ЛУЧ СВЕТА В ТЕМНОМ ЦАРСТВЕ 3 глава




Концерты или спектакли бывали два раза в месяц. В библиотеку всегда присылали хорошие билеты, и мы не пропускали ни одной премьеры. Особенно хороши были новогодние концерты в 36-м и 37-м годах. Умный, острый конферансье Андреев – веселый толстячок – умело вел концерты, иногда вставляя довольно рискованные остроты в адрес начальства. Андреева в 33-м году, когда в Соловках было голодно, чуть не съели урки в подвале под Преображенским собором. Его уже затащили в подвал, засунули в рот кляп и обсуждали, как его убить и разделать, но в это время на них напала опергруппа. Поэтому Андреев вошел в соловецкий фольклор не только как конферансье, но и как «сто обедов для людоедов».

В число артистов-любителей принимали и совершенно незнакомых ранее с театром; но двух бесспорно способных актеров в труппу не привлекали, несмотря на их просьбы. Это были два самозванца: император Николай II и его сын цесаревич Алексей. Они в течение ряда лет играли роли высочайших особ в уральских и сибирских деревнях, взимая обильную дань с верноподданных. Мужичок, выдававший себя за царя, малограмотный, хитрый, имел сходство с изображенным на дешевых портретах монархом. Цесаревич – провинциальный артист по фамилии Замятин – был образован, сравнительно молод (около 30 лет), красив, и при желании в нем могли найти некоторое сходство с Алексеем. Идея самозванства родилась у Замятина, когда он случайно в поезде разглядывал соседа – бородатого мужика и узрел великое сходство с царем. Конечно, не с царем на троне, а с царем-изгнанником, который в рабском виде, таясь, странствует по родимой России.

Замятин умело расположил цареподобного мужичка в свою пользу, выяснил некоторые обстоятельства его житья-бытья и, посмеиваясь, сказал тихо: «Вы очень похожи на государя. Известно это вам?» Мужичок в свою очередь посмеялся и сказал, что несколько лет тому назад в Екатеринбурге его даже арестовать хотели из-за этого сходства. Замятин сошел с поезда вместе с мужичком в Оренбурге, хотя ему надо было ехать дальше, и в ближайшей нэпманской харчевне раскрыл мужичку блестящие перспективы самозванства. Зимой они ходят по деревням, по богатым домам, играют в царя-изгнанника, получают немалое подаяние, расплачиваясь за него наградными грамотами, сулящими после восстановления монархии немалые льготы помогавшим в тяжелые годы монарху и его наследнику. Летом компаньоны будут жить в свое удовольствие на собранную за зиму дань на благословенных курортах юга.

К концу дня высокие договаривающиеся стороны пришли к соглашению. В ближайшие дни Замятин организовал печатание на хорошей бумаге грамот, в которых указывалось, что великие государи – император и самодержец всероссийский Николай II и цесаревич Алексей – жалуют верноподданного нашего, нам, великим государям, помощь немалую оказавшего в годы смуты тяжкие. Далее оставлялось пустое место для вписывания, кого и чем жалуют. Ниже стояли скопированная Замятиным подпись Николая и придуманная им же подпись Алексея. Начинался 1929 год.

В течение трех лет компаньоны успешно гастролировали, хотя уже при раскулачивании и обысках у некоторых «верноподданных» оказались в тайниках жалованные грамоты, и ОГПУ искало самозванцев. В 1932 году богатые крестьяне были уже ликвидированы и деревни превратились в колхозы, где и сами-то мужики пояса затягивали потуже. Первая же попытка собрать дань с горожан окончилась провалом. Компаньоны получили по десять лет и приехали в Соловки, где не пользовались никаким решпектом. Николай II стал сторожем, цесаревич трудился на общих работах. Для полноты соловецкого паноптикума присутствие самозванцев было просто необходимым.

 

СОЛОВЕЦКОЕ ЛЕТО

 

 

Увы, что нашего незнанья

И беспомощней и грустней?

Кто смеет молвить: до свиданья

Чрез бездну двух или трех дней?

 

Ф.И. Тютчев

 

Лето 1936 года началось рано и сопровождалось усилением напряжения как во внутренней политике, так и в международных отношениях. Происходила поляризация сил. 7 марта Германия ввела войска в демилитаризованную Рейнскую зону, расторгнув Локарнский договор, как бы в ответ в апреле во Франции на выборах одержал победу Народный фронт. Австрия ввела всеобщую воинскую повинность и усилила сближение с Германией. Япония после февральского военного путча усиливала Квантунскую армию и т. п. Внутри страны ужесточался режим. Доходили слухи, что разогнали «Общество старых большевиков» и «Общество бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев», закрыли их печатные органы и арестовали руководителей. Из писем, присланных с воли и написанных эзоповским языком, просачивались сведения об усилении арестов в Москве, Ленинграде, Киеве и многих других городах.

В июне умер Горький. На процессе 36—37-го годов официально было объявлено, что он был отравлен, как Куйбышев и Орджоникидзе, троцкистско-зиновьевской бандой, а через 20 лет выяснится, что Орджоникидзе застрелился, как и вторая жена Сталина Аллилуева, а Куйбышев и Горький умерли от болезней. В Соловках в связи со смертью Горького ожили воспоминания о его поездке на Соловецкие острова в 1929 году, которая была вызвана трагическими событиями в СЛОНе.

В 20-х годах в зарубежной прессе, особенно эмигрантской, нередко упоминали об ужасах в Соловецких лагерях. В 28-м году эта тема привлекла внимание международной общественности в связи с письмом, написанным кровью на досках, обнаруженных в штабелях пиломатериалов, привезенных английским лесовозом из Соловков. Писали о находке между досок отрубленной кисти левой руки с оригинальной татуировкой, которая, как выяснилось при расследовании, принадлежала исчезнувшему несколько лет назад английскому моряку. Кровавые письма вещали об истязаниях и молили о спасении. Общественность ряда стран потребовала расследования. Были организованы комиссии. Для успокоения общественного мнения в 1929 году в Соловки был послан Горький. Говорили, что эту акцию предложил Сталин.

В соловецком эпосе это событие излагалось примерно так.

К приезду высокого гостя Соловки привели в пристойный вид: побелили здания в порту и внутри кремля, обновили лозунги, насадили цветы, выдали новую одежду тем, кто был в состоянии работать, а «доходяг» перевезли в глухие лагпункты, скрытые в лесах большого острова или на других островках архипелага. Доходягами называли тех, кто был настолько изможден физически, да и духовно, что дошел до предела расчеловечивания. Убирали с глаз и известных общественных деятелей, с которыми Горький мог встречаться в прошлые годы.

Вначале все шло гладко. Горький любовался Соловками. «Словами трудно изобразить гармоническое, неуловимое сочетание прозрачных нежных красок Севера… Над морем густо-зеленые холмы, и на фоне холмов кремль монастыря… как постройка сказочных богатырей» – писал потом Горький. Ему показали электростанцию, док, мастерские, ботанический сад, систему каналов, соединяющих озера между собой и морем, уникальную монастырскую библиотеку. Он, конечно, знал, что все это сотворено монахами, как и чудесные постройки кремля, но делал вид, что верит в рассказы о преобразующей деятельности соловецкого начальства, и щедро хвалил:

«Хорошо-то как! Молодцы, замечательное дело творите! Опишу, опишу!»

Потом Горький захотел посмотреть Секирную гору. Начальство не смело перечить и предоставило гостю экипаж, свита разместилась на дрожках и поехали. На Секирной горе Горький и церковь знаменитую посмотрел, и маяк, и пейзажами полюбовался, особенно серебряной гладью озера Красного, изукрашенного зелеными островками. И захотелось ему к этому озеру проехать, благо было до него всего километра два. Тут-то и произошла беда.

На перекрестке дороги Горький повстречал колонну лагерников-лесорубов. Они шли попарно. Каждая пара несла на плечах тяжелое бревно. Согнутые спины, опущенные головы, рваная одежда, лапти на ногах. Сбоку колонны шли стрелки. При виде начальства колонна остановилась, головы поднялись. Остановился и экипаж Горького. Он сидел, опираясь на трость, и растерянно смотрел на серые истомленные лица.

– Алексей Максимович, здравствуйте! – закричал кто-то из колонны.

Несколько пар бросили бревна и устремились к экипажу.

– Погоняй, что встал! – закричал начальник управления кучеру.

– Погодите, – сказал Горький, вставая в экипаже во весь рост.

– Это Горький, Горький! – кричали в колонне. – Горький! Спасите нас! Мы погибаем!

– Спокойно, товарищи. Говорите кто-нибудь один. – сказал глухо Горький. Стало тихо.

– Алексей Максимович, вы меня не узнаете? Мы с вами вместе сидели в тюрьме в 1905 году, – спокойно сказал, сняв шапку, седой иссохший старик. – А потом вы меня в своей газете печатали. Много нас здесь, прошедших через царские тюрьмы, а эту не переживем.

Он закашлялся, сплевывая кровь. Горький стоял в экипаже и тихо плакал.

– Надо ехать, – прошептал начальник и толкнул кучера. Экипаж рванулся.

– Напишите заявление! – крикнул, оборачиваясь, Горький.

– Кому? На деревню дедушке? – крикнул старик и стал поднимать бревно.

Сытые лошади шустро везли экипаж. Горький вытер слезы и сказал:

– Светло-то как, а по часам-то в Москве уже ночь.

В очерках о Соловках все было в розовых и голубых тонах, и встреча у Секирной горы Алексеем Максимовичем не упоминалась.

Лето 1936 года в Соловках было очень теплое. Во время перерыва я уходил читать в сквер и садился на лафет пушки, стоявшей у часовни для водосвятия. Там красиво, спокойно и хорошо заучивались немецкие стихи, запоминалась хронология исторических событий, и с особенным вкусом читались «Пармская обитель» Стендаля и романы Гюго. К сожалению, из кремля выйти на природу было невозможно. Я с грустью смотрел на Святое озеро из окна кабинета и думал, что короткое лето пролетит незаметно, и потянутся серые осенние дни, переходящие в зимнюю полярную беспросветность. Но грустить было некогда. План самообразования надо было выполнять.

Летом заключенные в кремле чувствовали себя свободнее. Прекращались тяжелые работы по очистке от снега дорог и заготовке дров. Больше было ненаряженных. Организовывались шахматные турниры (в Соловках было много сильных шахматистов: Бестужев-Рюмин, Ясенев– Круковский, Хабленко и др.), устраивались диспуты. Один из диспутов на тему «Теория омыления и диалектический материализм» пародировал широко известную в то время книгу Н.И. Бухарина «Теория отражения и диалектический материализм».

В кремле появился горный инженер Грицай, широко образованный специалист. Его отправили в Соловки за анализ рекорда Стаханова, в 1935 году выполнившего 1400 процентов нормы на добыче угля на шахте «Центральная-Ирмино». Грицай доказывал, что сам факт перевыполнения нормы на 1400 процентов указывает на абсурдность этого рекорда. Если норму можно перевыполнить в четырнадцать раз, то что это за норма? А если «норма» – это действительно большой объем тяжелой работы, выполняемой забойщиком, и она перевыполнена в 14 раз, то, значит, на рекордиста работали также и помощники. И Грицай приводил данные, сколько шахтеров работало «на подхвате» у рекордиста. Грицай рассказывал о многочисленных арестах среди горняков, критически относящихся к таким рекордам. Горный инженер с интересом просматривал статьи о стахановском движении, заполнявшие журналы того времени.

В библиотеке читатели неоднократно устраивали мне блицэкзамены по любым вопросам. Как-то в кабинете научной литературы вечером, когда я заменял заболевшего Веригина, несколько читателей стали экзаменовать меня по текущей политике. Называли фамилию политического деятеля, а я должен был сказать, из какой страны и кто он. Если я правильно называл страну и должность деятеля, я получал два очка. Я набрал 88 очков из 100, назвав в том числе кардинала Пачелли – статс-секретаря Ватикана, Пьера Лаваля – французского премьера и Вильгельма Пика, ставшего в 1935 году председателем Коммунистической партии Германии.

Публике игра понравилась, мне стали задавать более сложные вопросы по оценке ситуации. Наконец один весьма почтенный деятель спросил, что я думаю по поводу поездки Функа на Балканы. Я ответил немецкой пословицей: «Feuer fangt von Funke an»[25]. Старики затрясли бородами, молодые аплодировали. «Словно Христос среди учителей», – раздался голос самого знаменитого из соловецких ученых профессора Павла Александровича Флоренского, который незаметно подошел и стоял, прислонившись к двери, слушая экзамен. Войдя в кабинет, он пояснил, что есть известное полотно В.Д. Поленова на сюжет из жизни Христа, где его, еще мальчика, экзаменуют в храме учителя и удивляются его знаниям[26]. После этого экзаменаторы стали прогнозировать перспективы моей биографии, то нарекая мне блестящую ученую карьеру, то предсказывая пост министра иностранных дел. Тут вмешался профессор Яворский, известный украинский историк: «Все может быть, если он доживет до…» Все замолчали, а один деятель сказал: «Юра, я составлю вам гороскоп».

Гороскоп был действительно составлен. Для составления гороскопа я должен был сообщить только дату, день и час рождения, дату крещения и день именин, координаты места рождения. Гороскоп имел вид чертежа на ватмане (из ресурсов ПСБ), где в центре реконструировано положение звезд и планет в день моего рождения с поправкой на час суток и склонение, исходя из координат места рождения, в правом и левом верхних углах были еще какие-то чертежи и цифры, а внизу краткий текст, излагающий содержание. Согласно гороскопу, я родился под знаком Стрельца, следовательно – любомудр, в делах и науках удачлив, но вызываю зависть окружающих, что у меня будет две законные жены и т. п. Также указывалось, что жизнь моя разделена на две части и если не прекратится на 33-м году, то может продлиться до 88 лет, не то до 1988 года, но это было слишком далеко и, во всяком случае, обещало еще очень долгую жизнь, в чем я далеко не был уверен. Мне неблагоприятны числа 5 и 11 и соответственно эти даты. Были отмечены тяжелые годы, начиная с 38—39-го и далее с интервалами шесть-семь лет, пик неприятностей наступает в пределах двух смежных лет. Было указано еще много деталей, в том числе такие приятные, как «любовь женщин будет вам сопутствовать», и «общее изменение фона вашей жизни произойдет в год, следующий за девятым високосным годом, считая от года рождения». Это опять указывало на 33-й год моей жизни. К сожалению, через полгода при обыске гороскоп был отобран как нечто непонятное, а следовательно, опасное для лагерного режима.

Из указанных в гороскопе чисел оба «работали». Обычно неприятности мои приходились на 5-е и 11-е числа. Так, например, арестован я был 5 мая 1935 года, то есть 5.V.35. Налет на лазарет дежурного по управлению Михайлова был ночью 11 ноября, то есть 11.XI. Вспоминая прошлую жизнь, я нашел еще ряд случаев, происшедших 5-го и 11-го, и стал относиться с почтением к моему гороскопу. Петр Иванович, посмотрев на чертеж гороскопа, произнес из Шиллера:

 

Und der Mensch versuche die Gotter nicht

Und begehre nimmer und nimmer zu schauen,

Was sie gnadig bedecken mit Nacht und Grauen…[27]

 

И очень интересно изложил идею о непредвидении будущего, о непредсказуемости событий как величайшем благе, связанную с представлением о свободе воли – одним из важнейших положений философии и теологии.

Второй человек, узревший гороскоп, был Георгий Лукашов, с которым я подружился в конце зимы. Он очень внимательно проанализировал гороскоп и отметил, что первый тяжелый год – 1938-й совпадает с годом окончания моего срока.

– Вот это будет генеральная проверка, – серьезно сказал Жоржик. – Может быть, дадут второй срок или добавят.

– Но дважды за одно не отвечают. На этом стоит юстиция! – возразил я.

– Но юстиция по-русски значит справедливость. А где же у нас справедливость? Если подойти справедливо, то 70—80 процентов соловчан не должны быть даже арестованы, а не то, что получать сроки!

Это было очевидно. Через 20 лет все те, кто остались в живых, были реабилитированы, и многие были реабилитированы посмертно.

Июль ознаменовался двумя событиями. Во-первых, началась гражданская война в Испании. Сигнал «по всей Испании безоблачное небо», переданный в эфир мятежными генералами, означал сгущение туч над Соловецким архипелагом. Опытные политики прогнозировали усиление режима и в лагерях, и в стране в целом. На этом тревожном фоне особенно поразительным было известие о разрешении свидания с мамой. Сначала мне об этом официально (под расписку) объявили в колонне, а через несколько дней я получил письмо, где мама писала, что при помощи Крупской ей разрешили свидание продолжительностью десять часов с правом использовать все часы в одни сутки или растянуть на пять дней по два часа в день. Мама, конечно, выбрала второй вариант.

Мои коллеги и знакомые очень удивлялись. Свидание в Соловках – событие небывалое. Я не мог удовлетворить их любопытство, так как мама не писала, каким путем она решила столь трудную задачу. Упоминание о Крупской ничего не проясняло, так как жена Ленина в то время не была в милости у Сталина и не имела веса ни в государственных, ни в партийных кругах.

За два дня до свидания мне объявили, что меня вывезут на Морcплав—базу Соловецкого лагеря на материке, где я буду находиться в изоляторе, в отдельной камере все пять дней. Из камеры под конвоем меня будут выводить на свидания к маме. С Морсплавом я был знаком, поскольку по пути в Соловки наш этап пробыл две недели в этом «благословенном» месте. Навек запомнились серые голые гранитные глыбы на которых стояли лагерные бараки, клумбы, где рос вместо цветов чахлый овес, двойное ограждение из колючей проволоки. Справа за проволокой виднелся причал и серое, мрачное море. По сравнению с зелеными лесами и лугами, голубыми озерами и бухтами соловецких островов различие огромное. Мрачное место для свидания.

В день отплытия на свидание произошла заминка. В назначенный час я пришел в канцелярию колонны, но мне сказали, что конвоир за мной не пришел, и они ничего не знают. Я в ужасе вернулся в библиотеку. Коллеги очень сочувствовали. Но что они могли? Профессор Вангенгейм вдруг стал обувать «выходные» ботинки. «Иду к начальнику кремля, – пояснил он, – пусть обеспечит конвой сам, или я от него позвоню в управление. Предупрежу, что они срывают мероприятие, разрешенное Москвой». Вангенгейм пошел к начальству кремля, а я – в канцелярию колонны. Вскоре раздался первый гудок «Ударника» – того маленького пароходика, на котором я прибыл в Соловки. Первый гудок пароход давал за час до отхода. Время шло, а никаких известий не было. Наконец в колонну позвонили, чтобы мне выписали пропуск на выход из кремля в порт, а сопроводительные документы уже давно на корабле. Раздался второй гудок. Я схватил пропуск и побежал к проходной. Выпустили меня без задержки, и я помчался в порт. Третий гудок застал меня уже в порту. У трапа снова задержка. Часовой не имеет указаний, а мой пропуск действителен только на вход в порт, а не на выезд из Соловков. Я стал кричать изо всех сил, зовя капитана, коменданта порта и всякое другое начальство. Но рабочий день кончился, все начальники отсутствовали, кроме дежурного по управлению, который услышал мои крики и вышел в порт. Им был, к счастью, Михайлов, тот самый грозный начальник, который обнаружил меня спящим на дежурстве в лазарете, бывший военный атташе в Париже. Выражение его лица показывало, что он узнал меня. Я объяснил ситуацию. Михайлов прошел на борт и через несколько минут вышел с капитаном. Раздалась команда: «Пропустить!» Я влетел на корабль, следом подняли трап. «Спасибо!» – крикнул Михайлову. Он не ответил, но слегка улыбнулся и кивнул головой. Никто не знал, что пройдет немного больше года и все соловецкие начальники, в том числе и Михайлов, будут арестованы и расстреляны, как и многие ответственные работники НКВД.

«Ударник» медленно выходил из бухты. Солнце стояло низко и освещало кремль с северо-запада. Светло-голубое небо, отражаясь в почти такой же поверхности моря, смыкалось с ним незаметно, без линии горизонта. Был полный штиль. Я стоял на корме и не мог наглядеться на тающий в безгоризонтном просторе темнеющий силуэт монастыря.

Свидание с мамой, самым близким человеком, – что может быть радостнее?! Однако когда время встреч строго дозировано, когда за столом сидит тюремщик и вслушивается в разговор, когда с каждым днем приближается конец, тогда свидание превращается в болезненную нервотрепку.

В первый же день свидание состоялось с двух до четырех часов. Мама приехала накануне и устроилась на житье в поселке. Она выглядела очень похудевшей, и ее прекрасные густые волосы сильно поседели, но лицо было спокойным, добрым, только очень напряженный взгляд выдавал ее состояние. Меня привели в отведенное нам помещение из внутренней двери, через минуту мама вошла из внешней двери. Посредине комнаты стоял длинный тонконогий непокрытый стол. Нас посадили по концам стола примерно на расстоянии двух метров, тюремщик сел посредине и объявил: «Свидание начинается. Во время свидания запрещается передавать друг другу вещи, записки. Запрещается говорить на иностранных языках. Запрещается говорить о недозволенном. В случае недозволенных разговоров надзиратель имеет право прервать разговор. При нарушении правил свидание будет прекращено».

Мама привезла огромный шоколадный торт собственного изготовления. Самый любимый из всех тортов. И спросила, как можно его передать. Тюремщик задумался.

– После свидания его расковыряем. Если недозволенного в торте нет – отдадим ему, – наконец сказал он.

– Что же может быть в торте? – удивилась мама.

– Нож может быть, спирт, патроны, – стал перечислять страж, загибая грязные пальцы.

– Можно я его сама здесь при вас разрежу?

– Не положено, – мрачно ответил стрелок.

– Тогда я на минуту выйду к начальнику, – сухо сказала мама. И через несколько минут вернулась с начальником.

– Вот, – указала мама на торт.

Начальник вынул нож и передал его маме. Мама достала из сумочки чистый платок, обтерла нож и разрезала торт на четыре части.

– Порядок, – важно сказал начальник и передвинул торт на мою сторону.

Я начал рассказывать о здоровье, о климате, о получении посылок. Тюремщик, потерпевший поражение в борьбе за право «ковырять» торт, ослабел и не прерывал нас. Разговор все же был какой-то неживой. Мама тоже сухо и осторожно рассказывала о посещении Андрея Ягуаровича (так за глаза звали Вышинского). Вдруг тюремщик сказал, что осталось пять минут. У мамы задрожали губы, но она справилась с болью, и мы простились.

Меня поместили в одиночной камере. Мне никто не мешал обдумывать ситуацию. Наконец я придумал несложный маневр. Я буду имитировать чтение стихов и в стихах расскажу больше, чем можно. Кроме того, монотонное чтение стихов вгонит в сон надзирателя. Приняв такое решение, я с удовольствием принялся за торт, который услаждал меня в продолжение пяти дней.

На другой день я сказал маме, что выучил много больших стихотворений Некрасова и хочу, чтобы она проверила, правильно ли я читаю.

Это тот Некрасов, который написал «Полным-полна коробушка», – пояснил я тюремщику.

Тот важно кивнул:

– Знаю.

Я подмигнул маме и начал читать монотонно:

 

Старики преученые всюду,

Обучают наукам меня,

Книги дивные я не забуду,

Их впервые увидел здесь я.

 

Мама вступила в игру и тоже стала читать:

 

Надя, Костина дочка, любезно

Приняла вашу бедную мать

И сказала: ее обижают,

Заставляют с детьми лишь играть.

 

Я понял, что речь идет о Крупской, которой была оставлена незначительная должность председателя общества «Друг детей» (ОДД). Со стороны наше бормотание стихов походило на какой-то нудный бред, но мы, освоив «технику», передали друг другу много полезной информации. Надзиратель задремывал, просыпался и даже на шесть минут проспал конец тайма.

Остальные три дня свидания проходили с десяти до двенадцати. Мама сказала, что, увидев меня своими глазами, поверила оптимистичному тону моих писем, и ей стало несколько спокойнее. Я продолжал убедительно рассказывать о прелестях соловецкого быта, в особенности о замечательном театре. Чем бы еще убедить маму, что моя эпопея закончится хорошо? И тут мне пришел в голову простейший расчет: Сталин старше меня на 40 лет, следовательно, вряд ли этот гнет долго продлится. И я спросил маму:

– Сколько получится, если вычесть из 919—879?

– Сорок, – сказала с недоумением мама.

Я скосил глаза на портрет вождя. Мама побледнела, и я догадался, что она поняла.

Последний день свидания прошел очень тяжело. Мама заметно нервничала и сказала, что ей невыносимо ждать еще два года, что она продолжит хлопоты о сокращении срока хоть на год, хоть на полгода. Окончились последние два часа. Мы простились. Я уезжал на «Ударнике» в 20 часов, и мама хотела провожать меня, выйдя на мыс, который огибают корабли, берущие курс на Соловки. Она будет махать большим белым платком.

Примерно за полчаса до отхода конвой доставил меня на борт корабля. Капитан разрешил стоять на корме. Мама, очевидно, была уже на мысу, но мне из порта мыс был не виден. Наконец «Ударник» выполз из порта, взял курс на мыс, и я сразу же увидел маленькую фигурку, взмахивающую белым платком. Я тоже без устали махал платком. Корабль прошел метрах в тридцати от скалы, где стояла мама, развернулся на Соловки, и скоро мама исчезла на фоне скал. Я бросил свой платок в море и заплакал, чувствуя, что никогда не увижу маму.

На другой день я появился в библиотеке, но был в таком подавленном состоянии, что никто не стал расспрашивать меня о свидании. В конце дня Котляревский, человек добрый и даже сентиментальный, завел меня к архиву, куда я давно стремился, попросил поработать в архиве и отобрать материалы по списку для начальника управления. Он предупредил, что закроет меня на замок, а через час выпустит. Я понял эту добрую затею Григория Порфирьевича. Он хотел отвлечь меня от горьких мыслей раритетами архива.

Я быстро подобрал несколько старых номеров «Большевика» и «Коммунистического интернационала» и стал смотреть книги из шкафа, на котором была наклеена надпись «Антиквариат». Вот там-то я и увидел роскошные редкие издания, которым и цены не было. Первым мне попался том «Божественной комедии», иллюстрированный Доре, затем «Орлеанская дева» Вольтера – прижизненное издание. Великолепное многотомное издание «Живописная Россия», но тут я вспомнил о журнале «Соловецкие острова» и сразу увидел их толстые погодичные сборники с Никольской башней на обложке.

Быстро пролистав подшивку за 26-й год, я нашел несколько интересных стихотворений и рассказов, в том числе о прибытии на Соловки полка охраны СОП (Соловецкий особый полк), в связи с попыткой вооруженного побега на захваченном заключенными пароходе. На другом стеллаже я нашел стенографические отчеты партийных съездов, начиная с VI (в июле 1917 года); раскрыл том со стенограммой Х съезда (1921 год) и был поражен резким тоном выступающих ораторов от различных фракций по вопросу о нэпе и критикой доклада Сталина по национальному вопросу. Это было поразительно. Не укладывалось в сознании, что Великих Вождей – Ленина и Сталина – могли запросто критиковать, да еще так резко. Заглянул я и в материалы II конгресса Коминтера (июль—август 1920 года) и ахнул, увидев на групповой фотографии нового состава ИККИ вместе с Лениным и Зиновьевым нашего Андрея Юльевича Руднянского – тогда секретаря Исполкома Коминтерна, а ныне сторожа маяка в Соловках и нашего активного читателя, помогающего Вангенгейму в иностранном отделе библиотеки. Да, в архиве много интересного, тут можно сидеть месяцами, а не какой-то час!

Когда Котляревский выпустил меня, оказалось, что я провел в архиве более двух часов. Я очень благодарил шефа за доставленное удовольствие. Он же просил об этом не распространяться и сказал, что допустил меня в эту обитель тайн для поднятия моего подавленного настроения. Григорий Порфирьевич придумал правильно. Это лекарство помогло войти в обычную колею: работа – ученье.

Котляревский выхлопотал мне через Михайлова и начальника КВЧ разрешение на второе дополнительное письмо, и с августа я уже посылал домой три письма в месяц, радуя родных. Я закончил планиметрию и боролся со стереометрией и тригонометрией. Успешно прорабатывалась физика, заканчивался курс географии. По-немецки я уже довольно бегло беседовал с Учителем, с другими немцами, с Жоржиком Лукашовым. План подготовки за 8-й класс уже был выполнен, и заканчивалась по основным предметам подготовка за 9-й класс.

Среди читателей время от времени возникали новые раритеты, которые тоже вносили некий вклад в познание мира, особенно в познание добра и зла. В августе в библиотеку заявился невысокий, чернявый, суетливый человечек средних лет, пытавшийся объясниться на какой-то многоязычной смеси, утяжеленной скверной дикцией и шепелявостью. Уловив в этой вавилонской смеси некоторые немецкие слова, я четко спросил: «Was wollen Sie? Sprechen Sie langsam und deutlich»[28]. Человечек взмахнул руками и как пулемет затараторил по-немецки, брызгая слюной и отчаянно жестикулируя.

Это был член КПГ и даже секретарь одного из берлинских райкомов, один из организаторов убийства Хорста Весселя – автора нацистского гимна. После 30 января 1933 года Купферштейн и его жена Элиза, тоже активистка КПГ, бежали во Францию, в Германии их заочно приговорили к смертной казни. Они были переправлены в СССР. Здесь супруги работали в Коминтерне, а потом Купферштейн съездил в АССР немцев Поволжья и вернулся, настроенный критически.

Вскоре Купферштейн, писатель-антифашист Георг Борн и кто-то из русских журналистов сидели в ресторане (очевидно, в «Национале»), и Купферштейн рассказывал антинацистский анекдот, сочиненный известным журналистом-антифашистом, лауреатом Нобелевской премии мира Карлом фон Осецки. Сей журналист был убийственно остроумен, и анекдоты его приводили фюрера в ярость.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-04-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: