Гермиона, в трагедии «Андромаха», пер. гр. Хвостова. 4 глава




Князь Шаховской, который тогда считался (строгим и опытным знатоком драматического искусства,) вскоре заметив хорошие задатки для сцены в моих старших братьях (особенно в Василии), предложил нашему отцу принять их под свое покровительство и образовать из них артистов. Отец и мать охотно согласились на это предложение и в тот же год оба брата мои начали ходить к князю для уроков. Через полгода, кажется, они уже дебютировали на школьном театре в присутствии директора кн. Тюфякина. Весь этот спектакль был составлен собственно из учеников Шаховского; они разыгрывали разные сцены и отрывки из некоторых драм и комедий.

Брат Василий играл третий акт из «Эдипа в Афинах» (роль Полиника); брат Александр — Эраста в комедии «Любовная ссора». Другие соученики их были: Борецкий, Баранов, Валберх, Рыкалов, Колобухин и проч. Вскоре после этого пробного спектакля некоторые из этих учеников дебютировали уже на Большом театре. Брат мой Александр не имел ни большой страсти к театру, ни особенных способностей и потому уклонился от предложения поступить на сцену; он остался чиновником. Впоследствии служил секретарем при министре народного просвещения Уварове и умер бедняком на 46-м году своей труженической жизни. Брату Василию также предложила дирекция дебютировать, но отец и мать наши не вполне были довольны его успехами, хотя сами и сознавали хорошие в нем способности для сцены; они не согласились на его дебют под тем предлогом, что он еще очень молод: ему тогда было с небольшим 16 лет, и дебют был отложен до тех пор, пока разовьются в нем физические силы, а вместе с ними и дарование его. Между тем он продолжал учиться у кн. Шаховского, у которого в то время собиралось часто большое общество истых театралов и известных литераторов. Князь Шаховской любил иногда похвастать своими учениками и заставлял их, в присутствии всего общества, разыгрывать некоторые сцены из приготовленных им пьес, или декламировать отдельные монологи. В числе его приятелей были тогда Катенин и Грибоедов, которые однако дерзали иногда с ним спорить и во многом были несогласны относительно театрального искусства. Иногда даже втихомолку и подсмеивались над ним, как над отсталым профессором, у которого, по их мнению, рутина и традиция играли главную роль. Тут-то и познакомился Катенин с моим братом.

Павел Александрович Катенин был тогда штабс-капитаном Преображенского полка и пользовался известностью, как удачный переводчик Расина и Корнеля; он был страстный любитель театра и сам прекрасно декламировал. Грибоедов же был тогда поручик Иркутского гусарского полка; первый опыт его была переделанная с французского комедия в стихах: «Молодые супруги». Опыт весьма неудачный: читая теперь эти дубовые стихи, с трудом веришь, что лет через пять, или шесть, он написал свою бессмертную комедию. Катенин тогда же предложил брату учиться у него, в чем также уговаривал его и Грибоедов. Брат сказал об этом предложении отцу и матери; они, как я уже выше заметил, не слишком были довольны методой кн. Шаховского, стало быть охотно согласились, тем более, что в то время был у Шаховского любимый его ученик Брянский, который, по смерти Яковлева, занял первое амплуа в трагедии, и вероятно, брату моему доставались бы на долю второстепенные роли. Брат начал усердно заниматься с Катениным. Князь Шаховской был разгневан этой дерзостью и никогда не мог простить ему такого оскорбления. Дерзость точно была неслыханная в нашем закулисном мире, где Шаховской считался заслуженным профессором декламации и чуть ли не Магометом законов драматургии. Бее его сеиды были озадачены этой возмутительной выходкой моего брата.

Катенин (критику которого всегда так уважали Пушкин и Грибоедов) был человек необыкновенного ума и образования: французский, немецкий, итальянский и латинский языки он знал в совершенстве; понимал хорошо английский язык и несколько греческий. Память его была изумительна. Можно положительно сказать, что не было ни одного всемирного исторического события, которого бы он не мог изложить со всеми подробностями; в хронологии он никогда не затруднялся; одним словом, это была жилая энциклопедия. Будучи в Париже в 1814 году (вместе с полком), он имел случай видеть все сценические знаменитости того времени: Тальму, m-lle Дюшенуа, m-lle Марс, Потье, Брюне, Молле и проч. С этим-то высокообразованным человеком брат мой начал приготовляться к театру, и в продолжение почти двух лет он ежедневно бывал у него. После обычных уроков, Катенин читал ему в подстрочном переводе латинских и греческих классиков и знакомил его с драматической литературой французских, английских и немецких авторов. Можно утвердительно сказать, что окончательным своим образованием брат мой был много обязан Катенину. Занятия их были исполнены классической строгости и постоянного, честного и неутомимого труда. Нет, в нынешнее время так не приготовляются к театру. Теперь дебютант едва сумеет выучить кое-как роль, идет с дерзостью на сцену, по пословице: «смелость города берет!» Большая часть молодых людей современного поколения уверена, что можно не учась быть и писателем, и актером. Не так думал брат мой, приготовляясь к театру в серьезной школе, и потому он до гроба сохранил строгую любовь и уважение к своему искусству. Оставим теперь на время моего брата в его классической школе и обратимся к нашей, вовсе не классической, в которой мы учились «чему-нибудь и как-нибудь».

В это время переведен был с московского театра на петербургский членом репертуарной части Федор Федорович Кокошкин, который имел в Москве репутацию заслуженного драматурга, знатока сценического искусства и славился, как отличный актер, на всех любительских театрах. Хотя тогда еще не было ни железных дорог, ни дилижансов, но слава опередила этого драматурга. Князь Тюфякин, не понимавший ровно ничего ни в литературе, ни в драматическом искусстве, пригласил его принять на себя вместе с должностью члена репертуарной части, обязанность учителя декламации в театральном училище. Кажется в то время кн. Шаховской повздорил в чем-то с Тюфякиным, и он, в досаду ему, выписал в Петербург Кокошкина.

Я помню, с каким нетерпением мы ждали эту московскую знаменитость. Несколько воспитанников и воспитанниц были отобраны заблаговременно для его класса. Я имел счастие попасть в то-же число. Наступил назначенный день и мы чинно собрались в залу. Вот, в 12 часов утра, приезжает он очень важно, настоящим московским барином, в четверке, с форейтором, лакей был в басонах и в треугольной шляпе: двери распахнулись и явился к нам знаменитый Федор Федорович. Я, как теперь его помню, на нем были: светло-синий фрак с гладкими золотыми пуговицами, белое широкое жабо и жилетка, на брыжах его манишки блестела большая бриллиантовая булавка; красновато-коричневые панталоны из вязанного трико были в обтяжку, на ногах высокие сапоги с кисточками; на обеих руках бриллиантовые старинные перстни. Лицо необыкновенно красное и лоснящееся, толстые надутые губы, небольшой, вздернутый нос был оседлан золотыми очками; курчавые рыжеватые его волосы были тщательно завиты и зачесаны назад, короче сказать мудрено было вообразить себе личность, более подходящую в роли Фамусова. Вообще момент первого появления этого драматурга имел на нас комический эффект. Воспитанницы стали переглядываться и перешептываться между собою; а мы, мальчишки, подталкивали друг дружку и подтрунивали над его важной фигурой. Кокошкин, горделиво, с чувством собственного своего достоинства, сел в кресла у стола, на котором был список учеников и несколько театральных пьес для нашего экзамена; в том числе, разумеется, и «Мизантроп» его перевода. Он вынул большую золотую табакерку, осыпанную жемчугом, поставил ее на стол и начал поодиночке выкликать, прежде девиц, потом мальчиков и каждого из них заставлял прочесть что-нибудь. Тут его гримасы и пожимание плечами ясно показывали, что он был нами недоволен; он беспрестанно останавливал и поправлял профанов. Наконец, желая дать вес своему авторитету, он тяжеловесно поднялся с кресел и сам начале декламировать монологи из разных, трагедий и комедий. Эта декламация была неестественна и исполнена натянутой, надутой дикции. Первая его лекция произвела в нашем кружке разноголосицу; иные были безотчетно озадачены его самодовольной, мишурной важностью; другие видели в нем московского педанта на барских ходулях, который хотел напустить нам пыли в глаза. На меня он произвел то же неприятное впечатление. Впоследствии он ставил у нас в училище несколько спектаклей и тут-то мы вполне убедились, что не все то золото, что блестит, и что в Петербурге нельзя справлять праздников по московским святцам. Между тем у некоторых москвичей и до сих пор, по преданию, Кокошкин пользуется репутацией знатока, глубоко понимавшего театр. Его некрологи наполнены всевозможными похвалами, а московские его ученики-артисты и теперь еще с благоговением о нем вспоминают. Он действительно был человек добрый и страстно любил театр; открытый дом его был как полная чаша с московским старинным хлебосольством; домашние его спектакли и балы посещались высшим московским обществом; а кто же из нас не знает, что щедрым угощением можно легко набрать себе и поклонников, и крикливых хвалителей; или как говорит Чацкий:

 

Да и кому в Москве не зажимали рты

Обеды, ужины и танцы!

 

Кокошкин, кажется, не более двух или трех лет пробыл в Петербурге и, возвратясь в Москву, занял должность директора тамошнего театра, вместо Майкова, который переведен был директором в Петербург; князь же Тюфякин уехал за границу и умер лет через 10 в Париже.

Аполлон Александрович Майков был старинный приятель кн. Шаховского и при нем Шаховской сделался снова постоянным учителем декламации в театральном училище. Кн. Шаховской был такой же фанатик своей профессии, как и Дидло; также готов был рвать на себе волосы, войдя в экстаз, также плакал от умиления, если его ученики (особенно ученицы) верно передавали его энергические Наставления; он был также неутомим, не смотря на свою необыкновенную тучность. Два или три раза в неделю он бывал у нас в школе по вечерам и прилежно занимался в нами; по утрам же, он обыкновенно до обеда не выходил из своего рабочего кабинета, где одна конченная им пьеса сменялась другой беспрерывно.

Хотя нельзя сказать, чтоб и он не был чужд некоторого педантизма, но вообще должно сознаться, что он много в свое время сделал пользы для русского театра. Из-под его ферулы вышло немалое число учеников и учениц, сделавшихся впоследствии замечательными артистами. С дурным, шепелеватым произношением, с пискливым голосом, он умел, однако, всегда ясно растолковать мысль автора и передать самую интонацию речи. С нетвердою ролью не смей, бывало, ученик к нему показываться; он тотчас выгонит его из класса. Никто из русских авторов больше его не написал театральных пьес, и как же он, бывало, любил, чтобы около его на репетициях собирался кружок любопытных зрителей; нужды нет, кто бы они ни были: хористы, фигуранты, даже хот плотники или ламповщики. Он тогда беспрестанно обертывался и наблюдал, какое впечатление производит на них его комедия или драма; он, подобно Мольеру, готов был читать свое сочинение безграмотной кухарке.

Репутация кн. Шаховского, как учителя, драматурга, так и человека, была довольно двусмысленна: иные в нем души не слышали; другие, напротив, бранили его как бездушного интригана и недоброжелателя. И те и другие, по моему, были пристрастны: он имел, как и всякий человек, недостатки и слабости, отрицать же в нем достоинства как драматурга, так и учителя — было бы несправедливо. Актриса Ежова, с юных лет, сделалась подругой его жизни и, надо признаться, много вредила ему в общественном мнении. Хотя она тоже была вовсе не злая женщина, но живучи с ним, имела сильное влияние на его слабый характер: он, как Сократ, побаивался своей Ксантины. Во время директорства Нарышкина, кн. Шаховской довольно долго был не только членом репертуарной части, но, по своей силе, мог считаться чуть-ли не вице-директором, и в эту-то пору, как говорит театральное предание, бывало много несправедливостей и пристрастия, в которых зачастую была не безгрешна его подруга жизни. Личная же его слабость к любимым своим ученикам была нередко в ущерб другим артистам, которые не имели счастия у него учиться. Часто случалось, что о новом своем ученике он пустит заранее молву, что это-де талант необыкновенный, который убьет наповал и того, и другого, а на деле выходит, что сам дебютант повалится при первом дебюте.

Как человек очень умный и довольно хорошо образованный, он действительно знал театральную технику в совершенстве и мог, по тогдашнему времени, назваться профессором по этой части. Иногда случалось, что по болезни он не мог быть у нас в школе, тогда его учениц (и учеников, за компанию), привозили к нему на дом для уроков (разумеется, в сопровождении гувернантки). Большая часть его учениц были молоденькие и хорошенькие воспитанницы, стало быть имели и своих поклонников-театралов, которые, на сей конец, знакомились с Шаховским, и, как будто нечаянно, приезжали к нему в гости во время его классов.

Князь Шаховской умел мастерски пользоваться не только способностями, но даже недостатками артистов своего времени: он умел выкраивать роли по их мерке. Например, К. И. Ежова была актриса довольна посредственная, но имела грубый, резкий голос и он для нее всегда сочинял очень эффектные роли сварливых, болтливых старух… и точно: где в пьесе была нужна, что называется, бой-баба, там Ежова была совершенно на своем месте. Одновременно с нею служил актер Щепиков, игравший когда-то роли вторых любовников и постоянно смешивший публику своей неловкостью и неуклюжей фигурой. Для него кн. Шаховской написал две роли: «Адельстана» в Иваное (Айвенго) и «Калибана» в Буре, в которых Щепиков был весьма удовлетворителен.

Хотя брат мой и сделался ренегатом, выйдя из студии князя Шаховского но я, как воспитанник, принадлежал к числу его учеников: он меня очень любил и ласкал; одно лето я даже провел у него на даче. Тогда он жил на Емельяновне (по петергофской дороге), не далеко от взморья. Помню я, как однажды в темную, бурную ночь, в половине августа, князь долго не возвращался из города; вода, от сильного морского ветра, выступала из берегов. Катерина Ивановна (Ежова) была в страшном беспокойстве, она взяла фонарь и пошла вместе со мною на большую дорогу его встречать. Тучного князя вез его кучер шажком; при сильном ветре лес шумел, буря свирепствовала и мешала нам слышать приближающийся экипаж князя: вдруг из-за угла лошади его наткнулись прямо на фонарь, зажженный пламенной любовью Катерины Ивановны; лошади испугались, рванулись в сторону, дрожки опрокинулись и князь свалился в канаву!

— Какой тут черт пугает фонарем моих лошадей? — кричал испуганный князь.

— Это я… я вышла к тебе навстречу, — чтоб тебе удобнее было проехать.

— Кто просил тебя тут, Катенька, соваться? Ты чуть не убила меня своею нежностью.

Кучер в это время остановил лошадей, слез с козел и кое-как мы втроем вытащили из канавы насквозь промокшего князя. Вода лилась с его платья, а брань — с языка. Катерина Ивановна сама была и перепугана и огорчена этим происшествием, и не знала как успокоить своего друга. Они оба были правы, но на грех мастера нет; иногда и хорошие намерения имеют дурные последствия.

В то старое доброе время переводчиков с французского и немецкого языков для театра было очень немного, а драматических сочинителей еще меньше и потому редкий бенефис обходился без содействия князя Шаховского; не говорю уже о бенефисе Ежовой, для которой он ежегодно был повинен написать оригинальную пьесу, с хорошею дли нее ролью, и вообще составить заманчивую афишку. Тут, разумеется, выгоды их были обоюдны: их касса вероятно была одна. Князь Шаховской не имел никакого состояния.

Здесь я должен заметить, что если у него и были некоторые нравственные недостатки, то его положительно нельзя упрекнуть к корыстолюбии. Я не помню ни одной его пьесы, которая бы не шла в бенефис артистов и, разумеется эти пьесы отдавались им без всякого вознаграждения; разве иногда кое-какие неважные подарки предлагались князю после удачного бенефиса за его труды. Между тем как он, будучи с директорами театров всегда в дружеских отношениях, мог бы легко продавать свои пьесы в казну и иметь от этого большие выгоды. Едва ли он так же получал жалованье, как драматический учитель: он был им просто из любви к искусству.

Домашнее министерство финансов было по части Катерины Ивановны, князь же, как член Российской Академии и Общества любителей русского слова, состоял по министерству народного просвещения и хлопотал только о том, чтоб у него была свечка, или лампа, в его рабочем кабинете, а что делалось в столовой, гостиной и даже в детской — это до него не касалось. Наружность князя была очень оригинальна и даже карикатурна: он был высокого роста, брюхо его было необъятной величины, голова большая и совершенно лысая, нос длинный с горбом; вообще вся фигура его была тучна и неуклюжа, голос, же, напротив, был тонок и писклив. Живучи у него на даче и после часто бывая у него, я имел случай хорошо ознакомиться и с его характером, и вообще с домашним его бытом. Князь был необыкновенно богомолен: ежедневно целый час он не выходил из своей молельни, где читал молитвы и акафисты и делал обычное число земных поклонов, так что на верхней части лба у него не сходило темноватое пятно, вроде мозоли. Впрочем, это гимнастическое упражнение было, вероятно полезно для его здоровья, при его тучности и сидячей жизни. В 1-е число каждого месяца, в день именин, рожденья его самого, или кого-нибудь из его семьи, были у него на дому молебны; в церкви же, по большим праздникам, он обыкновенно почти всю обедню стоял на коленях, глубоко вздыхая, и со слезами на глазах повторял молитвы священника или псалтыри дьячка и пел вместе с хором. (Крайне фальшиво: у него не было никакого слуха). Антагонисты его положительно не верили его религиозности и утверждали, что все это притворство и лицемерие, и называли его Тартюфом. Но какая же была цель этого лицемерия, какая польза? Кого же он хотел обмануть этой набожностью.

В монастыре подобное лицемерство имело бы смысл и значение, в театральном ли мире, где он провел всю свою жизнь, в этих антиподах монастырского обычая, все такие проделки не имели ни смысла, ни цели, ни назначения.

Тогда, разумеется, я верил искренности князя, а теперь не могу признать справедливости обвинений его противников, и вполне убежден, что он не был Тартюфом. Катенин и Грибоедов были тогда большие вольнодумцы, особенно первый, и любили подтрунивать над князем на счет его религиозных убеждений; тут он выходил из себя, спорил до слез и часто выбегал из комнаты, хлопнув дверью.

Кн. Шаховской, как драматический писатель, по справедливости должен занять почетное место в истории русского театра; он написал более ста пьес: трагедий, драм, комедий, онер и водевилей, но едва-ли и половина из них была тогда напечатана; к настоящее-же время они сделались библиографическою редкостью и их теперь не только не отыщешь в книжных лавках, но сомневаюсь, чтоб они вполне уцелели и в театральной библиотеке.

 

Глава VI

 

Первые шаги на сценическом поприще. — Уроки пения. — Капельмейстер Кавос. — Перемены в училище. — Школьные Линдоры и Розины. — Моя первая любовь. — Пассия брата Василия.

 

В продолжении этого времени мне довелось сыграть на нашей школьной сцене несколько значительных ролей; на публичном же театре я к первый раз играл в 1818 году, роль Вильгельма — в драме «Эйлалия Мейлау», соч. Коцебу в бенефис актера Боброва[6], который сам проходил со мною эту роль. В одном, или в двух местах моей роли мне даже аплодировали. Первый аплодисмент, первое одобрение публики! Боже мой, как я был счастлив! Я думал, что этот строгий, беспристрастный ареопаг не может ошибаться. Я был тринадцатилетний мальчишка, мальчишку играл и был в полном восторге! С этого времени мне начали давать небольшие роли пажей, крестьянских мальчиков и другие подходящие к моему возрасту. Отец мой просил капельмейстера Кавоса учить меня пению, я раза три был у него в классе, но так как голос мой находился еще тогда в переходном состоянии, т. е. из сопрано изменялся в другой, неопределенный, или лучше сказать, у меня тогда Кавос не доискался просто никакого голоса, — форсировать же неокрепший голос не только бесполезно, но даже вредно — и потому опытный капельмейстер посоветовал мне переждать это критическое время. Не могу при этом случае не посвятить нескольких строчек памяти этого необыкновенного человека.

Грустно становится, что в нынешнее время мы не встречаем уже более таких бескорыстных жрецов искусства, какие были прежде. Катерина Альбертович Кавос был итальянец, уроженец Венеции, и с молодых лет переселился в Россию. Он был прекрасный композитор, отличный знаток музыки и учитель пения с большим вкусом и прекрасною методою. Кроме занятий своих в театре, он 25 лет занимал должность учителя пения в Екатерининском институте и в Смольном монастыре. Кавос написал несколько опер, музыку для балетов, разных романсов, русских песен и проч. Лучшие его оперы: «Иван Сусанин», Князь-невидимка», «Любовная почта», «Илья-богатырь» и «Вавилонские развалины». Он вполне может назваться основателем русской оперы в Петербурге, потому что до него игрались у нас оперы только иностранных композиторов.

Кто бы мог поверить, что большая часть певцов и примадонн того времени, не знали почти вовсе музыки и, благодаря неусыпному, тяжкому труду Кавоса, пели (по слуху) в операх: Моцарта, Паэзьелло, Чимаразо, Спонтини, Шпора, Херубини, Мегюля и других первоклассных маэстро. Чего ему стоило с каждым отдельно выдалбливать его партию; налаживать ежедневно, то как канарейку, то как снегиря и потом согласовать их вместе в дуэтах, трио-квартетах, квинтетах и, наконец, в финалах! Непостижимый труд, дивное терпение, просто геркулесовский подвиг! За то все время дня, чуть ли иногда не до глубокой ночи, он посвящал своим ученикам и службе. Кавос был человек необыкновенно доброй и сострадательной души, готовый на всякую услугу. Впоследствии, когда он сделался директором музыки, беднейшие музыканты находили в нем своего покровителя и отца; он всегда не только радушно ходатайствовал за них у начальства, но зачастую помогал им своими деньгами. Этот итальянец, по бескорыстию, был просто выродок из своих единоземцев. Что-бы дать понятие, до какой степени Кавос был далек от интриг и зависти, столь обыкновенных в закулисном мире, я напомню только о его деятельном участии при постановке на сцену «Жизни за Царя» Глинки: несмотря на то, что Кавос сам написал оперу на тот-же сюжет под названием «Иван Сусанин», он усердно принялся разучивать оперу нового своего соперника и хлопотал о ней, как о своей собственной. Сам Глинка печатно сознался в этом в своих «Записках».

Осенью 1819 года, у нас в школе произошли некоторые перемены: к нам определили двух, трех новых учителей. В числе их был профессор русской словесности Северин, преподававший нам риторику и отечественную литературу. Я был у него одним из первых учеников. Он заставлял нас писать небольшие сочинения и я за них часто удостаивался его особенных похвал. Мне также чрезвычайно нравился класс фехтования. Учителем у нас был Кальвиль, служивший фехтмейстером при театре. Впоследствии он учил весь гвардейский корпус и дослужился до майорского чина. В тогдашнее время почти ни одна мелодрама, ни опера, ни балет не обходились без военных эволюций и я был в числе самых отчаянных бойцов. Редкое театральное сражение обходилось без кровопролития и разные царапины и рубцы на лице и на руках, служили знаками нашего удальства и усердия к службе.

К этому периоду времени я должен отнести свою первую любовишку. Совместное жительство мальчиков с девочками, разумеется не могло не подавать повода к нежным увлечениям. Кто молод не бывал! Многие из моих товарищей, избрав себе предмет страсти, хаживали, бывало, в майский вечер под окошком, подымая глаза к небу, или вернее, на окна третьего этажа, откуда бросали на них благосклонные взгляды нежные подруги их сердец. В темные же осенние вечера, иной влюбленный «Линдор» бренчал у открытого окна на унылой гитаре, купленной в табачной лавке. — и на эти сигнальные аккорды являлась у своего окна миловидная Розина, с белым платочком на голове, который имел двоякое значение: во первых — чтобы не дуло в уши; а во вторых, чтобы Линдору легче было разглядеть впотьмах свою Розину. Часто жестокая дуэнья, в виде надзирательницы, прогоняла Розину и с шумом запирала окно; а альгвазил, в образе дежурного гувернера, отгонял бедного Линдора, В то время курительный табак начинал входить в общее употребление: у нас, в школе, также появились трубки и часто влюбленный юноша, подобно мусульманину, с чубуком в зубах, с красной фескою на голове, сидя у окна, вместе со вздохами пускал густые клубы дыму… Те и другие неслись к заветному окну, из которого выглядывала затворница-одалиска. Они не нуждались в «селяме», т. е. языке цветов, а объяснялись балетными пантомимами: ни малейший взгляд, ни единый жест не ускользали неприметно. Был у нас один взрослый воспитанник, Ефремов, готовившийся уже к выпуску из училища: он, для своих любовных проделок, приспособил странную манеру. Сидеть у окна без дела неловко — и Ефремов, чтобы отвлечь внимание любопытных, стоя у окна, обыкновенно чистил на колодке свои высокие сапоги. Предмет его страсти садился у своего окна с шитьем в руках, задумчиво поглядывая на влюбленного шута. Ее нежные взгляды, как в черном зеркале, отражались в голенищах ее любезного, руки которого были запачканы ваксой, но все же любовь была чиста! По выходе из школы, Ефремов предложил ей руку и сердце и сочетался с нею законным браком. Иная влюбленная пара садилась у окна с книжками в руках: перевернется листок в верхнем окошке, перевернется и в нижнем; она закроет книгу, и он закроет свою… Между ними был хоть и книжный разговор, но тут была своя грамота.

Пришла пора и моей первой любви.

Мудрено было не увлечься 16-ти летнему мальчику примерами старших. На гитаре я не играл, табаку еще не курил, сапогов не чистил; но на окошко третьего этажа стал также умильно поглядывать:

 

Но вы живые впечатленья,

Первоначальная любовь —

Как первый пламень упоенья

Не возвращаетесь вы вновь!

 

сказал Пушкин и, отчасти, был прав. Первая любовь бывает всегда вспышкою юного сердца, порывом души, жаждущей нежного чувства… Все это холостой заряд, без всяких последствий; это дебюты, в большинстве случаев, неудачные… но зато как сладостны эти впечатления первоначальной любви! Каким нежным, наивным чувством тогда бывает полно молодое сердце… (А наивность, замечу в скобках, есть грация глупости!).

Да, и я, глядя тогда на одно из окон третьего этажа, уносился в седьмое небо; читая «Кавказского пленника», я воображал себя на его месте, а она представлялась мне страстною черкешенкою. Я выучил эту прелестную поэму наизусть: любовь без поэзии немыслима! Я был счастлив, мне отвечали взаимностью… отвечали не словами, не пантомимою; нет! у нас был особый язык — глазами: недаром же и говорится, что любовь начинается с глаз. Но это была любовь — ультра-платоническая. Кто-бы поверил, в нынешнее реальное время, что я, любя ее более полутора года, живя в одном доме, встречаясь ежедневно, не сказал с нею ни слова, не смел подойти ближе пяти шагов? Да и к чему было говорить? Слова казались мне тогда слишком ничтожными: они не высказали бы моих чувств; а она… она так отлично умела говорить глазами! Бывало, стоя за кулисами, где-нибудь в темном уголку, я взорами следил за нею и она, в этой кордебалетной толпе, отыщет меня, взглянет долгим, пронзительным взглядом, и я счастлив — до новой встречи! Во время обеда я садился так, чтобы мне можно было ее видеть: даже в церкви глаза наши часто встречались. Бывали между нами и размолвки: то она сердилась, что я долго не подходил к окну, у которого она меня ожидала; то мне покажется, что она кокетничает с другим. В последнем случае у меня на лице изображалась грусть и ревность: но одного ее ласкового взгляда была достаточно, чтобы оно выяснилось! Эта немая любовь способствовала может быть развитию нашей мимики.

Мне никогда не приходилось танцевать с нею: она, как солистка, танцевала на первом плане, я же, в качестве фигуранта, был первым «от воды» т. е., говоря, не закулисным языком, танцевал на заднем плане, у декорации, изображающей море. Но, что значат моря и пространства для истинной любви? Она уничтожает всевозможные расстояния.

Пора, однако-же, для полной моей исповеди, сказать кто такая была эта она. Она была воспитанница, Надежда Аполлоновна Азаревичева, побочная дочь директора А. А. Майкова и одной старой фигурантки, бывшей уже на пенсии. Старшая ее дочь, Марья, была выпущена из училища в одно время со мною.

Наружность моей Лауры была, действительно, прекрасна, несмотря на рыженькие волоса, миниатюрный рост и неправильные черты лица. Ее карие глазки были полны огня, жизни и необыкновенно выразительны; их огненный блеск способен был, как телячью печенку, испепелить мое юное, неопытное сердце.

В это же самое время брат мой Василий был влюблен в другую воспитанницу, по фамилии Эрикову. Эта девица была необычайно малого роста. Если моя любовь была нема, то любовь брата была слепа, так как избранница его сердца не отличалась ни умом, ни красотой, ни дарованием. По выпуске из школы она поступила в хористки и затерялась в толпе бездарностей. Школьные мои товарищи подсмеивались над этим неудачным выбором и, видя брата и Эрикову за кулисами, называли их «Кириком и Улитой». Брат был огромного роста: разговаривая с нею он должен был сгибаться в три погибели… Но как быть: Геркулес прял у ног Омфалы, Самсон дал себя остричь Далиле! Крайности сходятся. Брат более году вздыхал по ней. И его любовь как моя была пустоцветом, фальшфейером!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-11-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: