными полками. Кузьму Минина вспоминали уже потом в «Утвержденной грамоте», говоря об общей «службе и раденье ко всей земле» князей Трубецкого, Пожарского и «выборново человека ото всего Московскаго государства Кузмы Минина»[537]. Как мало заботился Кузьма Минин о своей мирской славе, свидетельствует и тот факт, что его подписи нет под текстом «Утвержденной грамоты». Нижний Новгород на соборе 1613 года представляли другие лица: протопоп Савва (его иногда, основываясь на поздних и недостоверных источниках, считали едва ли не одним из организаторов нижегородского движения)[538], дворянин Мисюрь Соловцов, посадский человек Самышка Богомолов, стрелец Якунька Ульянов.

Отдали должное Кузьме Минину при венчании на царство Михаила Федоровича. На следующий день после начала торжеств, 12 июля 1613 года, он – совершенно небывалое для Московского государства дело – был пожалован из нижегородских земских старост сразу в думные дворяне. На языке приказной практики той эпохи это называлось: пожалован «выше своей меры». Согласно новому чину Кузьма Минин получил в вотчину богатое село Богородицкое с деревнями в Нижегородском уезде[539]. В жалованной грамоте точно определялись заслуги Минина в период создания земского ополчения (не случайно ее опубликовали в журнале «Сын Отечества» в 1813 году): «…пожаловали есьмя Думного своего дворянина Кузьму Минина за ево Кузмину многую службу, как в прошлом в 119 году Польские и Литовские люди Московское Государство раззоря и завладели и Московского Государства из городов Бояре и Воеводы собрався со всякими ратными людьми пришли под Москву Московское Государство от Польских и Литовских людей очищать, и под Москвою много время стояли, и ратные люди от Литовского раззорения скудости от Москвы разъехались, и он, Кузьма, памятуя Бога и Пречистую Богородицу, в Нижнем Новегороде из понизовых, из верховых, из поморских и со всех городов и ратных всяких раззоренных людей подмогал, и ратные люди с Бояры и Воеводы и с ним Кузмою собрався под Москву к Боярам же и Воеводам, кои стояли под Москвою безотступно, на помощь пришли и Московское Государство очистили»[540].

Вскоре его опыт финансового администратора был использован в организации новых сборов запросных и пятинных денег на нужды правительства Михаила Романова. Доверялись Кузьме и другие ответственные поручения, например, он был послан в Казанский уезд «для сыску, что черемиса заворовала». Возвращаясь из этой посылки весной 1616 года, Кузьма Минин умер[541].

После смерти Кузьмы Минина остались его вдова Татьяна Семеновна и сын Нефед, служивший в чине стряпчего и умерший бездетным в конце 1632‑го – начале 1633 года. Пожалованная вотчина была взята у обеих вдов – Кузьмы Минина и его сына Нефеда – и отдана князьям Якову Куденетовичу и Ивану Борисовичу Черкасским. Вдова Кузьмы Минина получила в возмещение прожиточное поместье в Луховском уезде, но в итоге ее выгнали и оттуда. Последние ее годы жизни были незавидными. Татьяне Мининой сполна пришлось испить долю «бедной, горькой, беспомощной вдовы», бившей челом об «обороне» от насильств «за мужа моего за многую службу и за роботу». Она умерла около 1640 года, приняв перед смертью постриг с именем Таисия. У Кузьмы Минина имелись также братья – Сергей и, возможно, Бессон, и сестра, старица Софья, упоминавшаяся еще в 1653–1654 годах.

Хрестоматийный образ Кузьмы Минина как «Спасителя Отечества» сложился много позже, примерно на рубеже XVIII–XIX веков, когда вспомнили о словах Петра I, якобы сказанных им при посещении нижегородского Спасо‑Преображенского собора 30 мая 1722 года: «На сем месте погребен свободитель и избавитель России». Тогда же в Нижнем Новгороде появилась традиция празднования его памяти 21 мая[542].

Прах Кузьмы Минина перезахоранивали несколько раз. Первоначальное место захоронения точно неизвестно (иногда называется приходская Похвалинская церковь, но на каком основании, неясно). В 1672 году останки Кузьмы Минина были перенесены в новый Спасо‑Преображенский собор в Нижегородском кремле. Долгое время у погребения не было никакого памятника и надписи, пока в конце XVIII века не было устроено скромное дверевянное надгробие, украшенное искренними, но не очень умелыми виршами Николая Ильинского – явного поклонника Хераскова:

 

Избавитель Москвы, отечества любитель

И издыхающей России оживитель,

Отчизны красота,

Поляков страсть и месть,

России похвала и вечна слава честь:

Се Минин Козма здесь телом почивает,

Всяк, истинный кто Росс, да прах его лобзает.

 

Стихи эти показались «дурными» даже некоему автору письма из Мурома 1812 года, напечатанному в журнале «Сын Отечества». В 1830‑х годах прах Минина был еще раз перенесен в склеп в подклете Спасо‑Преображенского собора. Новое каменное надгробие в виде часовни XVII века было открыто над могилой только в 1878 году. Оно было разрушено вместе с кафедральным Спасо‑Преображенским собором в 1929 году. По словам тех, кто взрывал собор, из захоронений прежде всего изымали ценности, а «Мининым тогда никто не интересовался». Однако это оказалось не совсем так, некая «инициативная группа» в лице заведующего партархивом, краеведов, строительного прораба и фотографа уже после взрыва собора вернулась к поискам захоронения. Отыскав плиту с именем Минина, они провели раскопки и нашли склеп, в котором хранился деревянный ящик с останками трех человек. Существует и другая версия, согласно которой прах Минина спас нижегородский студент Николай Барсуков (впоследствии известный в Нижнем Новгороде журналист и театральный критик). Когда могила Минина была вскрыта теми, кто готовил собор к уничтожению, он проник в церковь, собрал останки и унес их в мешке, который долгие годы тайно хранил (по другим рассказам, останки Минина всё это время хранились в краеведческом музее). В 1962 году было организовано их перезахоронение, и ныне останки знаменитого нижегородца обрели пристанище в Михаило‑Архангельской церкви на территории Нижегородского кремля[543].

 

* * *

 

Самой продолжительной и заметной оказалась карьера князя Дмитрия Михайловича Пожарского[544]. Еще тридцать лет он служил при дворе царя Михаила Федоровича, став одним из главных бояр в правительстве первого царя из рода Романовых. При всем обостренном отношении к местнической чести своего рода князь Пожарский не мог соперничать со старым боярством и родственниками Романовых (за исключением известного князя Бориса Лыкова). Первая же попытка в декабре 1613 года посягнуть на спор о местах с одним из временщиков – Борисом Михайловичем Салтыковым (племянником царицы инокини Марфы Ивановны) закончилась для Пожарского жестоким поражением. Недавнего героя и освободителя Москвы «выдали головой», то есть обвинили в неуместных претензиях о местах и отвели с позором под конвоем на двор Салтыкова. Даже сквозь сухой отчет об этом деле, включенный в разрядную книгу, можно понять истинные чувства вынужденного молча смириться с несправедливостью князя: «А князь Дмитрей Пожарской был туго же перед государем и против тех статей не говорил ничего»[545].

Какое‑то время Пожарский был в отдалении от двора, пока его полководческие таланты не были востребованы в первые годы царствования Михаила Федоровича. Так, он участвовал в войне, навязанной Московскому государству в 1615 году самым опасным врагом, полковником Александром Лисовским, и его воинством. Лисовский стремительно прошел от границ Речи Посполитой через разоренные им Брянск и Карачев к Орлу[546]. Отправленное в «северский поход» войско князя Пожарского, основу которого составила казанская рать, приняло бой с Лисовским под Орлом. Удача сопутствовала Пожарскому, использовавшему такую же тактику быстрых маневров, которой любил придерживаться Лисовский. Был момент, когда два самых известных воеводы Смутного времени с московской и польско‑литовской стороны стояли друг перед другом у переправы через реку Орел, ожидая решительного сражения. Но Лисовский отступил, предпочитая проиграть бой, но продолжить кампанию. В дальнейшем он обходным путем прошел в калужские города (туда же для их защиты вернулось и войско князя Дмитрия Пожарского)[547]. В разгар войны с Лисовским князь Дмитрий Пожарский, по сообщению «Нового летописца», «впаде в болезнь лютую», и его вынуждены были отвезти в Калугу. Лисовскому же удалось беспрепятственно прорваться в Замосковный край (сначала к Ржеве Владимировой, где он атаковал ратных людей, посланных в помощь к Пскову). Никто, кроме князя Пожарского, не мог остановить «лисовчиков», стремительно менявших направление своих ударов, побывавших на Волге и на Оке, пока Лисовского не настигли в «алексинских местах». Впрочем, особого урона он не понес и триумфально вернулся в Речь Посполитую[548].

