БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ 1 глава




ПРЕДИСЛОВИЕ

Веронике Веджвуд не исполнилось и тридцати лет, когда вышла в свет ее «Тридцатилетняя война». Однако уже в этом исследовании она проявила себя как состоявшийся, зрелый автор и по содержанию, и по стилю изложения. Веджвуд опирается только на факты и обращается к первоисточникам, изданным на многих иностранных языках, а не к сентенциям каких-нибудь современных «докторов Штумпфнаделей». Автору удалось выстроить ясную и четкую сюжетную линию повествования о столь разбросанной и хаотичной войне, длившейся с 1618 до 1648 года, а понять ее можно только через призму политических интересов и маневров монарших дворов и переговоров, касавшихся десятка держав. На передний план выходят немыслимые человеческие страдания.

Веджвуд пишет изящно, плавно, динамично и удивительно просто, в ее повествовании замыслы мрачных государей предстают так же зримо, как мытарства наемников, замерзающих в открытом поле, или крестьян, у которых те же наемники отбирают скот и урожай. Ее рассказ во второй главе о первом серьезном столкновении — дефенестрации[1] в Праге — исполнен почти как кинодокумент. Невозможно забыть этот инцидент — католических членов чешского сейма выбрасывают в окно замка в Градчанах, и они остаются живы только потому, что падают на кучу гниющего навоза. Несколькими емкими, яркими фразами автор создает художественный образ, равноценный крупному плану в кино: «Славата продержался дольше под градом кулаков, цепляясь за раму и взывая к Пресвятой Богородице, пока кто-то не ударил его так, что он потерял сознание, окровавленные руки разжались, и его тело тоже рухнуло в ров». Такой художественной силой, образностью и детализацией пронизано все ее печальное повествование о человеческих заблуждениях, безрассудстве, самообмане, плутовстве и жажде разрушать и убивать.

Поразительны и литературный стиль молодого автора, и понимание Германии XVII века, ее барочного великолепия и нищеты. Веджвуд особое внимание уделяет личностям — и великим и менее великим, которые, по ее мнению, определяли развитие событий в этот период. В равной мере интересны ее замечания о быте и социально-экономических условиях того времени — к примеру, о том, что «неадекватность каналов передачи информации исключала возможность действенного участия в политике общественного мнения». В кратких, но основанных на дотошных исследованиях зарисовках, таких же убедительных и обстоятельных, как и очерки об исторических событиях, рассказывается о жизни в городах и деревнях, в войсках, об организации армий и военной тактике, о церковных конфликтах и теологии, об «охоте на ведьм». Тем не менее Веджвуд не берется за объяснение причин этой войны, она просто излагает ее историю. Автор не претендует на то, чтобы дать более глубокое толкование истоков и перипетий тридцатилетнего противоборства. По ее мнению, большинство участников конфликта не имели каких-либо высоких целей, случайности определяли и начало войны, и исход. Вердикт автора звучит как латинская эпитафия: «Морально отвратительная, экономически разрушительная, социально губительная, преследовавшая малопонятные цели, бесчестная и фактически безрезультатная, эта война вошла в историю Европы как выдающийся пример бессмысленного кровопролития». В этом утверждении слышны викторианские нотки, но они были актуальны и в XX столетии, и очень современны сегодня — по крайней мере в отношении бессмысленности войны, — и гораздо правильнее многих заявлений, которые делаются в наше время.

Историком и писателем Веджвуд стала не случайно. Она родилась в семье известного основателя керамического дела в Англии и в детстве много путешествовала с отцом, деятельным управляющим железными дорогами. Вероника училась в частной школе в Лондоне и у гувернанток и, прежде чем поступить в Оксфорд, освоила немецкий и французский языки на континенте. В Оксфорде она произвела большое впечатление на своего преподавателя А. Л. Рауса, сдала с отличием экзамены на степень бакалавра сначала по классической филологии, а потом по истории. Затем Веджвуд приготовилась к тому, чтобы работать над диссертацией с Р. X. Тони, христианским социалистом и начинающим исследователем в области социально-экономической истории. Перед ней открывалась дорога в большую науку, и она какое-то время давала уроки в Сомервильском колледже Оксфордского университета. Однако Веджвуд не пожелала надевать на себя смирительную рубашку академизма. Она, как и многие представители ее поколения, унаследовала что-то от беспредельной любознательности и отваги великих деятелей Викторианской эпохи, несмотря на скептическое отношение к их религиозным и политическим ценностям. С детства Вероника питала страсть к книгам по истории, которые она находила в богатейшей библиотеке отца, и уже любила сочинять.

«К тому времени, когда мне исполнилось двенадцать лет, — вспоминала позднее Веджвуд, — я обнаружила, что пишу слишком легко и быстро. Тогда были особые блокноты, называвшиеся «Маммот», две сотни листов, кварто, линованные, и они разлетались, как будто их ветром сдувало».

Отец предложил ей заняться историей. «Даже из плохого писателя может получиться полезный историк», — сказал он. Не без его содействия образовался круг друзей, в числе которых оказались Дж. Э. Мур (философ), Ральф Воан-Уильямс (композитор и дирижер), Дж. М. Тревельян (историк). В один из уик-эндов Тревельян и высказал идею бросить скучную, нудную диссертацию и написать о Томасе Уэнтворте, графе Страффорде, побуждавшем короля Карла I к утверждению в Англии абсолютной власти. Веджвуд с головой окунулась в исследование, подготовив вскоре первый вариант биографии Уэнтворта, который сама же впоследствии назвала Веду Мехте «слишком женским и сентиментальным». С помощью Джона Нила она переделала свой опус, и получилось острое и увлекательное жизнеописание государственного деятеля, презираемого большинством историков с того времени, когда Долгий парламент приговорил его к казни в 1641 году.

С 1935 года, когда издатель Джонатан Кейп опубликовал ее первую книгу, Веджвуд уже могла считать, что с профессией определилась. «Тридцатилетняя война», вышедшая через три года после «Страффорда» и получившая широкое признание, подтвердила: в Англии появился новый серьезный писатель-историк. Если не хватало гонораров от книг, а это случалось, то она зарабатывала на жизнь, «очень и очень неплохо», статьями для женского еженедельника «Тайм энд тайд» и газеты «Дейли телеграф» и переводами (в частности, «Аутодафе» Элиаса Канетти). В отличие от ученых академического склада, пытавшихся разобраться в том, почему произошли те или иные исторические события, Веджвуд, предпочитала рассказывать о том, как они происходили. Она не стремилась к тому, чтобы вскрывать структурные, или социальные, или экономические причины, к примеру гражданской войны в Англии, а, используя яркие и живописные детали, повествовать о ней в двух, довольно роялистских, из трех запланированных томов.

Веджвуд всегда отличалась пристрастием к историческим свидетельствам и документам. «Ничто не может соединить годы так зримо, как старые письма, — считала она, — случайные песчинки, приклеившиеся к чернилам на бумаге, отскочившие через триста лет и смешавшиеся со вчерашней пылью».

Когда стали доступны личные письма Страффорда — через три десятка лет после издания книги, — Веджвуд кардинально переработала его биографию. Писателя увлекал поиск не столько новых фактов, сколько деталей. Задолго до зарождения нового типа социально-культурной истории девяностых годов XX века Веджвуд в стиле Вирджинии Вулф поведала нам о том, какое одеяние было на Карле I во время его последнего рождественского представления театра масок в 1639 году, и обрисовала облик разбойника с большой дороги, сжато и образно передав дух эпохи.

Веджвуд присуще такое же заинтересованное отношение к человеку, его странностям, прихотям и невзгодам, какое отличало всех великих интеллектуалов ее времени, ее учителя Тони и ее коллегу — журналистку Веру Бриттен. Психологические описания бессмысленных страданий людей в XVII веке во многом основаны на собственном восприятии последствий войны в XX веке. Рыжеволосой, крепкого телосложения женщине с высоким лбом и испытующим взглядом, чей портрет Лоренс Гауинг написал в 1944 году, еще в юные годы довелось увидеть злосчастия людей, вынужденных покидать родные места, беженцев с паспортами Нансена. Она без устали помогала им в Англии в годы Второй мировой войны, оставаясь всегда страстным поборником прав человека. Блистательный мастер исторического повествования, Веджвуд описывает самые сложные проблемы и ситуации простым и доходчивым литературным языком. Ясность и совершенство прозы напоминают исторические шедевры героя одной из ее книг — Эдуарда Гиббона. Но выразительность ее художественного стиля, непревзойденное умение создать у читателя ощущение эпохи, пожалуй, могли взволновать и автора классической истории «Священной Римской империи». «Тридцатилетняя война» — лучшее эпическое произведение Вероники Веджвуд.

Энтони Графтон

 

ВСТУПЛЕНИЕ

В историческом исследовании неизбежно отражается эпохат в которую оно написано, так же как и в любом другом литературном повествовании. Хотя материал историка ограничивает его в большей мере, чем новеллиста или поэта, он, как и они, опирается на собственный жизненный опыт и использует мыслительно-художественные образы, присущие как его индивидуальности, так и времени, в котором он живет.

Это вовсе не означает, что результат обязательно будет неверным или ошибочным; он скорее всего может быть неполным и предвзятым. Вследствие собственного мировоззрения и влияния окружающей среды историк, естественно, воспринимает отдельные аспекты предмета исследования лучше, чем другие. Он акцентирует на них внимание, потому что они представляются ему наиболее важными, и пренебрегает другими моментами, которые выходят за рамки его воображения и жизненного опыта.

Я писала книгу в тридцатые годы на фоне экономической депрессии у себя дома и нарастающей напряженности за рубежом. Тревоги этого тяжелого времени не могли не повлиять на оценку событий прошлого. Я писала, уже имея представление о том, как живется людям в бедных и заброшенных регионах, о тяжелой судьбе обездоленных и отверженных — двух миллионов безработных на моей родине, беженцев из Германии, евреев и либералов. Видя страдания своих современников, я острее и явственнее осознавала горькую участь человека, жившего в годы Тридцатилетней войны, бесприютного, голодающего, напуганного насилием и чумой. Человеческие страхи и лишения, возможно, стали одним из главных мотивов моей книги.

Я нисколько не сожалею об этом. Несмотря на все гиперболизации и пропагандистские комбинации, сохранилось достаточно свидетельств, подтверждающих исключительно жуткий характер насилия, совершавшегося над человеком в этой войне. Как и двадцать лет назад, так и сейчас я убеждена в том, что политический историк должен в первую очередь вскрывать то, как политика правителей сказывается на судьбе человека, пробуждать у современников интерес и сочувствие к миллионам людей, живших в далеком прошлом.

Нельзя не коснуться и другой проблемы. Бедствия и человеческие страдания, вызванные Тридцатилетней войной, занимают особое место в традиционной интерпретации германской истории. Война преподносится как источник чуть ли не всех несчастий — экономических, социальных, национальных, нравственных. Обычно считается, что она задержала развитие германской цивилизации (трудно сказать, какой смысл вкладывается в это понятие) на двести лет. Позволю себе с этим не согласиться. Последствия Тридцатилетней войны для Германии, как правило, преувеличиваются. Экономический упадок в Германии начался задолго до войны, а политическая дезинтеграция была скорее одной из ее причин, а не следствием. Последствия войны не были столь масштабные, продолжительные и катастрофические, как это изображается в популярной литературе. Все это я постаралась отразить в первой и последних главах. Предоставляю читателю самому делать выводы.

В библиографических заметках я обращаю внимание читателей на некоторые новые исследования по данной теме. Однако за минувшие двадцать лет не появилось ничего такого, что могло бы изменить мои взгляды на войну. Конечно, на выбор предмета исследования и методологии определенное влияние оказала социально-политическая атмосфера тридцатых годов. Мое поколение, выросшее под психологическим воздействием тягостной памяти о Первой мировой войне, искренне верило в то, что все войны бессмысленные, бесполезные и ненужные. Я лично больше так не считаю, но по-прежнему убеждена: именно такой бессмысленной, бесполезной и ненужной была Тридцатилетняя война. Ее не следовало затевать, и она, собственно, ничего существенного не достигла. Да, в Западной Европе стала доминировать не Испания, а Франция, и это обстоятельство, безусловно, сыграло свою роль в истории Западного мира. Однако такой же результат можно было получить гораздо меньшими усилиями и потерями и без того, чтобы мучить войной целое поколение немцев, которым в общем-то не было никакого дела до проблем воюющих сторон. Несколько государственных мужей за пределами Германии время от времени вмешивались и направляли войну в то или иное русло, ни один государственный муж в самой Германии не осмелился остановить ее. Весь сумбурный и трагичный конфликт, тянувшийся тридцать лет, дает нам поучительный пример того, как опасны и губительны для народов тщеславные и безмозглые правители.

Лондон, 1956 год С.В. Веджвуд

 

Глава первая
ГЕРМАНИЯ И ЕВРОПА 1618

Сколько их, жаждущих твоих одежд? Разве они не обещаны слишком многим, ждущим только, когда пробьет час твоей гибели? Долго ли ты просуществуешь в благоденствии? Истинно ровно столько, сколько пожелает Спинола.

Памфлет, 1620 год

1618 год был одним из тех нелегких лет, из которых складывались довольно длительные периоды вооруженного нейтралитета в истории Европы. В жизни людей постоянно присутствовало предчувствие беды, социальную атмосферу, как перед грозой, время от времени сотрясали громовые раскаты надвигающейся бури. Дипломаты просчитывали последствия очередного кризиса, политики гадали, купцы оценивали убытки или барыши на шатком товарном и денежном рынке, князья и рыцари посматривали на мечи, а сорок миллионов крестьян, на которых всегда ложится бремя и войны и мира, трудились в поле, и им не было никакого дела до переживаний своих сеньоров.

Испанский посол в Лондоне требовал казнить сэра Уолтера Рали, в то время как народ, собравшийся возле дворца, скандировал проклятия в адрес короля, неспособного его спасти. В Гааге непреходящая вражда между двумя религиозными фракциями переросла в бунт, на улицах прохожие нагло освистывали вдову Вильгельма Молчаливого. Франция и Испания совершенно рассорились, оба правительства претендовали на Вальтеллину, стратегическую долину между Италией и Австрией. В Париже опасались, что вот-вот разразится война в Европе[3], в Мадриде больше беспокоились по поводу прочности брачного союза инфанты Анны и юного короля Франции. Семнадцатилетний Людовик XIII относился к супруге прохладно[4], и разрыв между ними мог разрушить последний мостик дружбы, пока еще связывавший правящие династии Франции и Испании. Австрийские кузены испанского короля пытались помочь, предложив женить молодого эрцгерцога на французской принцессе[5], но регентское правительство в Париже начало переговоры о ее браке с герцогом Савойским, заклятым врагом и австрийского и испанского дворов.

Раскрытие испанского заговора, имевшего целью свергнуть республиканское правительство Венеции, и восстание протестантов в Вальтеллине создали угрозу развязывания войны в Италии. На севере Европы честолюбивый король Швеции завладел Эстляндией и Ливонией, и наметившийся альянс с голландцами[6], в случае успеха, мог позволить им взять под свой контроль северные водные пути Европы. Протестанты в Праге, восстав, сбросили ненавистное католическое правительство.

Политическая обстановка накалилась до такой степени, что любой из этих инцидентов мог привести к крупному конфликту. Люди знающие и информированные уже почти не сомневались в неизбежности войны, неясны были лишь ее инициаторы и масштабы.

Восстание в Праге произошло 23 мая 1618 года. Традиционно эта дата считается и началом Тридцатилетней войны. Но только через семнадцать месяцев стало понятно, что именно это восстание дало толчок общеевропейскому конфликту. Чешские события подорвали взрывоопасную ситуацию, созревавшую уже давно, как пороховую бочку.

На деятельности политиков и дипломатов, безусловно, отражались социально-психологические факторы той эпохи. Не существовало никакого установленного порядка в государственном управлении, проявления честности, ответственности и служебного рвения были большой редкостью, чиновники считали нормой утечку как информации, так и государственных средств.

Дипломатическая почта не отличалась оперативностью: она полностью зависела от неторопливого гужевого транспорта и превратностей погоды. Снегопады, ливневые дожди или штормовые ветры могли помешать своевременному предотвращению международных кризисов. Принятие важных решений задерживалось или откладывалось до получения инструкций от вышестоящих властей.

Общественное мнение практически не оказывало сколько-нибудь значительного влияния на политику и по причине отсутствия информации, и в силу традиции. Крестьянство в большинстве своем ничего не знало о том, что творится вокруг, и переносило жизненные тяготы молча, а восставало только тогда, когда жизнь становилась совершенно невыносимой. У горожан, имевших хоть какой-то доступ к информации, было больше возможностей для того, чтобы выражать свое мнение, но только относительно богатые и образованные люди могли воспользоваться политической осведомленностью. Основная часть населения оставалась невежественной, инертной и безучастной. В результате дипломатические отношения в Европе регулировались декретами, настроениями отдельных государственных деятелей и династическими амбициями.

Войны несли бедствия не сразу, не везде и не всем, они велись в основном профессиональными армиями, и гражданское население — кроме районов, где проходили сражения, — не ощущало на себе их последствия до тех пор, пока на него не обрушивались неимоверные поборы и налоги. Но даже и там, где шли бои, люди страдали от войны меньше, чем в наше хваленое цивилизованное время. Кровопролитие, изнасилования, грабежи, пытки, голод не возмущали человека так, как в наши дни, поскольку они были частью его повседневной жизни. И в мирных условиях он постоянно сталкивался с грабежом и насилием; пытками сопровождались почти все судебные процессы; жуткие и продолжительные казни совершались в присутствии огромных толп зрителей; стали привычными рецидивы массового голода и эпидемий чумы.

Образ жизни человека образованного был также малопривлекательным. Под внешним лоском и напускной учтивостью скрывалась убогость воспитания; грубость и пьянство были присущи всем классам; чаще встречались судьи безжалостные, а не справедливые; авторитет светских властей держался не на популярности, а на жестокости; благотворительность в нашем понимании отсутствовала. Лишения были настолько привычными, что не вызывали ропота. Бытовые условия европейского человека были не приспособлены к зимней стуже и в равной мере к летней жаре: в его доме было сыро и холодно зимой и душно летом. И принц и нищий одинаково притерпелись к отвратительным запахам, исходившим от гниющих нечистот, выброшенных на улицу, отстойников, грязи, накопившейся в канализации, и омерзительному виду хищных птиц, терзающих трупы, разлагавшиеся на виселицах или в колесах. Один путешественник насчитал на дороге от Дрездена до Праги «более ста сорока виселиц, на которых раскачивались разбойники, и недавно повешенные, и полуразложившиеся, а также колес, из которых торчали переломанные конечности убийц»[7].

Для таких людей война должна быть особенно длительной и мучительной, чтобы побудить их к массовому протесту.

Франция, Англия, Испания, Германия… В XVII веке уже существовали нации, хотя и трудно определить, насколько тесно они были связаны с индивидуумами, их населявшими. У всех народов имелись свои пограничные проблемы, меньшинства, расслоения. В некоторых профессиях принадлежность к какой-то нации была настолько расплывчата, что она показалась бы современному человеку несуразной. Но тогда никого не удивляло, если французский генерал командовал армией, сражавшейся против Франции. В ту эпоху верность долгу, религии, даже хозяину ценилась больше, чем преданность стране. Тем не менее осознание национальной принадлежности приобретало политическую окраску и значимость. «Надо, чтобы люди любили свою страну, — писал Бен Джонсон. — Тот, кто считает иначе, может сколько угодно восхищаться своим особым мнением, но сердце его там».

Однако национальные чувства, если они и были, связывались по большей части с сюзереном, и династии, за малыми исключениями, в европейской дипломатии были важнее наций. Династические браки играли первейшую роль во внешней политике, и ее движущей силой была личная воля сюзерена и интересы его семьи. На международной арене выступали не столько Франция и Испания, сколько Бурбоны и Габсбурги.

Трансформация социально-экономической базы создавала новыепроблемы. В большинстве западноевропейских стран правительства были аристократические, сформировавшиеся в условиях, когда власть держалась на землевладении. Эта форма правления сохранилась и после того, как деньги стали могущественнее земли. Политическая власть оставалась в руках тех, кто не обладал достаточным финансовым богатством, и купечество, имевшее средства, но лишенное доступа к власти, зачастую проявляло оппозиционные настроения.

Пришествие класса, не связанного с землей, сопровождалось угасанием крестьянства. В феодальной системе, основанной на взаимных обязательствах сеньора и держателя земли, серв, хотя и занимай подчиненное положение, пользовался определенным авторитетом. Недовольство крестьян зародилось после краха феодализма, то есть с того времени, когда правящий класс землевладельцев начал обменивать их труд на деньги и использовать его для извлечения прибыли.

Феодальная система выстроила мир, в котором все так или иначе были связаны с землей и благосостояние зависело от землевладельца. Когда этот порядок стал рушиться, на государство и церковь легли новые обязанности. Медлительный транспорт, плохие коммуникации и нехватка денег не позволяли правительствам создать эффективный механизм для регулирования новых отношений, поэтому им пришлось перекладывать часть своих полномочий на существующие институты власти: мировых судей в Англии, приходских священников и местных землевладельцев в Швеции, сельских старост и городских бургомистров во Франции, родовую знать в Польше, Дании и Германии. Ни одно правительство не могло функционировать без участия этих незаменимых помощников. В результате польские, германские и датские аристократы и английские джентри возымели над правительствами такую силу, которая не соответствовала их реальному богатству и восстановила баланс влияния землевладельческого и купеческого классов.

Не существовало связи между законодательными и исполнительными ветвями власти, отсутствовала концепция использования общественных денег. Поскольку налогообложение возникло преимущественно взамен воинской повинности, то денежные поборы в сознании людей ассоциировались с войной. Идея взимания налогов на общественные и государственные нужды еще не зародилась. Парламенты, сеймы, ландтаги, кортесы — все эти лишь частично представительные органы власти, появившиеся в последние столетия, исходили из того, что только во времена кризисов надо вводить денежные поборы, и отказывались помогать правительствам в исполнении их повседневных обязанностей. Это приводило к разного рода злоупотреблениям. Сюзерены бездумно растрачивали свои доходы, продавали коронные земли, закладывали привилегии, ослабляя тем самым финансовую обеспеченность государственного управления.

Сумятица во власти отчасти и объясняет то недовольство и недоверие к правителям, которое испытывали средние слои населения в начале XVII века, проявлявшееся в неповиновении и эпизодических мятежах. Перемены всегда связаны с анархией в управлении, и самой насущной проблемой была его эффективность. Та небольшая часть населения, обладавшая политическим влиянием, но обеспокоенная ненадежностью своего положения, была готова принять любое правительство, способное навести порядок и гражданский мир.

Стремление к тому, чтобы участвовать в политике, вызывалось не столько помыслами о свободе, сколько желанием иметь действенное правительство. Идеи правды и неправды, божественного предопределения или естественного равенства людей превращались в боевой клич, символы, за которые люди шли на смерть; не важно кто это был — король Англии, сложивший голову на плахе, или австрийский крестьянин, казненный на колесе. Конечный триумф или крах — все зависело от эффективности административной системы. Не много найдется людей, кто предпочел бы терпеть лишения при правильном, по их мнению, правительстве, а не жить в достатке при власти, которую они тем не менее считают неправильной. Представительное правительство в Богемии[8] рухнуло потому, что оно функционировало хуже, чем прежний деспотичный режим, а Стюарты потерпели фиаско не из-за того, что право помазанников Божьих оказалось недействительным, а вследствие некомпетентности правительства.

Поколение, жившее накануне Тридцатилетней войны, возможно, было менее добродетельное, чем предыдущее, но, без сомнения, гораздо более набожное. Откат от материализма Ренессанса, начавшийся к середине XVI века, принял самые широкие масштабы, духовное возрождение пронизало все общество, религия служила особой реальностью для тех, кому была безразлична политика и неизвестна социальная жизнь.

Теологический диспут завладел умами представителей всех классов, проповеди формировали их мировоззрение, трактаты о морали и нравственности заполняли досуг. Среди католиков необычайную популярность приобрел культ святых, он стал неотъемлемой и даже доминирующей частью образа жизни и образованных и малограмотных людей; человек вновь начал искренне верить в чудеса, вселявшие в унылую повседневность надежды на лучшее будущее. Трансформации в материальном мире, крушение установившихся традиций и порядков пробуждали тягу к духовному, таинственному и необъяснимому. Те, кого не устраивала церковь, находили прибежище в оккультизме. Розенкрейцерство из Германии перенеслось и во Францию, в Испании расцвело иллюминатство. Боязнью колдовства заразились и высокообразованные люди, среди широких масс населения распространился культ Сатаны. Черная магия проникла в самые отдаленные районы — от севера Шотландии до средиземноморских островов — и одинаково устрашала и суровых кельтов, и забитых крестьян России, Польши и Богемии, и практичных купцов Германии, и невозмутимых йоменов Кента.

Веру в сверхъестественное насаждали памфлетисты, фиксировавшие и раздувавшие каждое странное и непонятное явление. Мистика стала сопровождать человека на каждом шагу. Видный ученый в Вюртемберге совершенно серьезно считал, что его брат умер от рук «разбойников или призраков»[9]. Князь Ангальтский, образованный и здравомыслящий молодой человек, описывал в дневнике привидения[10], не выражая при этом ни удивления, ни сомнений. В семействе курфюрста Бранденбурга искренне верили в су-шествование «белой женщины», предупреждающей о близкой смерти: якобы после ее оплеухи вскоре умер надоедливый паж[11]. Герцог Баварский заставлял жену изгонять злых духов, чтобы снять с нее проклятие бесплодия[12].

Вошло в моду псевдонаучное увлечение астрологией. Даже Кеплер полушутя-полусерьезно утверждал, что астроном может существовать только благодаря причудам своей «маленькой и глупенькой дочки» — астрологии[13]. Он был одним из тех немногих настоящих мыслителей, которых неспокойные времена побуждали заниматься исследованием не достижений религии, а строения и возможностей материального мира. Во второй половине XVI века анатомические школы появились в Падуе, Базеле, Монпелье и Вюрцбурге. Попытки создать общества для изучения естественной истории были предприняты в Риме в 1603 году и в Ростоке в 1619-м[14]. В Копенгагене и во всех школах Дании молодой и просвещенный король поощрял преподавание физики, математики и естественных наук. Открытие кровообращения Уильямом Гарвеем революционизировало медицину точно так же, как перевернуло представление о материальном мире утверждение Галилея о том, что Земля вращается вокруг Солнца.

Но еще до Галилея отчасти была признана противоположность между верой и наукой. Лютер яростно выступал против блудного разума, называя его «шлюхой». Философия, наука, рациональность мышления допускались лишь в том случае, если они руководствовались религиозным откровением. Истину рождало только божественное откровение. Научные факты, в которых человек не может быть уверен, как и в своих способностях, являются продуктом деятельности дьявола, сознательно вводящего всех в заблуждение. Естественный консерватизм человеческого разума помогал церкви противостоять новому мировоззрению. Человек хотел ясности и определенности, а не новых зацепок для сомнений и колебаний. Научные открытия отягощали его странными и непонятными теориями о земле, по которой он ходит, и о нем самом, и ему было гораздо проще и удобнее иметь дело с твердыми и не допускающими разнотолков религиозными догматами.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: