Приведем для образчика несколько этих неудобо-выговариваемых стихов:
Гермиона, в трагедии «Андромаха», пер. гр. Хвостова.
Где я? Что делаю? Что делать остается?
Почто сей жар в груди? Почто так сердце рвется?
Я по чертогам сим, скитаючись, бегу…
Люблю, иль злобствую — сама знать не могу.
или:
Держа в руке кинжал, в себя вонзила меч!
А вот стихи из трагедии «Ифигения в Авлиде», в переводе Лобанова, который тогда считался лучшим переводчиком:
О змей, ужаснейший Мегеры лютых чад,
Чудовище, что к нам извергнул в гневе ад!
И небо не гремит и зрю ее не мертву,
Но где, несчастная, найти мечтаю жертву?
или, в той же трагедии.
Мой дух трепещет!
То кровь царя богов,
Что гром с Олимпа мещет!
* * *
Федра, Клитемнестра, Медея, Семирамида, Камилла (в Горациях), Антигона и Меропа — были торжеством таланта К. С. Семеновой.
Не знаю почему, но одно место в трагедии «Медея» так сильно на меня подействовало, так глубоко врезалось в моей памяти, что даже, по прошествии более пятидесяти лет, я как теперь ее вижу, слышу звук ее обаятельного голоса: это было именно последнее явление в 5-м акте, когда Медея, зарезав своих детей, является в исступлении к Язону: в правой руке она держит окровавленный кинжал, а левой — указывает на него, вперив свирепые глаза в изменника, и говорит ему:
Взгляни… вот кровь моя и кровь твоя дымится!
Этот стих, произнесенный ею, постоянно производил потрясающее действие на зрителей и вызывал гром рукоплескании. Здесь мне пришло на память одно грустное происшествие, случившееся с Семеновой в Москве, которую она не раз посещала.
В один из этих приездов назначена была, для первого выхода Катерины Семеновны, трагедия «Семирамида». Разумеется, за несколько дней до представления, все билеты были разобраны нарасхват; но накануне этого спектакля московский актер Кондаков, который занимал в этой трагедии роль Ассура, сильно захворал. Через великую силу он кое-как пришел, однако, поутру на репетицию и предупреждал режиссера, чтобы он на всякий случай принял какие-нибудь меры, потому что он играть, кажется, не в состоянии. Режиссер бросился к директору с этим неприятным известием. Директором московского театра был тогда Майков; он немедленно приехал в театр взбешенный и не хотел слышать никаких отговорок; отменить такой интересный спектакль, которого ждет половина Москвы, он ни за что не соглашался. Призвали доктора. Театральный эскулап пощупал пульс у больного, прописал ему что-то и сказал, что он ничего особенно важного не предвидит и полагает, что к вечеру больной поправится; Майков, с своей стороны, пугнул беднягу и дал ему заметить, что если из-за его ничтожной болезни спектакль не состоится, то за это не поздоровится ему во всю его жизнь; даже грозился отставить его от службы. Нечего делать! Бедный Кондаков был человек пожилой, семьянин, запуганный, скромный по природе, хотя и изображал на сцене классических злодеев; он покорился необходимости: кое как окончил репетицию, вечером явился в театр, облачился в мишурную хламиду и, как гладиатор, пошел на смертную арену, по приказанию начальства.
|
Первый акт прошел благополучно, но во втором акте, в сцене с Семирамидой, он должен стать перед нею на колени… он стал… и упал мертвый к ее ногам!
|
Завесу опустили; публика поднялась… из-за кулис все бросились к нему… но… он уже покончил свою жизненную драму!.. апоплексический удар был следствием его болезни.
Можно себе представить, какой потрясающий эффект произвела в театре эта роковая катастрофа.
Мертвеца отнесли в уборную и совлекли с него мишурное облачение. Тот же эскулап, который поутру не предвидел ничего опасного в болезни, пустил ему кровь, но никакие медицинские меры не могли возвратить жизни бедному труженику.
Публика более четверти часа оставалась в недоумении; наконец пришли ей возвестить, что спектакль, по внезапной болезни актера Кондакова, не может быть окончен. Начался, конечно, шум, говор, суматоха: кто требовал назад деньги; кто спрашивал капельдинеров: можно-ли оставить билеты до будущего представления «Семирамиды»; нашлись, может быть, и такие господа, которые думали, что покойный просто был пьян. Впрочем, подробные последствия этого злополучного спектакля мне неизвестны. Но вот еще какая драма разыгралась за кулисами после этой неоконченной трагедии. Товарищи Кондакова, чтобы не испугать его жены и семейства, решились оставить его труп до утра в театре, положили его в уборной на стол, покрыли простыней и зажгли на другом столе лампадку. После «Семирамиды» назначен был дивертисмент, в котором следовало участвовать танцовщику Лобанову; он давал тогда уроки танцев во многих домах, так точно и в этот вечер занят был где-то на уроке, и рассчитывая, что представление «Семирамиды» продолжится, по крайней мере, часа три, не торопился на службу. Вот, часов около 10-ти, отправляется он спокойно на извозчичьей кляче в театр, но вдруг издали замечает, что вокруг театра фонари погашены. У танцора душа ушла в пятки. Он тузит в спину своего ваньку, кричит, чтобы тот скакал во всю мочь, и хоть он был в разгоряченном состоянии после своих уроков, но его бросило в озноб от страха.
|
— Что это значит? — думал он, — неужели уж кончился спектакль? неужели я опоздал?! возможно ли, чтобы так рано отыграли «Семирамиду?»
С ужасом он представляет себе, какая страшная гроза стряслась над его головой! Наконец, он подъезжает к театру, кругом все пусто: ни будочников, ни жандармов; нет даже ни одной театральной кареты у подъезда. Опрометью взбегает он наверх. Повсюду тьма, ни одной живой души: не у кого спросить. Кое-как ощупью добрался он до своей уборной (именно той, где был положен покойник), отворил дверь; видит лежит кто-то на столе, закрытый простынею. Полагая, что это должен быть сторож (который, как на грех, в это время вышел куда-то), он тормошит покойника и кричит ему:
— Фадеев, Фадеев! проснись! вставай поскорее! Давно ли кончился спектакль?
Сдергивает простыню и видит посинелого мертвеца, с сложенными на крест руками, к которым прислонен маленький образок.
Легко вообразить себе, что было с танцором в этот момент! С криком бросился он из уборной, сбежал вниз, за кулисами хватился лбом об стену, едва мог отыскать выходные двери и, как полупомешанный, выбежал на улицу. Квартира его находилась довольно далеко от театра, но он шагу не мог сделать: ноги у него подкашивались, он готов был упасть у самого подъезда. По счастию, извозчику, который привез его, он, впопыхах, забыл отдать деньги, и тот ждал у подъезда его возвращения. Кинувшись в сани, он едва мог выговорить, куда его везти. После этого происшествия бедняк Лобанов недель шесть пролежал в горячке и чуть не отправился вслед за виновником своего смертельного испуга.
* * *
Катерина Семеновна окончательно оставила сцену в начале 1826 года; вскоре после того она вышла замуж за сенатора, д. т. сов. кн. Ивана Алексеевича Гагарина и переселилась на жительство в Москву, где, будучи княгинею, иногда играла на домашних театрах. Овдовев, она несколько раз приезжала в Петербург и также участвовала раза два в любительских спектаклях, в конце сороковых годов, в доме известного тогда капиталиста, Александра Карловича Галлера. Последний раз, в 1847 г., она решилась сыграть для публики и приняла участие в спектакле, данном с благотворительною целью в доме Энгельгардта, где теперь помещается купеческий клуб. Все эти спектакли мне привелось видеть.
Но, Боже мой! кем она была окружена! Это были трагики-любители, в числе которых первенствовал и, тряхнув стариной, свирепствовал наш мученик драматического искусства пресловутый Александр Иванович Храповицкий. Понятное дело, каково ей было возиться с такими Агамемнонами, Тезеями и Язонами. И все-таки, несмотря на окружающий ее персонал, на преклонные ее лета (ей было тогда уже 62 года), были минуты, когда как-будто прозвучат давно, давно знакомые мне звуки ее дивного голоса; как-будто из-под пепла блеснет на мгновение искорка того божественного огня, который, во время оно, воспламенял эту великую художницу! Мне, по крайней мере, так казалось; но молодежь, не видавшая этой гениальной артистки в лучшую ее пору, насмешливо смотрела на эту верховную жрицу Мельпомены и говорила:
— Помилуйте, неужели эти развалины могли быть когда нибудь знаменитостью?
Да, может быть это были и развалины, но развалины Колизея, на которые художники и теперь еще смотрят с благоговением.
Семенова скончалась в 1849 году, от тифозной горячки, в Петербурге, куда приехала на время, по случаю какой-то семейной тяжбы, и нанимала скромную квартиру в 3-м этаже, в угловом доме, у Обухова моста, где она и жила вместе со старшей своей дочерью.
Похороны ее были также очень скромны и немноголюдны. Брат мой, Александра Михайловна — жена его, Сосницкий, Брянский, я и еще несколько современных ей артистов, конечно, за долг себе поставили проводить на кладбище эту великую художницу.
Но вот что осталось, по кончине ее, странной и до сих пор неразъясненной загадкой: состояние К. С. Семеновой, по словам близких к ней людей, простиралось до полутора миллиона рублей ассигнациями. Кроме ее собственного капитала, приобретенного ею в продолжении двадцатилетней службы при театре, покойный ее муж, еще при жизни своей, продал дом свой — в Большой Миллионной, дачу на Аптекарском острове, огромное подмосковное имение и все деньги, полученные от этой продажи, отданы были ей. Где этот капитал сохранялся, был-ли он положен в банк или ломбард? никто этого не мог узнать. Если бы даже этот капитал был положен на имя неизвестной, как тогда зачастую делалось, или был отдан в частные руки, то куда же девались билеты, расписки или квитанции на такую огромную сумму? Короче сказать, ни духовного завещания, ни денег, ни квитанций нигде не оказалось — все исчезло без всякого следа!
Глава XI
Кушелевский театр. — Молодая труппа. — Немецкие спектакли. — Певец Цейбих. — Патриархальные нравы публики. — Мой выпуск из училища.
Лет за пять еще до построения главного штаба, на этом самом месте находился так называемый Кушелевский театр; вероятно он носил такое название по фамилии прежнего домовладельца. На этом театре, в 13 и 14 годах, давались русские спектакли молодою труппою (как гласила афиша), под руководством кн. Шаховского: Сосницкий, Брянский, Рамазанов, Боченков, Величкин, Воробьева (впоследствии вышедшая замуж за Сосницкого), Асенкова (мать Варвары Николаевны), Анна Матвеевна Степановна (впоследствии жена Брянского) и многие другие тут начали свою артистическую карьеру.
В конце 1814 г. Кушелевский театр был отдан во владение немецкой труппе. Туда зачастую требовали воспитанников Театрального училища (говоря технически) на выход, для изображения пажей, пейзан, рыцарей и тому подобных бессловесных персонажей, в числе которых и я тогда участвовал. Помню я, что зрительская зала этого театра была очень некрасива: закоптелая позолота, грязные драпри у лож, тусклая люстра, на сцене ветхие декорации и кулисы, в коридорах повсюду деревянные лестницы, в уборных постоянная копоть от неисправных ламп наполненных чуть-ли не постным маслом.
Театральный подъезд приходился прямо против главных ворот Зимнего дворца. Ничего не было для меня скучнее этих немецких спектаклей; особенно в праздничные или воскресные дни, в которые нас обыкновенно распускали из школы, а тут вдруг потребуют на репетицию, где пробудешь часов до трех, а в шесть надо было ехать в спектакль; бывало, едва успеешь сбегать домой повидаться с родными и кое-как наскоро пообедать.
В тогдашней немецкой труппе были первыми артистами Гебгард (трагик) — муж и жена, Вильде также mit seiner Frau; Динденштейн — mit seiner Frau (она была в то время знаменитая певица); Заценговен — mit seiner Frau, Цилиакс — mit seiner Frau и другие. Замечательно, что все немецкие актеры того времени были женаты на актрисах, и, волей и неволей, должны были чуть не ежедневно изъясняться в любви публично своим дражайшим половинам.
Поистине тут нужно, как говорится, немецкое терпение и постоянство.
Часто мне случалось, в эти бесконечные спектакли, просыпать часа два или три, где-нибудь за кулисами, в ожидании своего выхода. Тогда длинноту своих представлений артисты увеличивали совершенным незнанием ролей. Суфлер, без церемонии, кричал им из своей будки чуть не во все горло. Может быть эти артисты говорили и с чувством, и с толком, только и с ужасной расстановкой. Естественно, что по этой причине спектакли требовали вдвое более времени.
У суфлера, как я замечал, тогда постоянно была под рукою бутылка пива, которою он, держа за горлышко, пользовался без помощи стакана во время перемены декораций, без чего, конечно его собственное горло до тога бы пересохло, что, наконец, он не мог бы произнести ни одного слова.
Помню я, как в этих спектаклях, за неимением статистов и хористов, нанимали просто булочников и колбасников, которым платили обычную плату за вечер; и благородные рыцари, гранды, или римские патриции, по окончании спектакля, сняв знаки своих достоинств, отправлялись месить тесто, или начинять блутвурсты. Еще мне припоминается один пошлый анекдот с тенором Цейбихом. Этот певец имел привычку во время пения до невозможности раскрывать свой большой рот. Однажды кто-то из зрителей, сидя в кресле 1-го ряда (вероятно это был наш брат-русак; видно по замашке), принес с собою в театр хлебных шариков и так искусно сумел приловчиться, что во время какой-то длинной ферматы пустил незаметным образом один из хлебных шариков прямо ему в рот.
Бедный певец оборвался на самой высокой ноте, закашлялся и должен был проглотить эту оскорбительную шутку. С тех пор он всегда старался отвертываться в сторону, когда ему приходилось тянуть длинную фермату.
Немецкая публика, в то патриархальное время, была очень простодушна: мне несколько раз случалось видеть в ложах, даже 1-го яруса, пожилых зрительниц в простых чепчиках, одетых по-домашнему, с чулком, или филейным вязаньем в руках. Они внимательно следили глазами за всеми движениями артистов, не пропускали ни одного слова, если только, разумеется, не случалось им самим спускать петель. Когда же происходило на сцене что-нибудь очень чувствительное, танты и муттерхены, положат, бывало, свое вязанье на барьер или себе на колени, сложат вместе пальцы, глубоко вздохнут, поднимут глаза к небу, потом поднимут очки на лоб, утрут платком слезы, высморкаются и снова примутся за свою работу.
Однако пора сказать слово и о себе самом.
В 1823 году 1-го марта я был выпушен из училища на роли вторых любовников. В общественном быту счастливым любовникам, конечно, многие могут позавидовать, но счастливые любовники в комедиях и драмах самые несчастные создания: они каждый вечер повторяют свои стереотипные объяснения в любви, тянут беспрерывную канитель и надоедают зрителям до тошноты своими приторными сладостями, а театральные любовники в старину были еще приторнее нынешних. В прежних комедиях, до большей части, авторы выводили двух любовников: один, повеса — негодяй и вертопрах; а другой — нравственный, скромный и благовоспитанный молодой человек; первый из них обыкновенно тешит публику смешными фразами и комическим своим положением; а второй, кроме скуки, ничего не выжмет из своей роли, за что и получает в конце пьесы обычную награду и, как счастливый соперник, соединяется со своей возлюбленной. Вот этих-то счастливцев мне и суждено было изображать, почти лет десять кряду, пока судьба не вытолкнула меня на другое амплуа, более подходящее к моему веселому характеру, а может быть и способностям.
Глава XII
Наводнение 7-го ноябри 1824 года.
Грозное 7-е ноября 1824 г. живо в моей памяти, хотя уже полстолетия прошло с тех пор.
Еще ночью, накануне того злополучного дня, мы слышали спросонок бурное завывание ветра, от сильных порывов которого дрожали рамы в нашей спальне: но петербургским жителям такая музыка в привычку, — она с малолетства зачастую нас убаюкивала.
Поутру, в обычный час, собрались мы в зале на молитву и тут, подойдя к окнам, увидели необыкновенное возвышение воды в Екатерининском канале: барки с дровами готовы были вылезть за перила; из подземных труб били на улицу фонтаны. Нас это сначала очень забавляло; с иных прохожих срывало ветром шляпы и фуражки в канаву и они напрасно хлопотали достать их оттуда, что возбуждало у нас общий смех; мы еще никак не предполагали, что через несколько часов разыграется такая страшная драма! В то время учителя не пришли к нам в классы и мы не отходили от окошек. Между тем буря ежеминутно усиливалась и вода мутными волнами хлестала через край за решетку из канавы. Наконец с шумом хлынула на улицу и через несколько минут перед нашими глазами образовалось широкое озеро. Весь наш двор залило водою. Кто-то из моих товарищей посадил в корыто кошку и пустил ее плавать по двору. Молодежь наша все еще легкомысленно забавлялась, не предчувствуя близкой опасности. Но вскоре мы смекнули, что дело идет не на шутку. На улице, мимо наших окон, неслись будки часовых, бревна, дрова, разбитые лодки, барки и разный хлам. Кое-где виднелась утопающая лошадь, или собака; люди спасались на заборах, на крышах одноэтажных домов; общее бедствие начало нам представляться в страшных картинах; тогда лица наших балагуров и смельчаков вытянулись и побледнели. Густые, серые тучи быстро неслись по небу; изредка выглядывало солнце, чтоб осветить всеобщую гибель и разрушение. Наш домовой священник отец Петр жил тогда в нижнем этаже; к нему побежали некоторые из воспитанников и просили его пойти в церковь и отслужить молебен о прекращении бури; но он, бедняк, был тогда в страшных попыхах и, совсем растерявшись, махнул нам рукой и отвечал:
— После, после; а теперь лучше помогите мне вытаскивать мои пожитки и мебель в верхний этаж!..
И они начали помогать ему выбираться из его квартиры, на четверть залитой уже водою.
Другие воспитанники бросились в кухню, которая тоже находилась внизу, и спасали хлеб и съестные припасы.
Воспитанницы помещались в третьем этаже и беспрестанно высовывались в форточки. Бедная кошка все еще плавала в корыте и неистово мяукала. Воспитанница Прилуцкая, за которой тогда ухаживал покойный Григорьев (Петр Иванович), со слезами, всех упрашивала спасти ее любимую кошку! Григорьев, в угоду своей дульцинее, по-рыцарски решился на отважный подвиг. Тогда с двух сторон нашего двора помещались дрова. Он вскочил на них и начал перебегать из стороны в сторону, стараясь ухватить корыто. Но в это самое время вода подмыла дрова, они расплылись и притиснули его; он очутился посреди двора, по горло окруженный дровами, и хотя он отлично плавал, но тут не было ему никакой физической возможности выкарабкаться наверх.
В третьем этаже послышался ужасный визг, плач, крик и стоп. Разумеется, Прилуцкая кричала больше всех. Могла-ли она не сострадать отважному рыцарю, который для ее любимой кошки решился на такое самоотвержение! Где-то достали длинную, толстую веревку и бросили ему с крыльца; он кое-как ухватился за нее и мы все притянули его к крыльцу. Его тотчас раздели, уложили в постель, вытерли вином и напоили горячим чаем с ромом, который принес ему наш инспектор. Благодаря молодости и необыкновенно-крепкой его натуре, никаких дурных последствий с ним не было; он проспал до утра и встал, как встрепанный. За то прелестная его дульцинея вполне оценила его рыцарское мужество и самоотвержение и сделалась с тех пор вдвое к нему благосклоннее. Но, увы! школьная любовь так-же, как и дружба, не прочна; первая любовь, как первый блин, бывает зачастую комом!
Но выходе из училища, Прилуцкая вышла замуж за другого, а Григорьев женился на другой.
После этой катастрофы с Григорьевым, мы побежали опять смотреть, что делается на улице. В продолжении этого времени вода уже настолько поднялась, что затопила нижний этаж. Тут вдруг подъехал на лодке к нашему дому один из наших театральных чиновников и, ухватясь за балкон, что-то кричал нам; но шум ветра и двойные рамы препятствовали нам его расслушать. Мы живо вынули зимнюю раму и вышли на балкон.
— Дайте мне хлеба! — кричит он нам.
Мы начали его уговаривать — лучше влезть к нам через балкон, обогреться и поесть вместе с нами; но чудак все твердил свое, чтоб дали ему хлеба. Нечего делать, принесли ему целый каравай ржаного хлеба; он, поблагодарив нас, поплыл в своей лодке дальше. Откуда его принесло? Где он взял лодку? В какую экспедицию теперь отправился? Господь его знает. Этот чиновник, не тем будь помянут (его давно уже нет на свете), не мог похвалиться воздержанием, и чуть-ли он не был в этот страшный час в таком отважном настроении, когда человеку, как говорится, «море по колено». Дальнейшее его странствование по невским волнам мне неизвестно; но этот удалец не только не погиб, но на другой же день сидел в конторе за обычным своим столом, как ни в чем не бывало. Кошка тоже спаслась от погибели: когда расплылись дрова, корыто осталось на поверхности и ей удобно было, прыгая по ним, добраться до крыльца.
В третьем часу пополудни вода как-будто перестала прибывать: мы это заметили в наших сенях, где двери были заперты и, стало быть, вода не могла волноваться. В эти сени мы беспрестанно сбегали сверху для наблюдений; там делали мы разные заметки на стене и вскоре увидели, что вода действительно сбыла на целый вершок.
Мы бросились наверх с радостною вестью и многие из нас крестились и обнимали друг друга.
Брат мой в этот день должен был играть Эдипа-царя и отправился в 10 часов утра на репетицию в Малый театр. Наша матушка была в мучительном беспокойстве до самого вечера, когда уже, часу в восьмом, он воротился домой; отца нашего не было тогда в Петербурге. Едва только была малейшая возможность выйти на улицу, я побежал в дом Голлидея, где жила тогда матушка. Вскоре приехал и брат мой. После минувшей опасности и сильных душевных потрясений, радость наша в кругу своего семейства была невыразима. Брат мой вместе с другими актерами, собравшимися в театр, провел этот несчастный день довольно спокойно.
На Невском проспекте вода выступила не более полуаршина. Наводнение, как ватерпас, ясно обозначило низменную и возвышенную местности Петербурга. За Аничкиным мостом количество воды было весьма незначительно: за Троицким переулком ее уже почти не было; на Песках и на Охте никто и не подозревал этого бедствия: на Петербургской же и на Выборгской сторонах вода возвысилась более сажени; в Галерной гавани она доходила до самых крыш одноэтажных домов[23]. Брат мой рассказывал, между прочим, как их забавляла в театре возня подпольных крыс и мышей, которые подняли пронзительный писк, прыгая по креслам, лазили на стены и искали спасения в верхних ложах. На следующий день сделался сильный мороз, что, конечно, увеличило бедствие обитателей нижних этажей: сырые стены оледенели, печки по большей части разрушились и бедные страдальцы, дрожа от холода, остались без пристанищ. Правительство приняло тогда самые энергические меры для облегчения участи этих несчастных: в каждой части города немедленно устроены были комитеты для пособия неимущим, развозили по улицам хлеб и теплую одежду; учредили временные приюты в больницах и частных домах; но бедствие было-так велико, что едва-ли была физическая возможность всех удовлетворить[24].
По утру 8-го ноября я пошел по некоторым улицам и тут увидел все ужасы вчерашнего бедствия: многие заборы были повалены; с иных домов снесены крыши; на площадях стояли барки, гальоты и катера; улицы были загромождены дровами, бревнами и разным хламом, — словом сказать, повсюду представлялись картины страшного разрушения. Рассказам и анекдотам не было конца. Хотя плачевная действительность вовсе не нуждалась в прибавлениях, но и тут досужим людям открывалось широкое поле для их фантазии.
Так, например, говорили, что некая молодая вдова, проживавшая в одной из дальних линий Васильевского острова, накануне похоронила на Смоленском кладбище своего старого супруга, над прахом которого не расположена была плакать и терзаться, потому что покойный сожитель мучил ее своею ревностью. Проводив его на место вечного упокоения, она также думала найти, наконец, душевное спокойствие; но каков же был ее ужас, когда вечером рокового дня она увидела гроб своего сожителя у самого крыльца ее дома! Нечего делать, пришлось бедной вдовушке вторично хоронить своего неугомонного мужа.
Но вот возмутительный факт: на Петербургской стороне, по Каменоостровскому проспекту, был тогда дом какого-то Копейкина. Этот скряга сидел во время наводнения у себя на заборе, с багром в руках, и, пользуясь даровщинкой, ловил приплывающие к нему дрова. Иные несчастные, застигнутые водою на улице, искали спасения и карабкались на его забор, — и он не только не подавал им помощи, но с жестокостью спихивал их багром в воду. Этот отвратительный скаред не остался, однако, без наказания: по приговору суда, он был посажен в тюрьму и лишен доброго имени.
О петербургском наводнении столько уже было писано в свое время в журналах, газетах и повестях, что трудно сказать здесь что нибудь новое.
По прошествии полустолетия после этого ужасного дня немного уже в Петербурге остается старожилов, которые были очевидцами этого народного бедствия; да избавит Бог не только нас и молодое поколение, но и потомков наших от подобного зрелища!
Бессмертному нашему поэту роковое событие подало мысль написать своего чудного «Медного Всадника». И точно, мудрено себе вообразить более грозную и поэтическую картину, которая представлялась в тот злополучный день на Сенатской площади, где посреди бунтующей стихии величественно возвышалось медное изображение чудотворного строителя, Петербурга!
Здесь невольно приходят на память стихи превосходной поэмы Пушкина:
Вражду и плен старинный свой,
Пусть волны финские забудут.
И тщетной злобою не будут,
Тревожить вечный сон Петра.
Глава XIII
Мое знакомство с Александром Сергеевичем Грибоедовым.
Странен покажется доброму моему читателю переход от страшной катастрофы к воспоминанию о бессмертном творце «Горя от ума»… Как быть! Со времени первой моей встречи с покойным, много воды утекло (и кроме наводнения); многое изгладилось из моей памяти; многое кануло в Лету; но воспоминание о незабвенном Грибоедове неизгладимо, а время ближайшего моего с ним знакомства совпадает с эпохою наводнения.
В начале двадцатых годок в театральном училище хотя и был уже устроен постоянный театр, но на нем играли мы только в великий пост, во время экзаменов, а иногда и осенью — в успенский. Учителем драматического искусства был, разумеется, князь Александр Александрович Шаховской. Когда же в 1822 году любимые его ученицы были выпущены из школы, он прекратил свои посещения, а продолжал свои уроки у себя на дому. Таким образом, училище осталось без учителя, а театр наш — без употребления. Тогда мы задумали устроить, в свободное время, домашние спектакли собственными средствами. Инспектором театрального училища был в ту пору Иван Самойлович Бок, вместе с тем исправлявший и докторскую должность при театре. Человек он был добрый, простой; но, вместе с тем, слабый и трусливый до нельзя. Он ни за что не позволял воспитанницам участвовать в наших спектаклях: «играйте, — говорит, — одни; а о об этом директора не смею просить». Нечего делать! надо было выбирать пьесы без женского персонала, что было довольно затруднительно, потому что таковых в тогдашнем репертуаре не имелось. Мои товарищи-однокашники избрали меня своим режиссером и мы принуждены были играть, большею частью, пародии, недозволенные цензурою, наприм. «Митюху Валдайского» (пародию на Димитрия Донского), «Труфа» (соч. И. А. Крылова) и некоторые другие… Чтобы помочь нашему бедному репертуару, я в то время тоже написал пародию в стихах, под названием «Нерон», а потом водевиль «Сентябрьская ночь», сюжет которой заимствовал из рассказа. (Александра Бестужева), помещенного в Литературных Прибавлениях к журналу «Сын Отечества». Две эти пьески были без женских ролей и имели на нашей миниатюрной сцене большой успех. Само собою разумеется, что наша домашняя публика была не взыскательна и снисходительно относилась к доморощенному автору. Главные роли в этих пьесах играли мои совоспитанники — Григорьев и Воротников. Петр Иванович Григорьев, впоследствии известный актер и сочинитель, готовился тогда быть музыкантом и уже начинал играть на виолончели в театральном оркестре. Я уговорил его принять участие в наших спектаклях; он согласился попробовать свои средства и, сыграв удачно несколько ролей, так пристрастился к сценическим занятиям, что вскоре выполз из оркестра на сцену, оставил свой инструмент и решился сделаться актером. Через год после того он начал учиться у кн. Шаховского и дебютировал на публичной сцене.
По выходе моем из училища (в 1823 году), я продолжал занимать принятую на себя должность режиссера у прежних своих однокашников. Наши ребяческие спектакли посещал несколько раз Александр Сергеевич Грибоедов — и они ему очень нравились… Я помню, как он от души хохотал, смотря моего «Нерона». Водевиль же мой «Сентябрьская Ночь» он даже уговаривал меня тогда поставить на публичном театре, но я в то время не смел и мечтать об этой чести![25]