В феврале 1616 года в донесении литовскому канцлеру Льву Сапеге полковник Александр Лисовский, помимо описания своих успехов, передавал слухи о том, что князь Пожарский заболел из‑за всех неудач и якобы был готов даже постричься в монахи, чтобы только спасти себя от гнева царя Михаила Романова: «Приехав в столицу, он объявил себя больным, причем договорился с женой и друзьями своими, что заявит о своем желании постричься в монахи, а жена и друзья будут его отговаривать; царь же, заподозрив хитрость, пригрозил ему лишением имений и боярства, бросив обвинение в том, что "ты изменой то творил, что не догнал Лисовского, имея столь великое войско"»[549]. На самом деле князь Дмитрий Пожарский продолжал служить в Москве. В 1616 году он был назначен судьей Приказа сбора пятинных денег, а с 1617 года ведал делами Галицкой чети[550].

Еще раз полководческое умение князя Пожарского потребовалось в дни противостояния с королевичем Владиславом осенью 1617 года. Это была последняя битва за царство несостоявшегося владельца трона, решившегося на вооруженный поход к Москве. Воевода боярин князь Дмитрий Михайлович Пожарский снова воевал около Калуги с хорошо знакомыми «лисовчиками», оставшимися без умершего к тому времени предводителя. Другой воевода, князь Борис Михайлович Лыков, стоял со своим войском на главном направлении похода королевича Владислава, в Можайске, прикрывая смоленскую дорогу. В конце июля 1618 года под натиском королевича и его войска Боярская дума приняла решение об оставлении Можайска. Войско под командованием Пожарского прошло маршем от Боровска к Можайску и отвлекло на себя силы королевича. Это позволило уберечь основную армию князя Бориса Лыкова и дать ей возможность отойти к столице, приготовившейся к осаде. Пожарскому велено было двинуться к Коломне, чтобы остановить войско запорожских казаков‑«черкас» во главе с гетманом Петром Конашевичем Сагайдачным. Однако по дороге, в Серпухове, князь опять заболел и какое‑то время спустя оказался в осажденной столице. По окончании военной кампании ему, как и многим другим служилым людям, была дана жалованная грамота на вотчину за «московское осадное сиденье в королевичев приход»[551]. Его «многая служба и правда» к Московскому государству получили свое признание еще и в том, что он принял участие в почетной встрече возвратившегося из польского плена митрополита Филарета.

В недолгое мирное время, наступившее в 1620‑е годы, князь Дмитрий Михайлович Пожарский вошел в круг людей, пользовавшихся особым доверием патриарха Филарета Романова. Более того, в одном голландском донесении 1624 года про боярина Пожарского говорили, что «ему предан весь народ», и перечисляли его в числе пяти «наиглавнейших знатных господ», наряду с боярами князем Иваном Борисовичем Черкасским, Иваном Никитичем Романовым, Федором Ивановичем Шереметевым и князем Борисом Михайловичем Лыковым[552]. Пожарский управлял Ямским и Разбойным приказами, в 1628– 1630 годах служил воеводой Великого Новгорода. Удаление из Москвы на воеводство, конечно, не стоит рассматривать как опалу, в новгородских воеводах обычно служили именно бояре. Когда князь возвратился со службы в Новгороде, ему доверили возглавить Приказ, «что на сильных челом бьют», то есть рассматривавший дела по челобитным о злоупотреблениях думцев и других лиц, находившихся в приближении у царя: ссориться с ними было опасно не только тем, кто искал правды, но и самим судьям[553]. Первый приказ такого рода появился в чрезвычайных обстоятельствах 1618 года и потом был включен в приказную систему, чтобы не допускать недовольства служилой мелкоты, в первую очередь страдавшей от «сильных людей»[554]. Назначение Пожарского в подобное ведомство свидетельствовало о его репутации неподкупного человека и умелого администратора. В начале 1631 года Пожарский снова возвращается к привычным для него воинским делам, участвует в общем «разборе» всего русского войска: ему было поручено верстать и раздавать жалованье дворянам замосковных служилых «городов»[555].

Эта служба была предвестием новой войны с Речью Посполитой. Командование войском планировалось поручить лучшим боярам‑военачальникам. Кандидатура князя Дмитрия Михайловича Пожарского тоже рассматривалась, но в качестве второго воеводы в армии под командованием боярина Михаила Борисовича Шеина, героя Смоленской обороны, терпевшего некогда польский плен вместе с патриархом Филаретом. В начавшийся осенью 1632 года поход русской армии под Смоленск князю Пожарскому выступить было не суждено из‑за нового приступа болезни. Незадолго перед тем умерла мать князя, к которой он был очень привязан. Пожарский продолжил свою приказную службу, снова встав во главе комиссии по сбору «пятинных денег». Только год спустя его назначили воеводой вспомогательного войска для поддержки армии Шеина. Из Москвы он выступил к Можайску, где с огромными сложностями собирались новые полки. В конце февраля 1634 года именно от воевод князя Дмитрия Мамстрюковича Черкасского и князя Дмитрия Михайловича Пожарского царь Михаил Федорович узнал о капитуляции боярина Шеина под Смоленском. Пожарский оставался с войском в Можайске до июля 1634 года, поэтому он не принял участия в поспешном судилище над воеводами смоленской рати боярином Михаилом Борисовичем Шейным и окольничим Артемием Васильевичем Измайловым, которые были казнены. В разгар Смоленской войны умер патриарх Филарет. Именно в это время в одном из местнических споров Пожарскому в запальчивости припомнили, что он «воцарялся» на Москве. Это может свидетельствовать о пошатнувшемся положении прежних фаворитов умершего патриарха[556].

Однако слава князя Дмитрия Михайловича Пожарского заставляла умолкать всех его недоброжелателей. После войны в 1634 году он становится во главе Московского судного приказа, которому были подведомственны дела членов Государева двора. В сочетании с прежними назначениями такое продолжение службы было для князя Пожарского вполне логичным. Не случайно его оставляли в Москве во время отъездов царя на богомолье. Пожарский был желанным гостем во Дворце, он часто присутствовал по торжественным поводам «у государева стола» и принимал участие в дворцовых церемониях. Назначали его и на дипломатические переговоры. Символично, что именно Пожарскому пришлось участвовать в утверждении Поляновского мирного договора с Речью Посполитой. 19 марта 1635 года князь Дмитрий Михайлович подал царю Михаилу Федоровичу крест, который царь поцеловал в знак перехода от войны к миру в делах с королем Владиславом IV. Поворот в политике, образно говоря, с запада на восток позволил царю Михаилу Федоровичу заняться обороной границ Московского государства от татарских набегов. В 1638 году для этого был направлен в Тулу глава московского правительства боярин князь Иван Борисович Черкасский; в другие, соседние города были назначены на службу также виднейшие бояре. Князь Дмитрий Михайлович Пожарский, как в годы Смуты, снова оказался в знакомых местах: во главе Рязанского разряда в Переславле‑Рязанском он ведал строительством засек[557]. Это воеводское назначение, как оказалось, стало последним и завершило карьеру князя‑воина.

Во второй половине 1630‑х годов, после ряда семейных испытаний (смерти первой жены и детей), князь Дмитрий Михайлович женился второй раз – на княжне Федоре Андреевне Голицыной. Он держал в своих руках управление большим хозяйством в разных уездах, был занят строительством и расширением московского двора на Сретенке. Известны многие его вклады в монастыри: например, он принял участие в украшении построенного в 1636 году в Москве на Красной площади Казанского собора (распространено мнение, что князь Дмитрий Пожарский был его заказчиком и строил собор «на свои средства»)[558]. Внешне его жизнь ничем не отличалась от жизни любого другого знатного боярина. Но так продолжалось совсем недолго.

В начале 1640‑х годов перешагнувший шестидесятилетний рубеж князь составил свое завещание. Видимо, он уже тогда предчувствовал близкую кончину. Из этого источника, совсем недавно найденного в архиве, можно узнать, что, достигнув всего, о чем многие его современники могли только мечтать, князь остался самим собою. Проще говоря, честным человеком, который не кичился своим геройством, думал о том, где его «тело мерзское» погребут, стремился в силу долга и обязанности достойно завершить свою жизнь. За обычными формулами духовной, за распоряжениями об имуществе и поминаниях души приоткрываются редкие личные качества князя, его любовь к семье – жене и детям, внукам, зятьям и племянникам. Вполне отвечают принципам, с которыми жил князь Дмитрий Пожарский, его последние распоряжения не устраивать поминаний доходами из кабацких денег, а также оговоренные им условия отпуска людей на волю. Трогательно вспоминает князь Дмитрий Михайлович остающуюся без него «бедную свою горькую жену» и поручает ее заботам младшего сына Ивана. Похоронить себя князь Дмитрий Михайлович просил рядом с умершим сыном Федором: «у Всемилостиваго Спаса в Суздале, в головах у света моево у князя Федора Дмитриевича»[559]. Портрет главного героя Смуты, который раньше можно было представить только исходя из косвенных свидетельств источников, в этом поразительном личном документе явлен с безоговорочной убедительностью.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: