Совпадения только в книгах бывают




Фернандо Мариас

Где кончается небо

 

Встречное движение –

 

 

Фернандо Мариас

Где кончается небо

 

Бомбить или не бомбить – вот в чем вопрос

 

Груженный бомбами самолет приближается к королевскому дворцу в Мадриде. За штурвалом – один из лучших летчиков мира, и он намерен убить короля Испании.

Сбросив вниз свой смертоносный груз, летчик собирается выкрикнуть: «Смерть монархии! Да здравствует испанская республика!» – хотя сам знает, что никто, кроме верного напарника, его не услышит.

Завидев цель, летчик идет на снижение. Рука у гашетки беспокойно вздрагивает. Летчик машинально вытирает о брюки вспотевшую ладонь. Десять секунд, девять… Вижу цель… Восемь, семь, шесть… Без короля все пойдет по‑другому… Пять, четыре…

И тут случается неожиданное. Пилот бормочет что‑то сквозь зубы, снова смотрит в прицел, чтобы не ошибся, молча переглядывается с напарником – оба потрясены. Они замешкались всего на несколько десятых секунды – вернее, аж на несколько десятых, – но самолет уже успел миновать цель. Пролетев несколько сотен метров, летчик возвращается для новой попытки, – но уже твердо знает, что не сможет сбросить бомбы. Он упустил свой единственный шанс изменить ход истории Испании, и знает это. И еще он знает: повторись все снова, он поступил бы точно так же – и не один, а тысячу и один раз.

Самолет летит по холодному зимнему мадридскому небу – самолет возвращается на базу. На дворе 15 декабря 1930 года. Через несколько часов республиканский заговор против Альфонса XIII с треском провалится. Впрочем, королю остается править страной считанные дни. Четыре месяца спустя, в апреле 1931 года, результаты демократических выборов вынудят короля отречься от престола, и он отправится в изгнание. Родится Вторая Испанская республика; почти сразу же враги начнут плести против нее заговоры, и так будет вплоть до самого начала гражданской войны.

Но вернемся к нашему летчику.

Почему он не стал сбрасывать бомбы? И что же он увидел во дворе королевского дворца?

 

Рикардо Гарсия Фонс

«История европейской военной авиации

между двумя мировыми войнами»

 

Море снов

 

Сны и мечты – они как вода. Плаваешь в них, но ухватиться за них не можешь.

Хотя в самом начале я, как и многие, думал, что вот‑вот ухвачу свою мечту за хвост.

Писать я бросил уже давно, весной две тысячи третьего. От страха, по малодушию. К тому времени я был сломлен морально, да и за душой у меня не было ни гроша. Незачем делать вид, что деньги тут ни при чем. Это жизнь, от нее никуда не денешься. У меня не хватило сил сопротивляться, сражение с суровой действительностью было проиграно. Два романа и сборник рассказов – три книги, приговоренные к пожизненному заключению в ящике стола. Рукописи, которые так никто и не захотел прочесть. Мертвые книги, в чьи достоинства верит (точнее, верил) только один человек – я сам. Книги, написанные на воде. Между прочим, именно этими словами и будет начинаться мой третий роман: «Сны и мечты – они как вода. Плаваешь в них, но…»

День моей окончательной капитуляции пришелся на вторник. В пятницу издатель, которому я рискнул отправить свои сочинения, оставил мне сообщение на автоответчике: «Прочел ваш сборник рассказов. Хотелось бы поговорить». Я позвонил ему в понедельник рано утром; мне сказали, что у него встреча и что он перезвонит мне позже. И действительно, он перезвонил во вторник (день моей капитуляции), часов в десять утра. Три предшествующих дня я жил как во сне – раз за разом прокручивал сообщение, предвкушая признание и мировую славу и с трудом возвращая себя с облаков на землю. Когда издатель наконец позвонил, я выслушал его с пересохшим горлом и оглушительно колотящимся сердцем (пум‑пум… пум‑пум…). Он говорил, говорил, очень толково и дельно, разбирал все рассказы по косточкам. Такой приятный, доброжелательный человек. А я молчал, иногда поддакивал с угодливым смешком, за который мне тут же делалось стыдно. Схватить бы его сейчас за грудки, этого приятного человека, и рявкнуть прямо в лицо: «Хватит с меня поучений! Скажи прямо, ты печатать меня будешь или нет?»

Нет, печатать меня не станут. Так он мне и сказал.

Не помню, как я повесил трубку.

«Всего доброго, приятно было познакомиться…» – «И вам всего доброго…» В каком порядке мы сказали это друг другу – тоже не помню.

Что же все‑таки пошло не так?

– В некоторых ваших рассказах угадывается хороший писатель – да‑да, вы можете стать им в будущем, так что непременно присылайте нам свои дальнейшие опыты. А вот романы… Романы как‑то не зацепили.

«Угадывается»… «В будущем»… Бездонное время, пропасть, в которую и заглянуть‑то страшно. Значит, хороший писатель во мне только угадывается… Пум‑пум…

И тут беззвучно погасла настольная лампа, даже не зажужжала на прощание. Это отключили свет за неуплату – как раз сегодня истекал срок предупреждения. Вот в такие дни и ощущаешь, до чего это паршиво – жить без гроша за душой. Ни тебе счета в банке, ни заначки дома, – что называется, все свое ношу с собой. Вообще‑то ничего страшного, когда тебе отрубают свет, знаю по опыту: заплатишь на следующий день, ну пусть с пеней, а не на следующий, так когда сможешь, – и свет сразу включат снова. Обидно другое: в этот раз деньги у меня были, ровно столько, сколько нужно, вот они лежат на столе – купюры и мелочь. Я бы мог спуститься в банк на углу и заплатить, но мне не хотелось отходить от телефона. Звонок от издателя был для меня важнее всего, все остальное – не в счет; я затеял с самим собой что‑то вроде игры в орлянку, подбрасывая в воздухе воображаемую монетку. Орел – издатель скажет «да», и я еще успею сбегать оплатить счет. Решка – значит, нет ни черта – ни книжки, ни света, кругом темнота (ну вот, как‑то само в рифму получилось). Так оно и вышло: решка, и нет ни черта… В рифму, в общем.

Я сбежал по лестнице, сжимая в руке конверт; пара монеток выскользнули из него, зазвенели по деревянным ступеням, упали в лестничный пролет и скатились к выходу. Человек из компании, который приходил отключать свет, мелькнул в толпе и затерялся среди прохожих. Я очутился на улице, причем буквально: когда я выбегал, дверь захлопнулась, а ключей у меня с собой не было. Дело поправимое: поскольку живу я один, то на всякий случай оставляю запасные ключи у друга. Оставалось только за ними съездить.

В метро я стоял у двери вагона, разглядывал собственное отражение, подрагивающее в грязном стекле, и вспоминал разговор с издателем. И вот тут‑то тоска скрутила меня. Мне стало по‑настоящему страшно. Я боялся будущего. Кругом была вода, я тонул. Я потерпел поражение, и от этого некуда было спрятаться.

Говорят, что солдаты умирают на войне. Но ведь конкретный солдат умирает не на войне вообще – он умирает в какое‑то конкретное мгновение, в конкретной битве. Может, это незначительная перестрелка, бой местного значения, мимо которого равнодушно пройдет официальная история, но для него важнее боя нет, ведь его собственная история на этом заканчивается. Каким бы он ни был, этот день, – это день его смерти, а она у него одна, другой не будет. И корабли тоже тонут не в океане, а в точке со строго определенными координатами широты и долготы. И происходит это в определенный день и час.

Вот и я не просто пошел ко дну – это произошло солнечным майским днем, глубоко под землей, между станциями Гран‑Виа и Трибуналь. И никому не было до этого дела, некому было меня подбодрить, сказать мне: «Давай соберись, попробуй еще раз!» Равнодушное молчание напоминало о том, что мне не суждено стать писателем. Тяжелое, суровое молчание, от которого мне некуда было деться. Мечты – они как вода, ни конца у них нет, ни края. А вот у поражения, пожалуй, есть начало. У него даже дверь есть. Ты откроешь эту дверь, переступишь порог, закроешь ее за собой. А затем шагнешь – неуверенно, робко, еще не веря, что это случилось с тобой. И теперь ты один, и тебе страшно.

Я и впрямь испугался. Нет, не за свою литературную карьеру, которая завершилась, так толком и не начавшись. Я попросту не знал, что теперь делать. Пока я жил мечтами о признании, нужда как‑то отходила на второй план. Подумаешь, денег нет, говорил я себе. После лишений рано или поздно придет успех, а значит, неудобства и горести – ерунда. Да, приходилось перебиваться случайными заработками, браться за всякую халтуру, но что за беда? Наступит день, когда все это наполнится смыслом. И вот сегодня все это рухнуло. Вернее, рухнуло уже давно, просто в этот вторник до меня с большим опозданием дошло, что я стою посреди развалин, в которые обратилась моя жизнь.

Вот кому повезло, так это Энрике. Мой друг детства (это к нему я ехал сейчас за ключами) тоже когда‑то надеялся воплотить в жизнь юношескую мечту и стать режиссером. Правда, он оказался умнее меня – а может, просто удачливее – и свой замок строить начал все‑таки с фундамента. Он подвизался в отцовской фирме (отец у него занимался ремонтом и перепланировкой старых зданий) и неплохо зарабатывал. Однажды, говорил он, я войду в мир кино. Войду как полагается, с парадного хода, с чеком в руке, и не буду ни от кого зависеть.

Видя мое отчаяние, Энрике убедил меня поработать временно в их фирме – подготовить под покраску стены квартиры, где шел капитальный ремонт. У меня было до того скверно на душе, что присоединиться к шумной компании каменщиков и сантехников казалось немыслимым, но мой чуткий друг не случайно предложил мне этот вариант: бригада была занята на другом объекте, и работать мне предстояло в полном одиночестве. Я согласился: немного денег, немного одиночества, подальше от всех и от всего. Тут меня никто не достанет…

Дом стоял в начале улицы Мендес Альваро, у площади Аточа. Старое пятиэтажное здание наконец освободилось – съехал последний жилец, занимавший мансарду. Хозяин терпеливо ждал, никому больше не сдавая жилье, и вот теперь собирался оборудовать современные квартиры, которые наверняка принесут потом неплохой доход.

Итак, холодным ноябрьским утром, в восемь часов, я стоял перед домом, где мне предстояло теперь работать. Движение было довольно оживленное, по площади сновали прохожие. Я осторожно вошел в дом, чувствуя себя неловко, словно то, чем я тут собирался заниматься, – срывать со стен старые обои – было вторжением в чужую жизнь. Закрыл за собой дверь подъезда – и тишина сразу сгустилась и будто затаилась, подстерегая меня.

Я поднялся по лестнице на самый верх. На площадке перед мансардой меня поджидали орудия труда – два ведра, одно в другом, разнообразные кисти и шпатели, банки с жидкостями неизвестного мне назначения… Я представил себе, что все эти предметы – некие таинственные существа, распоряжающиеся моей жизнью, моим будущим, ненасытные, жестокие, неумолимые, – и даже подходить близко не стал. Вынул из кармана ключи, которые дал мне Энрике; один из двух подошел, и я вошел в квартиру.

Комната была одна, зато просторная, да еще ванная и кухня, совсем маленькие, но оснащенные всем необходимым. Стены в гостиной были оклеены старыми выцветшими голубыми обоями. Первым делом мне нужно было сорвать эти обои. Наклонный потолок мансарды плавно переходил в стену, где из двух широких окон открывался чудесный вид на площадь и на Музей королевы Софии. Мебели было совсем мало: стол, единственный стул, кресло с прожженной сигаретами обивкой, старый комод, поеденный древоточцем, книги и бумаги на полках стеллажа, телевизор и видеомагнитофон – допотопные, поэтому небось их никто забирать не стал. В глубине у самой стены – узкая холостяцкая кровать, безупречно заправленная. Кто же это так старался? Наверное, бывший жилец, перед тем как уйти отсюда насовсем. Эта подробность красноречиво подчеркивала его одиночество и почему‑то кольнула меня. Вот человек живет один; может, он счастлив, а может и нет, кто знает, но с ним рядом никого – это точно. Однажды утром он встает, принимает душ, заправляет постель и выходит на улицу, чтобы больше никогда сюда не вернуться. Потом приходит бригада ремонтников и уничтожает саму память о нем. А потом эту квартиру – отремонтированную, сверкающую чистотой – купит или арендует другой человек. Он переступит порог, довольный удачным приобретением, станет прикидывать, куда повесит картины и плазменный телевизор, представлять, как сложится его жизнь на новом месте. И первым чужаком, вторгшимся в это жилище, оказался я. Я почувствовал себя осквернителем.

Громкий звук мобильника испугал меня. Я сунул руку в карман, но тут же осознал, что рингтон не мой. В квартире звонил другой телефон.

Звонок доносился из комода. Я принялся открывать ящики – телефон оказался во втором, он лежал на стопке постельного белья рядом со старой картонной папкой. Неуютно держать в руках чужой мобильник. Я было дернулся ответить на звонок, но передумал. Хоть бы автоответчик сработал, что ли… Почему‑то я никак не мог собраться и приняться за работу.

Я открыл папку. Какие‑то бумаги, две копии удостоверения личности на имя Хоакина Дечена. Энрике, помнится, произносил это имя – так звали съехавшего жильца. Дечен смотрел на меня с тем настороженным и удивленным выражением лица, с которым мы обычно фотографируемся для официальных документов.

Автоответчик наконец сработал, но звонивший не стал оставлять сообщение. Тем лучше, нет искушения его прослушать.

Я взял шпатель и намочил тряпку под краном на кухне. Подошел к стене – той наружной, наклонной. Смочил поверхность, принялся соскребать обои. Под слоем голубой бумаги обнаружился другой, в серых звездочках. Два временных пласта. Я соскребал их вместе, но на самом деле один слой вполне мог отделять от другого солидный срок – лет эдак двадцать пять – тридцать. Если предположить, что все эти годы здесь жил один и тот же человек, попытался прикинуть я, то, допустим, он оклеил квартиру голубыми обоями в семьдесят пятом, а обоями со звездочками – в пятьдесят втором (если тогда уже существовали обои). Первый слой он клеил лет в двадцать пять, а за второй взялся, когда ему уже перевалило за пятьдесят.

Я вошел в работу. Мокрая тряпка, шпатель, взад‑вперед. Каждое движение шпателя разрушало границу между временными пластами, превращая ее в труху, которой одна дорога – в мусорное ведро; память о жизни бывшего жильца потихоньку становилась обрывками пыльной бумаги у меня под ногами. Из‑под обоев уже выглядывала гипсовая стена – неровная, в царапинах. Некоторые из этих царапин напоминали буквы, буквы, казалось, складывались в слова.

Да это же и вправду слова. Я всмотрелся: при желании их можно разобрать.

И тут меня напугал еще один звонок – долгий, пронзительный. Это был домофон.

– Да? – снял я трубку.

– Это курьер, – ответил голос, слегка приглушенный уличным шумом. – Хоакин Дечен здесь живет?

Хм… и да, и нет. Да – потому что это действительно был адрес Дечена. Нет – потому что он больше здесь не жил. Но я не стал вдаваться в подробности.

– Да, здесь.

В домофоне загрохотало – похоже, курьер понесся по лестнице наверх, не дожидаясь ответа.

Вскоре, отдуваясь, он уже стоял у двери мансарды. Что‑то было в нем такое, что я почувствовал род солидарности. Наверное, возраст: для курьера он выглядел немолодо, ему было хорошо за тридцать. Может, выпускник университета, которому так и не удалось найти применение диплому, или безработный, вынужденный соглашаться на любое предложение на бирже труда. До чего же я устал, однако, и как мне все осточертело… Мы оба с этим парнем, похоже, заняты не своим делом.

– Ну и лестницы тут у вас! – выдохнул он вместо приветствия.

Вероятно, у него это дежурная фраза, чтобы клиент не скупился на чаевые.

– А мы скоро лифт поставим, – ответил я.

Это была чистая правда, установка лифта входила в ближайшие планы домовладельца, и все же курьер смерил меня скептическим взглядом, словно сомневаясь, что человек с мокрой тряпкой и шпателем в руках способен на такое серьезное дело. Он протянул мне прямоугольный пакет, запечатанный в полиэтилен.

– Для сеньора Хоакина Дечена.

Я заколебался. Взять пакет или все‑таки не стоит?

– Да вы не беспокойтесь, за все заплачено, – по‑своему истолковал он мое замешательство. – Вот здесь распишитесь.

Я нацарапал какую‑то закорючку, и курьер унесся вниз по лестнице.

Ну вот, еще одно искушение для моего врожденного любопытства. Сначала мобильник (это испытание я, можно сказать, выдержал с честью, не стал отвечать на звонок), а теперь еще и пакет: так и просится в руки, а кругом никого…

Я разрезал шпателем полиэтиленовую обертку, – да ничего тут такого нет, вовсе я не вторгаюсь в чужую частную жизнь. Внутри лежал еще один конверт – обычный, белый, бумажный – и квитанция из типографии: заказ сеньора Дечена… брошюровка рукописи и переплетные работы… обложка из синтетического материала, имитация натуральной кожи… Речь явно шла о содержимом белого конверта – значит, в нем книга. Но конверт запечатан, а на нем ни слова – ни кому, ни от кого, ни адреса, ни логотипа типографии. Совершенно безличный конверт, при желании я вполне мог вскрыть его, а потом заменить другим, точно таким же… И я разорвал его и вытащил книгу. Под зеленой обложкой скрывалась пачка листов, исписанных от руки аккуратным, разборчивым почерком – видимо, это писал тот самый неведомый мне Дечен. Ну уж пару первых строчек я могу себе позволить прочитать, я это заслужил. Ладно, пять строчек, сказал я себе, пять строчек – это еще не грех, так, невинное любопытство. И чтобы скрепить этот договор с самим собой, я торжественно произнес вслух:

– Пять строчек. Только пять! Идет? – и ответил себе не менее торжественным тоном: – Идет.

Ну что ж, все в порядке, с собой я договорился.

Я открыл книгу и прочитал:

Констанца… Констанца… Констанца…

Я повторяю твое имя вполголоса, а потом наконец решаюсь написать его. Пожалуй, лучше всего будет начать именно так. Твое имя, ты. Теперь всякий раз, когда меня станут одолевать сомнения, я буду смотреть на буквы, составляющие твое имя, и они придадут мне мужества.

И неважно, что тебя больше нет. Скоро ведь и меня тоже не станет, верно?

Тут и заканчивались мои пять строчек. Я захлопнул книгу, жалея, что не догадался выторговать у себя не пять строк, а, к примеру, десять. Ничего не поделаешь, слово надо держать.

Я снова взялся за работу, решив попозже найти какую‑нибудь причину, чтобы прочесть еще немного. И тут я вспомнил про слова, нацарапанные на стене. Не стал бы я их разбирать – того, о чем я расскажу, не случилось бы. Но я подошел поближе и прочитал их.

Две строчки – имя, а под ним дата:

Констанца

7.11.36

 

В случайные совпадения я не верю. Убежден: у всего происходящего есть причина. Совпадениями мы, идя на поводу у своего невежества или трусости, обычно называем загадки, которые нам не под силу разрешить. А у меня вдобавок есть личный пунктик – увлеченность датами и всем, что связано со временем.

7.11.36. Седьмое ноября тысяча девятьсот тридцать шестого года. Почти семьдесят лет тому назад чья‑то рука начертила на стене имя женщины – то же имя, с которого начинается зеленая книга. Я пригляделся повнимательнее: перед семеркой была написана робкая, неуверенная шестерка, но ее потом кто‑то энергично перечеркнул, будто автор передумал и решил исправить ошибку. Кто же и при каких обстоятельствах написал эти строки, которые я сейчас читаю? И что он чувствовал при этом? 7.11, седьмое ноября – эту дату вывела когда‑то на гипсе чья‑то рука. А обнаружил я эту надпись шестого ноября, и вот стою тут и ломаю голову, кто мог написать это здесь шестьдесят восемь лет тому назад. Еще несколько часов – и круг времени замкнется. А может, уже замкнулся: ведь неизвестная мне рука захотела увековечить сначала шестое ноября тридцать шестого года… Как бы то ни было, приближалась – или уже наступила – годовщина какого‑то события, о котором я понятия не имел, но которое наверняка сыграло особую роль в жизни человека, написавшего эту книгу.

Интересно, смогу ли я удержаться и не продолжить чтение?

 

Первая Констанца

 

Констанца… Констанца… Констанца…

Я повторяю твое имя вполголоса, а потом наконец решаюсь написать его. Пожалуй, лучше всего будет начать именно так. Твое имя, ты. Теперь всякий раз, когда меня станут одолевать сомнения, я буду смотреть на буквы, составляющие твое имя, и они придадут мне мужества.

И неважно, что тебя больше нет. Скоро ведь и меня тоже не станет, верно?

В самом начале я повторил твое имя три раза. Ровно три – столько, сколько нужно. Четыре или, к примеру, два – это было бы неправильно. Три Констанцы, три – не больше и не меньше. Три женщины, живущие в моем сердце. Хотя на самом деле я обращаюсь к тебе, к первой Констанце, к той, без которой не было бы и двух остальных. К тебе, моя Констанца. А ведь ты так и не узнала ни о чем, даже не догадывалась, до чего мне хотелось заслужить право называть тебя именно так…

Моя Констанца.

Я пишу эти строки, хоть и знаю, что тебе не суждено их прочитать. Это все равно что чертить в воздухе невидимые прозрачные линии. Вот уже давно я живу внизу. Ниже неба. Это моя судьба. Другой у меня нет и не будет. Даже если бы я нашел в себе силы попытаться что‑нибудь изменить. И что с того, что когда‑то мне довелось испытать радость полета.

Все позади. Мое крылатое время осталось в прошлом. В самом страшном углу, где хранится то, что нам не дано забыть. Воспоминания одолевают меня, и все они мучительны. Когда я вспоминаю о чем‑то чудесном, мне больно оттого, что этого уже не вернуть. Но есть и другие воспоминания, ужасные, от них во мне вновь и вновь оживает чувство вины; каждое утро я ощущаю чью‑то немую укоризну.

В самом начале я кое‑что от тебя утаил. Я умолчал о том, что на самом деле не рождался на свет. Спрашивается, зачем было скрывать это от тебя – ведь ты бы ничуть не удивилась и приняла эту новость просто и естественно. Ты была воплощенным благородством.

Так вот, это чистая правда: я не рождался на свет. Мне ведь так и не довелось узнать, где я родился и кем была моя мать. Поскольку никто так и не удосужился сообщить мне что‑то определенное, я предполагаю, что она была не замужем, а тот мужчина, друг или случайный любовник, бросил ее – так же, как она сама потом бросила меня. Итак, матери у меня не было, хотя ее обязанности в какой‑то степени взяли на себя семь монахинь из сиротского приюта, в котором я впервые осознал, что живу на этом свете. Что касается неведомого мне отца, с годами я стал его наделять лицами сменявших друг друга приютских учителей. Учителя говорили нам о небе, о Боге, живущем там. «Хоть ты и сирота, Он любит тебя, как и всех детей на свете», – повторяли мои ненастоящие отцы и ненастоящие матери. Только все они врали. Я смотрел наверх и не видел там ничего чудесного. И чувствовал себя тем, кем и был в действительности: несчастным беспомощным существом, которого вытолкнули в этот мир и бросили на произвол судьбы. Как и все приютские, я был чудовищно одинок.

Однако настал день, когда я узнал о настоящем чуде, которое произошло в небе.

Это случилось в двадцать шестом году. Мне было пять лет, и я бы, конечно, не запомнил дату, если бы событие, о котором пойдет речь, не стало достоянием истории. Эта фотография обошла первые полосы газет: на фоне черно‑белого неба, неподвижного, как театральный задник, в воздухе парил, ни на что не опираясь, загадочный зверь с деревянными крыльями. Это был самолет под названием «Плюс Ультра». Два легендарных испанских летчика, Рамон Франко и Хулио Руис де Альда, вместе с механиком Пабло Радой перелетели океан на сооружении из досок и тряпок, ну и с мотором внутри. Геройский подвиг покрывших себя мировой славой первооткрывателей неизведанных воздушных путей и все такое. Не помня себя от восторга, я стянул газету, вырезал фотографию и спрятал подальше. Этот сложенный вчетверо клочок бумаги, который я хранил под матрасом, стал моей первой – и долгие годы единственной – собственной вещью, первой игрушкой мальчика, который до этого дня не умел мечтать. В тишине и темноте огромной общей комнаты, пока мои товарищи спали, я принял решение: я стану прославленным летчиком, настоящим героем, первопроходцем воздушных маршрутов, о существовании которых никто и не догадывается. Я перелечу через океаны, чтобы соединить континенты, народы, людей… Я буду летать, и этот бескрайний мир станет моим!

Целых десять лет эта мечта помогала мне выжить и давала мне силы. Мечтая о полетах, я пережил конец двадцатых годов и начало тридцатых, простился с детством и стал подростком.

Судьбу тех, кому исполнилось пятнадцать, решал обычно директор приюта. По своему разумению он заносил имена выпускников в одну из двух колонок списка: первая колонка – в казарму, вторая – в семинарию.

В тот день решающего выбора за спиной директора угрожающе возвышались две кучи одежды: в одной – военные мундиры, в другой – сутаны. Облачение это было ненастоящее, его сшили для нас монахини. Моя неразговорчивость, моя склонность к уединению (наедине с собой я мог без помех отдаться мечтам о полетах) были истолкованы как религиозное призвание, имя мое вписали во вторую колонку. Разумеется, моим желанием никто не интересовался.

Если не считать нескольких прогулок по окрестностям, я никогда еще не покидал приюта. В тот летний день тридцать шестого года меня вместе с тремя такими же сиротами вышвырнули в большой мир; обшарпанный автобус вез нас навстречу туманному будущему. Шоссе, по которому мы ехали, соединяло городки и поселки со столицей нашей провинции; в этой самой столице, в Авиле, я никогда не бывал. Я вез с собой сумку со скудными пожитками, среди которых была и та самая черная сутана. Мои товарищи жались друг к другу на передних сиденьях, словно желая отгородиться от остальных пассажиров, мне же хотелось побыть одному, и я сел в самом хвосте. Чтобы придать себе мужества, я взглянул на свой талисман – вырезку с фотографией чудо‑самолета. Какое там! Слезы страха и отчаяния подступили к глазам, и я неудержимо разрыдался. Эти слезы и решили мою судьбу.

Откуда‑то возник носовой платок – выцветший, но чистый. Схватив его, я поспешно утер слезы; затем поднял глаза.

Передо мной стоял один из моих одноклассников. Услышав, что я плачу, он подсел ко мне. Это был тихий, неразговорчивый мальчик – такой же неразговорчивый, как я; за все эти годы мы едва ли перекинулись парой слов.

– Эй, ты чего? – встревожено спросил он.

Глаза у него тоже были красные, и я чуть воспрянул духом. Мне нужно было кому‑нибудь довериться.

– Не хочу я в священники. Я солдатом быть хочу, – приврал я. Вовсе я и не хотел в солдаты, но надеялся попасть в авиацию – тогда бы исполнилась моя мечта.

Мальчик посмотрел на сутану, выглядывавшую из моей сумки. Сам он уже переоделся в импровизированную военную форму.

– А вот я бы лучше священником стал, – сказал он. И, похоже, в отличие от меня, совершенно искренне.

Наверно, мы подумали это одновременно. Нам даже не пришлось ничего объяснять друг другу. На смену комку в горле пришло лихорадочное возбуждение: действовать!

Незадолго до Авилы, на последней остановке в какой‑то деревушке, мы с моим новым другом вышли из автобуса и в кафе на площади зашли в туалет. Когда мы вернулись в автобус, на нем была моя сутана, а на мне – его военная форма. Выглядел я в этой форме довольно нелепо – она была мне мала.

Вскоре автобус уже въезжал в город. Наши дороги вот‑вот должны были навсегда разойтись. Я засунул руку в карман брюк и извлек оттуда запечатанный и сложенный вчетверо конверт, который дали мне монахини. Мой друг взглянул на него, порылся в своем узелке и вытащил из него такой же конверт – правда, не измятый, без сгибов. В конвертах были рекомендательные письма от директора приюта, адрес, по которому каждый из нас должен был явиться, и карточка, на которой значились имя (на моей – Хавьер Альварес), возраст и кое‑какие другие данные. Мы обменялись конвертами. Я судорожно сглотнул слюну, это я хорошо помню. Не знаю, отчего мне стало не по себе – оттого ли, что в этот миг я отказался от своего имени, от своей судьбы, или оттого, что понял: это новое, чужое имя, эта чужая судьба теперь мои навеки.

Никто ничего не заметил – ни водитель, ни пассажиры. Нашим перепуганным товарищам, озабоченным собственной судьбой и первой встречей с большим миром, тоже было не до нас. Я был никто и мой сообщник – тоже. Нас попросту не существовало. А раз так, кому какое дело до того, что мы с ним обменялись именами и судьбами?

На прощание мы с ним крепко обнялись. Я испытывал сильное, незнакомое мне чувство – будто мы с ним заодно против целого мира. Наверное, догадался я, это и есть та самая дружба, о которой столько раз упоминали учителя и монахини, никогда толком не объясняя, что же это, собственно, такое.

Надо же, какой она оказалась короткой, эта моя первая настоящая дружба, думал я, глядя вслед товарищу, отправившемуся на поиски семинарии. Я пожелал ему удачи. И себе тоже.

Прощай, падре Хавьер, будь счастлив!

Я открыл конверт, предназначавшийся моему другу, и прочитал адрес казармы и имя капрала, к которому мне следовало обратиться. Туда я и направился, то и дело спрашивая дорогу у прохожих.

Час спустя, когда жаркое солнце уже перевалило за полдень, я очутился перед большим зданием из серого камня. По бокам входной арки стояли две будки, в каждой по часовому. Посреди большого двора, окруженного хозяйственными постройками, был врыт флагшток с испанским флагом – красным, желтым и лиловым; раньше я видел этот флаг на плакатах и открытках, да еще в особо торжественных случаях, по большим праздникам, когда директор приюта велел вывешивать флаг во дворе.

Я глубоко вздохнул и подошел к воротам.

Один из часовых бесцеремонно остановил меня.

– Эй, парень! Ты куда это?

– Я из приюта Сан‑Хуан‑де‑Дьос, – объяснил я, будто это место было центром Вселенной и каждый обязан его знать.

Часовой ухмыльнулся и переглянулся с напарником. Форма у них была настоящая, и я густо покраснел, устыдившись своего маскарадного костюма, хоть и с любовью сшитого, но все равно нелепого. Вдобавок она мне мала была, эта невзаправдашняя форма, – в общем, то еще зрелище.

Я протянул солдату свой конверт. Тот открыл его, пробежал глазами письмо.

– А, понятно… Значит, так… Тебя как звать‑то, парень? – спросил он, не отрывая глаз от бумаги, машинально, а не потому что заподозрил что‑то. Он и представить себе не мог, что я не знаю, какое имя значится там, в той бумаге. Я и не сообразил туда заглянуть. Это же надо быть таким идиотом… Я молчал, проклиная себя; сердце билось уже где‑то в горле, лицо залило жаркой краской.

– Да что это с тобой такое? Ты что, имени своего не знаешь?

– Я из приюта Сан‑Хуан‑де‑Дьос, – тупо повторил я. Меня трясло от ужаса. Вот сейчас из‑за такой ерунды мой обман раскроется, меня отправят в семинарию, и все – прощай, мое летное будущее, прощай, слава.

– Тихо вы! – вдруг прикрикнул на нас другой часовой. – Полковник едет!

Черная машина вынырнула из‑за угла и приближалась к главному входу. Часовой вернул мне конверт и вытянулся по стойке смирно. Я топтался на месте.

– Давай уже, – прошипел часовой, – заходи, быстро! Чтоб я тебя здесь не видел!

Ему не пришлось повторять дважды. Я юркнул в ворота и притаился в уголке. Впрочем, можно было и не прятаться: внимание немногочисленных солдат во дворе казармы было приковано к черной машине, которая притормозила у входа в главный корпус. Из машины выскочил офицер и поспешно открыл заднюю дверцу. Маленький толстячок с седой бородкой – видно, это и был полковник – вышел из машины и засеменил к воротам.

Я открыл конверт и прочитал вслух:

– Хоакин Дечен. Хоакин Дечен. Меня зовут Хоакин Дечен, – повторил я несколько раз. Ни за что теперь не забуду.

Так я впервые услышал свое новое имя, еще вчера принадлежавшее другому. Имя, которому суждено было сопровождать меня до сегодняшнего дня, когда я пишу тебе эти строки – туда, в твою дальнюю даль, в твой уголок неба.

Мне тут же показали, где я могу найти капрала. Озабоченный, все время куда‑то спешащий, капрал заправлял всей работой на кухне. Он равнодушно взглянул на мое рекомендательное письмо и кивнул.

– Картошку чистить умеешь?

Конечно же, я умел, в приюте мне часто доводилось помогать на кухне, но я не успел и слова произнести – он не ждал ответа.

– Ладно, все равно. Не умеешь, так научишься. Давай начинай. И шкуру срезай тоненько, нечего добро переводить.

Он ткнул пальцем куда‑то у меня за спиной. Я обернулся и опешил. Целая гора картошки занимала половину подсобки. Он что, издевается? Здесь, наверное, миллион картофелин…

– Вот эти баки наполнишь, – капрал указал на три емкости великанского размера: мы с ним и еще пару человек свободно могли бы спрятаться там с головой. – И смотри мне, чисть как следует! Шкуру опять же тоненько срезай. Наполнишь доверху – найдешь меня, я тебе койку твою покажу. Давай, вперед!

И вышел, оставив меня наедине с картофельной горой.

Я воодушевленно взвесил на ладони картофелину, убеждая себя, что это первая ступенька лестницы, которая рано или поздно приведет меня в небо – то самое небо, где обитают летчики. Затем извлек на свет божий свою драгоценность – сложенную вдвое газетную вырезку с фотографией полета «Плюс Ультра» – и положил ее рядом, чтоб она придавала мне мужества. На стене висела старая засаленная карта Испании, в отдельном квадратике на ней была карта провинции, а сам город Авила обозначался жирной точкой.

Пройдут годы, и я буду свободно читать любую карту, но в те первые дни новой жизни все вокруг вызывало у меня благоговейный восторг: я ведь не видал ничего, кроме приюта, окрестных полей и деревень, куда нас иногда вывозили на прогулку. Мир казался мне пустой доской, на которую я, бесстрашный исследователь‑первопроходец, наносил все новые и новые места, все более отдаленные, все более масштабные: сначала приют, потом провинция, через которую мы ехали на автобусе, и вот, наконец, казарма – она была так близко от Авилы, что солдаты пешком ходили туда в увольнение. И кто знает, может, когда‑нибудь я попаду в Мадрид?… Куда еще стремиться будущему летчику, как не в столицу Испании?

Я принялся чистить картошку, напевая себе под нос, чтобы не так скучно было. Картошка раз, картошка два… и так до десяти; потом опять: картошка раз, картошка два… и снова до десяти. Развлечение, конечно, так себе, но что поделаешь. Повторив свою присказку десятки и десятки раз, я позволил себе заглянуть в первый бак, куда отправлял, словно мяч за мячом, очищенные картофелины. С ужасом убедившись, что даже до половины не сумел наполнить этот бездонный колодец, я почувствовал, как земля уходит у меня из‑под ног. Я прислонился спиной к стенке бака и, тяжело дыша, сполз по ней на пол. Нет, говорил я себе, я решил и своего добьюсь, и ничто меня не остановит. Но руки, покрывшиеся волдырями, нестерпимо болели. Мне хотелось плакать, хотелось вернуться к монахиням, хотелось умереть. Я уже готов был отказаться от своей мечты о небе.

И тут я вздрогнул от звука горна. Играли побудку. Неужели уже утро? Я выглянул в окошко – и вправду рассвело. Во дворе казармы я заметил какое‑то оживление. Я вскарабкался на картофельную гору и, уцепившись за подоконник, припал к другому окну – пошире и повыше.

Вооруженные солдаты выстроились на плацу. Вчерашний полковник и еще два офицера, вытянувшись по стойке смирно, стояли у флагштока, по которому вверх ползло полотнище. Я растерялся: знамя изменилось. Теперь оно было только красное и желтое, без лиловой полоски [1].

– Солдаты! – выкрикнул полковник, сжимая в руке пистолет, который он только что вытащил из кобуры. – Несколько часов тому назад наша славная армия восстала с оружием в руках против Республ



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: