И. В. Малиновскому и В. Д. Вольховскому 3 глава




Имеются в путевых письмах Пущина отклики на политические события того времени. Так он выражал негодование по поводу «помощи», оказываемой Николаем I австрийскому императору для подавления национально-освободительного движения Венгрии, и возмущался «странной экспедицией» французов в Рим для содействия врагам национально-освободительного движения итальянцев.

Исполняя распоряжение А. Ф. Орлова, генерал-губернатор Восточной Сибири H. Н. Муравьев сообщил в III отделение, что поселенец Пущин отправлен 2 декабря 1849 года в Ялуторовск. Но вернулся он домой только под Новый год.

 

Прошло несколько лет. В столицах готовились к коронации Александра II, назначенной на август 1856 года. Родные декабристов, петрашевцев и других «преступников» ждали «милости» со стороны нового царя. Еще в начале года князь П. А. Вяземский посоветовал М. И. Пущину подать царю просьбу о разрешении его брагу вернуться в Россию, но царь отказал в этой просьбе, и Пущин получил амнистию вместе со всеми декабристами по манифесту 26 августа 1856 года.

Бывшим «государственным преступникам» позволили жить под надзором полиции всюду, кроме столиц. Но по просьбе сестры Пущина, Е. И. Набоковой, ему разрешили жить в Петербурге. Там он и прожил у сестры на пригородной даче и у брата Николая с 18 ноября 1856 года до мая 1857 года.

Товарищи по Лицею навещали Пущина. Друзья устраивали торжественные приемы в честь возвращенного декабриста, чествовали его. Это поддерживало его дух, но нажитые в Сибири болезни давали себя знать.

Больной, «настрадавшийся досыта», как он писал тогда Н. Д. Фонвизиной, Пущин продолжал заниматься делами Малой артели, собирал для нее деньги и рассылал их нуждающимся декабристам или семьям умерших участников движения, хлопотал при посредстве связей в правящей среде за И. Д. Якушкина и других декабристов, которым не разрешали жить в Москве. «Мы должны плотнее держаться друг друга, хоть и разлучены», – писал он М. И. Муравьеву-Апостолу из Петербурга.

Не забывал Пущин преемников дела декабристов – революционеров позднейших поколений, проявляя заботу о петрашевце Дурове, стараясь облегчить М. А. Бакунину пребывание в Сибири после освобождения его из крепости.

После долгих раздумий и колебаний Пущин решил соединитьсвою судьбу с H Д. Фонвизиной, вдовой декабриста. Свадьба состоялась 22 мая 1857 года в подмосковной деревне одного из его друзей.

Биограф Пущина, профессор К. Я. Грот, писал о браке Пущина с Фонвизиной: «К этому побудили его, главным образом, семейные обстоятельства, а также, без сомнения, и чувства симпатии к той, которую он знал еще в ссылке и которая пожелала теперь, в его трудном и беспомощном положении, стать для него опорой во всех отношениях». Надо добавить, что пятидесятидвухлетняя Наталья Дмитриевна в браке с Пущиным вовсе не жертвовала собой, как пишет в воспоминаниях о ней М. Д. Францева. Подобно тому, как Пущин в Наталии Дмитриевне, так и Фонвизина искала в нем нравственную поддержку для себя. К Пущину ее влекло и чувство многолетней симпатии.

Пущин поселился в Марьине, но дети его, дочь н сын, родившиеся в Сибири, продолжали жить отдельно.

По возвращении в Россию Пущин сочувственно следил за революционно-пропагандистской деятельностью А. И. Герцена и за его «Колоколом».

Жизнь К. И. Пущина подходила к концу. Он по нескольку месяцев бывал прикован к постели. Друзья попрежнему навещали его. Отношение возвращенных из Сибири декабристов к Пущину хорошо выразил Г. С. Батеньков в письме к нему от 22 апреля 1858 года: «Пусть окрепший Иван стоит попрежнему башней на нашей общинной ратуше. И теперь она, хотя одинокая, все же вмещает в себя лучшее наше справочное место и язык среди чужого, незнакомого населения».

Вернувшись в начале 1859 года из очередной поездки по фонвизинским имениям, Наталья Дмитриевна писала Е. П. и M. М. Нарышкиным, что на мужа страшно смотреть. Никогда он не был так худ и слаб. Болезнь осложнилась, и через три месяца московский губернатор сообщил III отделению, что «3 апреля 1859 года дворянин Иван Иванович Пущин умер». В первый раз встречается здесь в жандармских документах имя бывшего «государственного преступника» в сочетании с отчеством.

«Для всех благородно мыслящих потеря Ивана Ивановича Пущина тяжелым свинцом легла на сердце. Я его лично совершенно не знал, но всех отзыв был один, что он был лучший патриот и лучший человек», – писал декабрист Н. Р. Цебриков, отзываясь на кончину И. И. Пущина. Герцен упрекал в «Колоколе» своих русских корреспондентов, что они поздно известили его о смерти Пущина, но подробного очерка о первом друге великого поэта он так и не получил.[17]

Любя литературу, Пущин хранил подлинники революционных произведений Пушкина, Рылеева и других поэтов. Свои «заветные сокровища», как называл Пущин собранные им документы, он не сжег после 14 декабря, как это сделали в ожидании ареста многие участники движения. Пущин сложил все документы в портфель, и они вернулись к нему в 1857 году – после амнистии.

Е. И. Якушкин еще при жизни Пущина начал знакомить русских читателей с его личностью. Публикуя документы из путинского собрания «реликвий», Якушкин сообщал факты из его биографии, а затем напечатал его записки о Пушкине.

 

В настоящем издании, кроме Записок, помещено 256 писем И. И. Пущина, больше половины которых публикуется впервые. До последнего времени их выявлено около семисот. Однако все они не могут быть включены в книгу. Пущин отправлял в иные дни пять, шесть, а то и восемь писем. А таких дней в его сибирской и послесибирской жизни было очень много. Естественно, что в его письмах много повторений, о которых он часто упоминает и сам. Вот почему некоторые письма приводятся здесь в извлечениях.

Больше двух третей из общего числа печатаемых писем относится к тридцатилетнему пребыванию Пущина в тюрьмах и на поселении. В них имеется разнообразный материал для знакомства с историческими и бытовыми условиями, в которых находились первые борцы за свободу народа.

Особый интерес представляют письма к В. Д. Вольховскому и брату Михаилу, показывающие отношение Пущина к Тайному обществу за все время существования последнего, а также письма к Пушкину, где верно отражено политическое содержание задушевных бесед друзей в Михайловском уединении великого поэта.

Из писем позднейших лет видно, что измученный каторжной обстановкой, одолеваемый тяжелыми болезнями, нажитыми в ссылке, Пущин сохранил силу духа, любовь к людям, стремление помочь нуждающимся и светлый жизнеутверждающий оптимизм.

Говоря о талантливости Пущина, Герцен имел в виду его Записки. Высокую оценку письмам Пущина давали его корреспонденты. «Я всегда восхищаюсь вашим русским языком», – писала ему 25 января 1840 года M. Н. Волконская.

Записки Пущина о дружеских связях с Пушкиным и его письма – первый, основной отдел книги. Второй отдел составляют Приложения.

Значительное место в Приложениях отведено упоминавшемуся выше брату И. И. Пущина – Михаилу. Он был также привлечен к следствию по делу декабристов, осужден за недонесение о заговоре, сослан в Сибирь и отправлен оттуда на Кавказ. М. И. Пущин находился в близких дружеских отношениях с Пушкиным до 14 декабря и оставил Записки о встречах с великим поэтом в 1829 году. Поэт упоминает об этой встрече в «Путешествии в Арзрум».

Записки М. И. Пущина представляют собой документ для характеристики Пушкина в первый период после декабрьского восстания. Написаны они в 1857 году по настоянию Л. Н. Толстого.

В примечаниях, помещенных в конце книги, даются пояснения справочного характера. Справки о лицах, упоминаемых в текстах, И. И. и М. И. Пущиных, даны в аннотированном указателе имен.

С. Штрайх

 

Записки о Пушкине [18]

 

Если бы при мне должна была случиться несчастная его история… я бы нашел средство сохранить поэта-товарища, достояние России.

Пущ ин – Письмо 14/IV– 1840 г..

 

Е. И. Якушкину [19]

 

Как быть! Надобно приняться за старину. От вас, любезный друг, молчком не отделаешься – и то уже совестно, что так долго откладывалось давнишнее обещание поговорить с вами на бумаге об Александре Пушкине, как, бывало, говаривали мы об нем при первых наших встречах в доме Бронникова.[20]Прошу терпеливо и снисходительно слушать немудрый мой рассказ.

Собираясь теперь проверить былое с некоторою отчетливостью, я чувствую, что очень поспешно и опрометчиво поступил, истребивши в Лицее тогдашний мой дневник, который продолжал с лишком год. Там нашлось бы многое, теперь отуманенное, всплыли бы некоторые заветные мелочи, – печать того времени! Не знаю почему, тогда вдруг мне показалось, что нескромно вынимать из тайника сердца заревые его трепетания, волнения, заблуждения и верования! Теперь самому любопытно бы было заглянуть на себя тогдашнего, с тогдашнею обстановкою; но дело кончено: тетради в печке и поправить беды невозможно.

Впрочем, вы не будете тут искать исключительной точности – прошу смотреть без излишней взыскательности на мои воспоминания о человеке, мне близком с самого нашего детства: я гляжу на Пушкина не как литератор, а как друг и товарищ.

Невольным образом в этом рассказе замешивается и собственная моя личность; прошу не обращать на нее внимания. Придется, может быть, и об Лицее сказать словечко; вы это простите, как воспоминания, до сих пор живые! Одним словом, все сдаю вам, как вылилось на бумагу.[21]

 

1811 года в августе, числа решительно не помню, дед мой, адмирал Пущин, повез меня и двоюродного моего брата Петра, тоже Пущина, к тогдашнему министру народного просвещения графу А. К. Разумовскому. Старик, с лишком восьмидесятилетний, хотел непременно сам представить своих внучат, записанных, по его же просьбе, в число кандидатов Лицея, нового заведения, которое самым своим названием поражало публику в России, – не все тогда имели понятие о колоннадах и ротондах в афинских садах, где греческие философы научно беседовали с своими учениками. Это замечание мое до того справедливо, что потом даже, в 1817 году, когда после выпуска мы, шестеро, назначенные в гвардию, были в лицейских мундирах на параде гвардейского корпуса, подъезжает к нам граф Милорадович, тогдашний корпусный командир, с вопросом: что мы за люди и какой это мундир? Услышав наш ответ, он несколько задумался и потом очень Важно сказал окружавшим его: «Да, это не то, что университет, не то, что кадетский корпус, не гимназия, не семинария – это… Лицей!» Поклонился, повернул лошадь и ускакал. – Надобно сознаться, что определение очень забавно, хотя далеко не точно.

Дедушка наш Петр Иванович насилу вошел на лестницу, в зале тотчас сел, а мы с Петром стали по обе стороны возле него, глядя на нашу братью, уже частию тут собранную. Знакомых у нас никого не было. Старик, не видя появления министра, начинал сердиться. Подозвал дежурного чиновника и объявил ему, что андреевскому кавалеру[22]не приходится ждать, что ему нужен Алексей Кириллович, а не туалет его. – Чиновник исчез, и тотчас старика нашего с нами повели во внутренние комнаты, где он нас поручил благосклонному вниманию министра, рассыпавшегося между тем в извинениях. Скоро наш адмирал отправился домой, а мы под покровом дяди Рябинина, приехавшего сменить деда, остались в зале, которая почти вся наполнилась вновь наехавшими нашими будущими однокашниками с их провожатыми.

У меня разбежались глаза: кажется, я не был из застенчивого десятка, но тут как-то потерялся – глядел на всех и никого не видал. Вошел какой-то чиновник с бумагой в руке и начал выкликать по фамилиям. – Я слышу: Александр Пушкин! – выступает живой мальчик, курчавый, быстроглазый, тоже несколько сконфуженный. По сходству ли фамилий, или по чему другому, несознательно сближающему, только я его заметил с первого взгляда. Еще вглядывался в Горчакова, который был тогда необыкновенно миловиден. При этом передвижении мы все несколько приободрились, начали ходить в ожидании представления министру и начала экзамена. Не припомню кто, – только чуть ли не В. Л. Пушкин, привезший Александра, подозвал меня и познакомил с племянником. Я узнал от него, что он живет у дяди на Мойке, недалеко от нас. Мы положили часто видаться. Пушкин, в свою очередь, познакомил меня с Ломоносовым и Гурьевым.

Скоро начали нас вызывать поодиночке в другую комнату, где в присутствии министра начался экзамен, после которого все постепенно разъезжались. Все кончилось довольно поздно.

Через несколько дней Разумовский пишет дедушке, что оба его внука выдержали экзамен, но что из нас двоих один только может быть принят в Лицей на том основании, что правительство желает, чтоб большее число семейств могло воспользоваться новым заведением. На волю деда отдавалось решить, который из его внуков должен поступить. Дедушка выбрал меня, кажется, потому, что у батюшки моего, старшего его сына, семейство было гораздо многочисленнее. Таким образом я сделался товарищем Пушкина. – О его приеме я узнал при первой встрече у директора нашего В. Ф. Малиновского, куда нас неоднократно собирали сначала для снятия мерки, потом для примеривания платья, белья, ботфорт, сапог, шляп и пр. На этих свиданиях мы все больше или меньше ознакомились. Сын директора Иван тут уже был для нас чем-то вроде хозяина.

Между тем, когда я достоверно узнал, что и Пушкин вступает в Лицей, то на другой же день отправился к нему как к ближайшему соседу. С этой поры установилась и постепенно росла наша дружба, основанная на чувстве какой-то безотчетной симпатии. Родные мои тогда жили на даче, а я только туда ездил: большую же часть Бремени проводил в городе, где у профессора Люди занимался разными предметами, чтоб недаром пропадало время до вступления моего в Лицей. При всякой возможности я отыскивал Пушкина, иногда с ним гулял в Летнем саду; эти свидания вошли в обычай, так что, если несколько дней меня не видать, Василий Львович, бывало, мне пеняет: он тоже привык ко мне, полюбил меня. Часто, в его отсутствие, мы оставались с Анной Николаевной. Она подчас нас, птенцов, приголубливала; случалось, что и прибранит, когда мы надоедали ей нашими ранновременными шутками. Именно замечательно, что она строго наблюдала, чтоб наши ласки не переходили границ, хотя и любила с нами побалагурить и пошалить, а про нас и говорить нечего: мы просто наслаждались непринужденностию и некоторою свободою в обращении с милой девушкой. С Пушкиным часто доходило до ссоры, иногда сна требовала тут вмешательства и дяди. Из других товарищей видались мы иногда с Ломоносовым и Гурьевым. Madame Гурьева нас иногда и к себе приглашала.

Все мы видели, что Пушкин нас опередил, многое прочел, о чем мы и не слыхали, все, что читал, помнил; но достоинство его состояло в том, что он отнюдь не думал выказываться и важничать, как это очень часто бывает в те годы (каждому из нас было 12лет) с скороспелками, которые по каким-либо обстоятельствам и раньше и легче находят случай чему-нибудь выучиться. Обстановка Пушкина в отцовском доме и у дяди, в кругу литераторов, помимо природных его дарований, ускорила его образование, но нисколько не сделала его заносчивым – признак доброй почвы. Все научное он считал ни во что и как будто желал только доказать, что мастер бегать, прыгать через стулья, бросать мячик и пр. В этом даже участвовало его самолюбие – бывали столкновения очень неловкие. Как после этого понять сочетание разных внутренних наших двигателей! Случалось точно удивляться переходам в нем: видишь, бывало, его поглощенным не по летам в думы и чтения, и тут же[23]внезапно оставляет занятия, входит в какой-то припадок бешенства за то, что другой, ни на что лучшее не способный, перебежал его или одним ударом уронил все кегли. Я был свидетелем такой сцены на Крестовском острову, куда возил нас иногда на ялике гулять Василий Львович.

Среди дела и безделья незаметным образом прошло время до октября. В Лицее все было готово, и нам велено было съезжаться в Царское Село. Как водится, я поплакал, расставаясь с домашними; сестры успокаивали меня тем, что будут навещать по праздникам, а на рождество возьмут домой. Повез меня тот же дядя Рябинин, который приезжал за мной к Разумовскому.

В Царском мы вошли к директору: его дом был рядом с Лицеем. Василий Федорович поцеловал меня, поручил инспектору Пилецкому-Урбановичу отвести в Лицей. Он привел меня прямо в четвертый этаж и остановился перед комнатой, где над дверью была черная дощечка с надписью: № 13. Иван Пущин; я взглянул налево и увидел: № 14. Александр Пушкин. Очень был рад такому соседу, но его еще не было, дверь была заперта. Меня тотчас ввели во владение моей комнаты, одели с ног до головы в казенное, тут приготовленное, и пустили в залу, где уже двигались многие новобранцы.

Мелкого нашего народу с каждым днем прибывало. Мы знакомились поближе друг с другом, знакомились и с роскошным нашим новосельем. Постоянных классов до официального открытия Лицея не было, но некоторые профессора приходили заниматься с нами, предварительно испытывая силы каждого, и таким образом, знакомясь с нами, приучали нас, в свою очередь, к себе.

Все 30 воспитанников собрались. Приехал министр, все осмотрел, делал нам репетицию церемониала в полной форме, то есть вводили нас известным порядком в залу, ставили куда следует по, списку, вызывали и учили кланяться по направлению к месту, где будут сидеть император и высочайшая фамилия. При этом неизбежно были презабавные сцены неловкости и ребяческой наивности.

Настало, наконец, 19 октября – день, назначенный для открытия Лицея. Этот день, памятный нам, первокурсным, не раз был воспет Пушкиным в незабываемых его для нас стихах, знакомых больше или меньше и всей читающей публике.

Торжество началось молитвой. В придворной церкви служили обедню и молебен с водосвятием. Мы на хорах присутствовали при служении. После молебна духовенство со святой водою пошло в Лицей, где окропило нас и все заведение.

В лицейской зале, между колоннами, поставлен был большой стол, покрытый красным сукном с золотой бахромой. На этом столе лежала высочайшая грамота, дарованная Лицею. По правую сторону стола стояли мы в три ряда; при нас – директор, инспектор и гувернеры. По левую – профессора и другие чиновники лицейского управления. Остальное пространство залы, на некотором расстоянии от стола, было все уставлено рядами кресел для публики. Приглашены были все высшие сановники и педагоги из Петербурга. Когда все общество собралось, министр пригласил государя. Император Александр явился в сопровождении обеих императриц,[24]великого князя Константина Павловича и великой княжны Анны Павловны. Приветствовав все собрание, царская фамилия заняла кресла в первом ряду. Министр сел возле царя.

Среди общего молчания началось чтение. Первый вышел И. И. Мартынов, тогдашний директор департамента министерства народного просвещения. Дребезжащим, тонким голосом прочел манифест об учреждении Лицея и высочайше дарованную ему грамоту. (Единственное из закрытых учебных заведений того времени, которого устав гласил: «Телесные наказания запрещаются». Я не знаю, есть ли и теперь другое, на этом основании существующее.[25]Слышал даже, что и в Лицее при императоре Николае разрешено наказывать с родительскою нежностью лозою смирения.)

Вслед за Мартыновым робко выдвинулся на сцену наш директор В. Ф. Малиновский со свертком в руке. Бледный как смерть, начал что-то читать; читал довольно долго, но вряд ли многие могли его слышать, так голос его был слаб и прерывист. Заметно было, что сидевшие в задних рядах начали перешептываться и прислоняться к спинкам кресел. Проявление не совсем ободрительное для оратора, который, кончивши речь свою, поклонился и еле живой возвратился на свое место. Мы, школьники, больше всех были рады, что он замолк: гости сидели, а мы должны были стоя слушать его и ничего не слышать.[26]

Смело, бодро выступил профессор политических наук А. П. Куницын и начал не читать, а говорить об обязанностях гражданина и воина. Публика при появлении нового оратора, под влиянием предшествовавшего впечатления, видимо, пугалась и вооружилась терпением; но по мере того, как раздавался его чистый, звучный и внятный голос, все оживились, и к концу его замечательной речи слушатели уже были не опрокинуты к спинкам кресел, а в наклоненном положении к говорившему: верный знак общего внимания и одобрения! В продолжение всей речи ни разу не было упомянуто о государе: это небывалое дело так поразило и понравилось императору Александру, что он тотчас прислал Куницыну владимирский крест – награда, лестная для молодого человека, только что возвратившегося, перед открытием Лицея, из-за границы, куда он был послан по окончании курса в Педагогическом институте, и назначенного в Лицей на политическую кафедру.[27]

Куницын вполне оправдал внимание царя; он был один между нашими профессорами урод в этой семье.

 

Куницыну дань сердца и вина!

Он создал нас, он воспитал наш пламень,

Поставлен им краеугольный камень,

Им чистая лампада возжена…

 

(Пушкин. Годовщина 19 октября 1825 года.) [28]

После речей стали нас вызывать по списку; каждый, выходя перед стол, кланялся императору, который очень благосклонно вглядывался в нас и отвечал терпеливо на неловкие наши поклоны.

Когда закончилось представление виновников торжества, царь как хозяин отблагодарил всех, начиная с министра, и пригласил императриц осмотреть новое его заведение. За царской фамилией двинулась и публика. Нас между тем повели в столовую к обеду, чего, признаюсь, мы давно ожидали. Осмотрев заведение, гости Лицея возвратились к нам в столовую и застали нас усердно трудящимися над супом с пирожками. Царь беседовал с министром. Императрица Марья Федоровна попробовала кушанье. Подошла к Корнилову, оперлась сзади на его плечи, чтобы он не приподнимался, и спросила его: «Карош суп?» Он медвежонком отвечал: «Oui, monsieur!»[29]Сконфузился ли он и не знал, кто его спрашивал, или дурной русский выговор, которым сделан был ему вопрос, – только все это вместе почему-то побудило его откликнуться на французском языке и в мужском роде. Императрица улыбнулась и пошла дальше, не делая уже больше любезных вопросов, а наш Корнилов сóника[30]же попал на зубок; долго преследовала его кличка: Monsieur.

Императрица Елизавета Алексеевна тогда же нас, юных, пленила непринужденною своею приветливостью ко всем; она как-то умела и успела каждому из профессоров сказать приятное слово.

Тут, может быть, зародилась у Пушкина мысль стихов к ней:

 

На лире скромной, благородной… и пр.[31]

 

(Изд. Анненкова, т. 7, стр. 25.

Г. Анненков напрасно относит эти стихи к 1819 году; они написаны в Лицее в 1816 году.)

Константин Павлович у окна щекотал и щипал сестру свою Анну Павловну; потом подвел ее к Гурьеву, своему крестнику, и, стиснувши ему двумя пальцами обе щеки, а третьим вздернувши нос, сказал ей: «Рекомендую тебе эту моську. Смотри, Костя, учись хорошенько!»[32]

Пока мы обедали – и цари удалились и публика разошлась. У графа Разумовского был обед для сановников; а педагогию петербургскую и нашу, лицейскую, угощал директор в одной из классных зал.

Все кончилось уже при лампах. Водворилась тишина.

 

Друзья мои, прекрасен наш союз:

Он, как душа, неразделим и вечен,

Неколебим, свободен и беспечен,

Срастался он под сенью дружных Муз.

Куда бы нас ни бросила судьбина

И счастие куда б ни повело,

Все те же мы; нам целый мир чужбина,

Отечество нам Царское Село.

 

(Пушкин. Годовщина 19 октября 1825 года.)

Дельвиг в прощальной песне 1817 года за нас всех вспоминает этот день:

 

Тебе, наш царь, благодаренье!

Ты сам нас, юных, съединил

И в сем святом уединенье

На службу музам посвятил.

 

Вечером нас угощали десертом а discretion[33]вместо казенного ужина. Кругом Лицея поставлены были плошки, а на балконе горел щит с вензелем императора.

Сбросив парадную одежду, мы играли перед Лицеем в снежки при свете иллюминации и тем заключили свой праздник, не подозревая тогда в себе будущих столпов отечества, как величал нас Куницын, обращаясь в речи к нам. Как нарочно для нас, тот год рано стала зима. Все посетители приехали из Петербурга в санях. Между ними был Е. А. Энгельгардт, тогдашний директор Педагогического института. Он так был проникнут ощущением этого дня и в особенности речью Куницына, что в тот же вечер, возвратясь домой, перевел ее на немецкий язык, написал маленькую статью и все отослал в дерптский журнал.[34]Этот почтенный человек не предвидел тогда, что ему придется быть директором Лицея в продолжение трех первых выпусков.

 

Несознательно для нас самих мы начали в Лицее жизнь совершенно новую, иную от всех других учебных заведений. Через несколько дней после открытия, за вечерним чаем, как теперь помню, входит директор и объявляет нам, что получил предписание министра, которым возбраняется выезжать из Лицея, а что родным дозволено посещать нас по праздникам. Это объявление категорическое, которое, вероятно, было уже предварительно постановлено, но только не оглашалось, сильно отуманило нас всех своей неожиданностию. Мы призадумались, молча посмотрели друг на друга, потом начались между нами толки и даже рассуждения о незаконности такой меры стеснения, не бывшей у нас в виду при поступлении в Лицей. Разумеется, временное это волнение прошло, как проходит постепенно все, особенно в те годы.

Теперь, разбирая беспристрастно это неприятное тогда нам распоряжение, невольно сознаешь, что в нем-то и зародыш той неразрывной, отрадной связи, которая соединяет первокурсных Лицея. На этом основании, вероятно, Лицей и был так устроен, что, по возможности, были соединены все удобства домашнего быта с требованиями общественного учебного заведения.[35]Роскошь помещения и содержания, сравнительно с другими, даже с женскими заведениями, могла иметь связь с мыслью Александра, который, как говорили тогда, намерен был воспитать с нами своих братьев, великих князей Николая и Михаила, почти наших сверстников по летам; но императрица Марья Федоровна воспротивилась этому, находя слишком демократическим и неприличным сближение сыновей своих, особ царственных, с нами, плебеями.

Для Лицея отведен был огромный, четырехэтажный флигель дворца, со всеми принадлежащими к нему строениями. Этот флигель при Екатерине занимали великие княжны: из них в 1811 году одна только Анна Павловна оставалась незамужнею.

В нижнем этаже помещалось хозяйственное управление и квартиры инспектора, гувернеров и некоторых других чиновников, служащих при Лицее. Во втором – столовая, больница с аптекой и конференц-зала с канцелярией; в третьем – рекреационная зала, классы (два с кафедрами, один для занятий воспитанников после лекций), физический кабинет, комната для газет и журналов и библиотека в арке, соединяющей Лицей со дворцом чрез хоры придворной церкви. В верхнем – дортуары. Для них, на протяжении вдоль всего строения, во внутренних поперечных стенах прорублены были арки. Таким образом, образовался коридор с лестницами на двух концах, в котором с обеих сторон перегородками отделены были комнаты: всего пятьдесят номеров. Из этого же коридора вход в квартиру гувернера Чирикова, над библиотекой.

В каждой комнате: железная кровать, комод, конторка, зеркало, стул, стол для умывания, вместе и ночной. На конторке чернильница и подсвечник со щипцами.

Во всех этажах и на лестницах было освещение ламповое; в двух средних этажах паркетные полы. В зале зеркала во всю стену, мебель штофная.

Таково было новоселье наше!

При всех этих удобствах нам не трудно было привыкнуть к новой жизни. Вслед за открытием начались правильные занятия. Прогулка три раза в день, во всякую погоду. Вечером в зале – мячик и беготня.

Вставали мы по звонку в шесть часов. Одевались, шли на молитву в залу. Утреннюю и вечернюю молитвы читали мы вслух по очереди.

От 7 до 9 часов – класс.

В 9 – чай; прогулка – до 10.

От 10 до 12 – класс.

От 12 до часу – прогулка.

В час – обед.

От 2 до 3 – или чистописанье, или рисованье.

От 3 до 5 – класс.

В 5 часов – чай; до 6 – прогулка; потом повторение уроков или вспомогательный класс.

По середам и субботам – танцеванье или фехтованье.

Каждую субботу – баня.

В половине 9 часа – звонок к ужину.

После ужина до 10 часов – рекреация. В 10 – вечерняя молитва – сон.

В коридоре на ночь ставились ночники во всех арках. Дежурный дядька мерными шагами ходил по коридору.

Форма одежды сначала была стеснительна. По будням – синие сюртуки с красными воротниками и брюки того же цвета: это бы ничего; но зато по праздникам – мундир (синего сукна с красным воротником, шитым петлицами, серебряными в первом курсе, золотыми – во втором), белые панталоны, белый жилет, белый галстук, ботфорты, треугольная шляпа – в церковь и на гулянье. В этом наряде оставались до обеда. Ненужная эта форма, отпечаток того времени, постепенно уничтожалась: брошены ботфорты, белые панталоны и белые жилеты заменены синими брюками с жилетами того же цвета; фуражка вытеснила совершенно шляпу, которая надевалась нами только когда учились фронту в гвардейском образцовом батальоне.

Белье содержалось в порядке особою кастеляншей; в наше время была m-me Скалой. У каждого была своя печатная метка: номер и фамилия. Белье переменялось на теле два раза, а у стола и на постель раз в неделю.

Обед состоял из трех блюд (по праздникам четыре). За ужином два. Кушанье было хорошо, но это не мешало нам иногда бросать пирожки Золотареву в бакенбарды. При утреннем чае – крупичатая белая булка, за вечерним – полбулки. В столовой, по понедельникам, выставлялась программа кушаний на всю неделю. Тут совершалась мена порциями по вкусу.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-06-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: