В КОТОРОЙ РАССКАЗЫВАЕТСЯ О ДЬЯВОЛЕ, НЕ РАЗ
ЯВЛЯВШЕМСЯ В ОБРАЗЕ СВЕТЛОГО ДУХА БЕДНОЙ ДЕВУШКЕ
И СОБЛАЗНИВШЕМ ЕЕ НА РАЗНЫЕ ГРЕХОВНЫЕ ПОСТУПКИ,
О БОГОПРОТИВНЫХ ЗАНЯТИЯХ МАГИЕЙ, АСТРОЛОГИЕЙ,
ГОЕТЕЙЕЙ И НЕКРОМАНИЕЙ, О СУДЕ НАД ОНОЙ
ДЕВУШКОЙ ПОД ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВОМ ЕГО
ПРЕПОДОБИЯ АРХИЕПИСКОПА ТРИРСКОГО,
А ТАКЖЕ О ВСТРЕЧАХ И БЕСЕДАХ
С РЫЦАРЕМ И ТРИЖДЫДОКТОРОМ
АГРИППОЮ ИЗ НЕТТЕСГЕЙМА
И ДОКТОРОМ ФАУСТОМ,
НАПИСАННАЯ
ОЧВЕВИДЦЕМ.
Не кому-либо из знаменитых людей, прославленных в искусствах или науках, но тебе, женщина светлая, безумная, несчастная, которая возлюбила много и от любви погибла, правдивое это повествование, как покорный служитель и верный любовник в знак вечной памяти посвящает автор.
Уже одно это вступление говорит о том, что Брюсов решил привлечь внимание читателей не только странной судьбой женщины средневековья и всякой дьявольщиной и "некроманией", но и формой повествования. А в нахождении оригинальной формы символисты были мастера.
Сергей Прокофьев, непосредственный, увлекающийся музыкант, перечитавший все сочинения символистов и особенно своего кумира Брюсова, знал и высоко ценил его "Огненного ангела". После своих первых оперных опытов — "Маддалены" и "Игрока" — он долго не брался за оперу, предпочитая симфоническое и камерное сочинительство, но главным образом отдавая себя фортепианному исполнительству.
Приехав в Америку, он написал одним духом "Три апельсина". Раньше он мало говорил об этом своем сочинении, "Апельсины" были глубоко запрятаны в творческих тайниках Прокофьева. Потом оказалось, что в тех же тайниках лежал и "Огненный ангел", а может быть, до поры до времени и многое другое. Но путей перед буйным даром было много, а возможности были так широки, что долго идти по одному, забыв о других, он просто не мог. "Огненный ангел" вообще оказался долговременной, очень затянувшейся работой композитора, к которой он то возвращался, то опять откладывал. Впервые он заговорил о ней в 1919-ом ("В Америке у Рахманинова огромный успех. С горя я принялся сочинять новую оперу"), а закончил ее в 1927 году.
Прокофьевская вера в Брюсова, его увлечение символистами постепенно формировали необычную конструкцию оперы, которая получилась в результате.
Из повести Брюсова Прокофьев взял не все, а вычленил сюжет, который и стал основой оперы.
... 1530-е годы. Германия. Развалившийся дом, считающийся дорожной гостиницей. Хозяйка дает комнату-конуру рыцарю, приехавшему из Америки. Не успел он расположиться, как услышал странное бормотание: "Отойди, отойди!" Рыцарь, сломав дверь в соседнюю комнату, увидел на полу, на соломенной подстилке девушку, оборванную, но привлекательную. Встретившись с ним впервые, она, представившаяся Ренатой, сразу называет его по имени — Руп рехт, чем его немало удивляет. На его предложение помочь ей она рассказывает историю своей любви к ангелу, пришедшему к ней в детстве из огненного столба и с тех пор долго, до девичества, не покидавшему ее. Но, когда она повзрослела, ангел, видя ее нарождающуюся плотскую любовь к себе, исчез. Однако Рената уже не могла жить без него и всюду его искала. Встретив однажды графа Генриха, лицом похожего на покинувшего ее ангела, она легко пошла на близость с ним. Называла его Мадизлем — так звали огненного ангела. Рената просит Рупрехта помочь ей найти Генриха, внезапно исчезнувшего. Рыцарь соглашается. Хозяйка гостиницы приводит гадалку, которая, начав ворожбу по просьбе Ренаты, прекращает ее, увидев, якобы, следы крови на одежде Ренаты и Рупрехта. Рыцарь уводит Ренату.
Кельн. В доме, арендованном Рупрехтом, Рената, еще не нашедшая Генриха, пытается раздобыть сведения о нем с помощью ворожбы. Она изучает чернокнижье. Вместе с Рупрехтом, несмотря на его нежелание, они начинают вызывать духов по научным книгам средневековья. Раздаются какие-то стуки. Рената начинает с ними разговаривать, спрашивает о Генрихе. Услышав, что он появится у нее с минуты на минуту, Рената просит Рупрехта уйти и не мешать долгожданному свиданию. Но никто не появляется, Рыцарь бросается на улицу — и там никого. Он пытается образумить Ренату — она и слушать не хочет. Появляется торговец книгами, приносит несколько запрещенных изданий. На вопросы Ренаты и Рупрехта о других книгах торговец предлагает отвести их к автору одной из них — Агриппе Нотисгеймскому.
Рупрехт у Агриппы. На все вопросы рыцаря о магии ученый отвечает отрицательно, отрекаясь от всего, что открыл и написал. А скелеты людей, препарированных им, находящиеся тут же, кричат ему: "Ты врешь!". Ничего не добившись, Рупрехт направляется домой.
На улице он сталкивается с Ренатой. Она случайно встретила Генриха, но тот оттолкнул ее и скрылся в доме, около которого она и стоит. Рената просит рыцаря убить оскорбившего ее, и Рупрехт входит в дом, чтобы вызвать Генриха на дуэль. Рената с улицы видит, как мужчины разговаривают, стоя у окна, Генрих снова напоминает ей Мадиэля, и она запрещает Рупрехту убивать его. Рыцарь признается Ренате в любви, но ее это признание не трогает. Когда же его, раненного на дуэли, приносят домой, она говорит истекающему кровью рыцарю о своей любви к рему.
После долгой болезни Рупрехт поправляется. Наступает счастливое время взаимной любви. Но Ренате снова привиделся Мадиэль, который обвинил ее в плотском грехе и сказал, что вместо венца святости ее ждет терновый венец грешницы. Потрясенная Рената убегает.
Рупрехт один. Бродя по городу в поисках Ренаты, он приходит в кабачок, где среди других посетителей сидят Фауст и Мефистофель. Проголодавшись, Мефистофель съедает слугу кабатчика, несмотря на протесты Фауста, но по просьбе хозяина отдает его обратно живого и невредимого. Пришедший Рупрехт договаривается с Фаустом и Мефистофелем о совместном путешествии. Последний обещает много неожиданностей.
Женский монастырь, где среди монахинь — Рената. Путешественники появляются тут во время суда инквизиции над ней, обвиняемой в связи с дьяволом. Монахини, разделившиеся на сочувствующих Ренате и обвиняющих ее, своими криками превращают монастырь буквально в сумасшедший дом. Рената, бросив в лицо судье, что он сам грешник, умирает, проклинаемая разгневанным Инквизитором.
Вот такой сложный сюжет создал Прокофьев, сам писавший либретто по повести Брюсова.
Музыка и того сложнее. Внезапно вспыхивающая напряженность и — ровное течение музыкального повествования, сменяющееся снова непредсказуемыми всплесками. То кажется, что сейчас все взорвется от перегрузок, то напряжение внезапно обрывается и наступает покой, иногда даже с юмористическим просветом, потом вдруг опять — музыкальный смерч.
Необходимость загадки, тайны — этот принцип символизма Прокофьев перенес в свою музыкальную драматургию. Само построение музыкальной конструкции и есть ход, взятый из арсенала символизма. Это прокофьевский шифр. Шифр подлинного драматурга, тайну которого надо разгадать. И, разгадав, воплотить, но без использования привычных приемов. Как бы заново. Все заново — и восприятие, и даже способ мышления. О способе мышления* применительно к таким художникам, как Брюсов и Прокофьев, — особая речь.
... По приглашению дирекции Штаатсопер я должен был ставить "Огненного ангела" в Берлине. Как и положено было, в Министерство культуры поступила телеграмма с просьбой командировать меня на постановку. Были указаны все мельчайшие организационные условия, которые предлагал театр: сколько репетиций на сцене, сколько с оркестром, когда начало, когда монтировочные репетиции и сколько их, когда премьера, просьба назвать дирижера, художника и т. д. Когда я, взяв этот план, уже хотел положить его в карман, чтобы дома продумать ответ Берлину, мне вдруг задали вопрос: "А что это за ангел? И почему он огненный?" Я ответил, что так написали Брюсов и Прокофьев. "Это надо проверить," — сказал чиновник. Опера была написана за рубежом и продана иностранной фирме. У нас она, к сожалению, была неизвестна. Проверить было трудно, потому что партитуры в Советском Союзе не было. Повесть Брюсова после революции не переиздавалась, и надо было идти в "Ленинку", чтобы прочитать ее. Или искать по спецбиблиотекам и частным собраниям. Искали. Правда, не очень рьяно — много разной другой работы. А директор Штаатсопер Пишнер бомбардировал телеграммами и Министерство и меня: когда приедет художник? Кто дирижер и когда он сможет начать корректурные репетиции? Начало репетиций задержано. Сообщите день прилета постановщика!
Своего мнения по поводу прокофьевско-брюсовского сочинения чиновники так и не составили. На телеграммы не отвечали и меня не посылали, запретив (как и полагалось) самому связываться с Берлином. Печальная эта история кончилась тем, что я поехал в Берлин... на премьеру "Огненного ангела", постановку которого директор театра, не выдержав необъяснимого молчания Москвы, поручил местному режиссеру, а тот, не особенно вдаваясь в суть странной оперы, поставил ее, как возобновил бы "Травиату". И спектакль был сыгран по-немецки тщательно, педантично, но не отличался ни оригинальностью решения, ни особой эмоциональностью. Просто в костюмах спели трудную музыку под оркестр. "Огненный ангел" в Берлине шел недолго. Но как бы то ни было все-таки Берлин поставил оперу Прокофьева, а Москва все еще искала свое отношение к ней.
Позднее я видел несколько постановок "Ангела" — в Братиславе режиссера М. Вассербауэра, в Праге Б. Покровского, в Перми Э. Пасынкова. Во всех спектаклях были видны попытки преодолеть трудности произведения. Иногда они были удачными, иногда нет. Но каждый режиссер понимал сложность оперы и стремился ее решить по-своему. А я через несколько лет после несостоявшейся берлинской постановки все-таки встретился с "Огненным ангелом" — в оперном театре в Хельсинки.
Сложно. Не потому, что запутанно, а потому, что непонятно. Все в этой опере нелогично, она не поддается привычному анализу. Сверхъестественные способности Ренаты, обладающей даром видеть будущее, узнавать имена незнакомых людей; сверхъестественная ее страсть к богу, или человеку, или богочеловеку, которая делает Ренату слепой к окружающему миру и которая, с точки зрения нормальных людей, патологична; поступки человека, находящегося во власти необъяснимых сил (божьих иль дьявольских), не отвечающего за свои действия, являющегося рабом этих сил. Попытаться понять все это, объяснить с позиций привычной логики невозможно. А другой логики мы не знаем.
Первое ощущение после знакомства с оперой — безнадежность. Опираясь на принципы мышления, усвоенные со школьной скамьи, мысля с позиций материализма, реальности, неверия в необъяснимое, привычки все произведения искусства материализовать, я пытался привести эту божественно-сатанинскую махину в соответствие с тем, что знал и умел. А знал я, что все должно быть объяснено реалистично и — никаких загадок. Загадки противоречат эстетике реализма. Любыми — реалистическими! — способами необходимо объяснять необъяснимое. И я искал.
Рената слышит стук. Кто это стучит? Может, соседка может, что-то упало. Может, Рената принимает простое поскрипывание двери за голос "оттуда", а может, это проделки шутников или интриганов-монахов, знающих о нервной натуре Ренаты и желающих довести ее до такого состояния, чтобы можно было потом обвинить ее в общении с нечистой силой.
Следуя твердо этой логике, можно было приземлить бытовым оправданием все, даже самое неожиданное. Только спектакль в таком "анализе" не виделся.
И мешал этому Прокофьев.
В уныло-обыденном течении драмы прокофьевская музыка была резким, мешающим излишеством. Своими взлетами, взрывами, неожиданными, непривычными приемами, например, много, много раз повторяющимися возгласами: "Отойди, отойди!". Для обыкновенной драмы достаточно казать один раз. А тут бесконечные крики, напряженная тесситура, и мечущийся оркестр. Зачем так? И все ситуации, которые уже представлялись бытово оправданными, у Прокофьева звенят, кричат, повторяются, как бы вздыбливаются. Как привести уже ясную, без особых загадок драму в соответствие с неоправданно бурным музыкальным волнением?
И снова надо искать логику соединения драмы и прокофьевской музыки. Придти в тупик, опять начать сначала и снова оказаться в тупике. И так до тех пор, пока... не откроется необходимость изменения самого способа мышления. Признания, и болезненного, что материалистическое мышление — только часть, и при том малая, широкого понимания мира. Ранее запрещенные, неизвестные нам и как бы заново открытые Вл. Соловьев и Н. Бердяев как раз и пытались внушить нам эту широту восприятия мира, не сводя его понимание к одному, "законному" способу.
Надо переучиваться. Учиться думать по-другому. Надо не только шарахаться от слова "идеализм", а понять и принять его, потому что "Огненный ангел", как и многие другие произведения, построен не по законам Материализма, а по законам широких, свободных воззрений.
Вулкан духовного богатства, который назвали "серебряным веком", подвигнул художников на стремительный рывок в будущее, и они, опередив время, на крыльях свободного, раскованного мышления взлетели, заглянув далеко.
Но на той же земле, в той же России всего через двадцать-тридцать лет случилось и другое. Жизнь, атмосфера существования, почва, на которой взрастали "зерна" творчества, стала суровой. Сковала мысль. Наложила запрет на ее свободу и принудила думать так, как велено, и никак иначе. Кто попытался думать по-своему, стал считаться врагом и подвергаться изоляции, а то и уничтожению. Произведения искусства, где брезжила мысль, запрещались, их авторы преследовались. Только марксистско-ленинская философия, изложенная в узкотенденциозном плане, была руководящей и направляющей для всех. В связи с такой политической тенденцией государства воспитание, обучение в школах, училищах, институтах велось только в рамках дозволенного, никаких отклонений или просто любопытства — а что там, за запретной чертой — не допускалось. Только материализм — никакого идеализма. Только дарвинизм — никаких Морганов, Менделей, теории генетики. Только Лысенко — и никакого Вавилова. Лысенко в академики, Вавилова в тюрьму. Систематические окрики, адресованные искусству, постановления "О журналах "Звезда" и "Ленинград", "Об опере "Великая дружба", другие. Исследователи грядущих лет не поверят, что все это происходило там же, где блистал "серебряный век".
Трагедия с воспитанием поколения? Трагедия.
А как назвать унизительную процедуру перевоспитания великих художников? Ей подверглись Мясковский, Прокофьев, Ахматова, Зощенко, Шостакович, родившиеся и взросшие в свободное время радостного творчества, а в конце жизни их переучивали, утверждая, что их мышление, их творчество неверно, "антинародно" и вредно. А если кто "не понимал", что он неуч, что тот, кто его учит, прав, а он, ставший славой Родины, неправ, того ожидала полная изоляция — в лучшем случае, а то и ГУЛАГ.
... Прошло еще тридцать или сорок лет, и время ГУЛАГа миновало, унеся Ахматовых, Прокофьевых, Цветаевых, Булгаковых, наступила иная пора. И мы, живущие в эту пору, должны переучиваться. Работа над "Огненным ангелом" была для меня не только трудноразрешимой творческой задачей. Она стала школой, проходя которую, я осознавал, чувствовал и начинал понимать, что любая скованность в творческом мышлении может сделать художника слепым и бессильным. Представители искусств "серебряного века" — это, в первую очередь, свободно мыслящие, не ограниченные рамками единой, "установленной" философии, вольные художники, осознавшие себя, как часть заново родившейся, расцветавшей, духовно богатой земли.
Да, утверждает В. Брюсов и подтверждает С. Прокофьев, в мире существует необъяснимое. Существует сила, не поддающаяся анализу с позиций материалистической науки, действующая по своим, еще не познанным законам. И сегодня мы, продираясь сквозь свою заматериализованность, соглашаемся — есть энергия, исходящая откуда-то, есть явления, неподвластные нашему все объясняющему сознанию; есть люди, обладающие такими свойствами, о которых хочется сказать — этого не может быть.
Как может мальчик, расставив ладошки, держать между ними стакан, не прикасаясь к нему? Как может девочка, проведя пальцами по письменному столу, прочитать написанное на бумаге, запертой в ящике? Как можно увидеть пропавшего человека за сотни километров, на дне реки и определить место, где он лежит? Как можно взглядом сбросить графин с водой, поставленный высоко на шкафу? Как можно прочитать мысли находящегося далеко, незнакомого человека? Как можно на расстоянии остановить сердце человека, а потом заставить его биться снова?
Вопросов тысячи. Ответ один — есть энергия, существующая пока еще ("пока еще" — тоже оговорка материалиста: дескать, подождите, наш разум объяснит и это) вне понимания человека, и только редчайший ум и наиредчайшая интуиция могут прикоснуться к ней. Такого прозорливца будут считать сумасшедшим, обманщиком, безумцем, его будут осмеивать, преследовать, судить, казнить, он сам будет поражен даром, которым обладает, но он есть, он существует. Парадоксально, но этот идеалистический фактор материалистичен.
Так видел историю Ренаты Брюсов и, понимая, что даже в его смелое время творческой свободы современный человек, связанный с необъяснимыми силами, может быть воспринят с недоверием, поместил свою героиню в XVI век, окружил ее историческими персонажами. А автор оперы понимал, что сближение двух несоединимых миров и есть источник искры, которая зажжет то, что будет называться музыкой Прокофьева. Поэтому чем конфликт между реальностью и ирреальностью острее, чем музыка контрастнее, вызывающее, тем она "прокофьевистей".
В процессе анализа приходишь к выводу, что в произведении есть еще одно действующее лицо — то ли всесильный и суровый Бог, то ли странный сатана. Герой невидимый, незримый. Но по поведению действующих лиц и по отношению к Нему можно заключить, зачем авторы затевали свое повествование.
Наконец, складывается и режиссерская концепция.
В мире людей, живущих в границах узкого, принятого, "узаконенного" мышления появляется человек, наделенный даром более широкого видения, интуитивно чувствующий рядом нечто загадочное, необъяснимое, что он и старается постичь. Он ошибается, иногда наделяет сверхъестественными качествами тех, кто ими не обладает, совершенствуется, учится, обращается к мудрецам, которые, кое-что зная, боятся свое знание обнаружить, и, отвечая на главные вопросы, лгут из трусости. Чудесное, странное происходит всегда и всюду, но ничего, кроме страха, в людях не вызывает. И желание одинокого смельчака понять, открыть неизведанное оборачивается против него озлобленностью окружающих.
После написания Брюсовым повести до окончания работы Прокофьева над "Огненным ангелом" прошло много времени. Брюсова не стало, и его повесть стерлась в памяти знавших, а для многих была и совсем неведома. Поэтому появление оперы связывали только с именем композитора, тем более что либретто писал он сам.
Прокофьев, открывая эту тему, становился в глазах окружающих той же Ренатой — говорил о недозволенном и насыщал неизведанную силу энергией своей музыки.
Беря музыкальную драматургию Прокофьева и сращивая ее с брюсовским сочинением, открываешь не просто новое произведение, а новую идею. Реализуется она через образ Ренаты, которая ведет "сквозное действие".
Понять, постигнуть тайну, дотянуться до зовущего, но еще неведомого, найти в окружающей жизни воплощение той мечты, того идеала, который приоткрылся ей еще в детстве и который она ищет всю жизнь. Преданность Рупрехта, его любовь помогают, но не всегда. Непонимание и, как следствие, ненависть окружающих препятствуют ее поискам. Иногда она осознает, что поиск может быть бесконечным и безрезультатным, пытается внять голосу разума — например, видя безграничную преданность Рупрехта, пытается ответить на его любовь и заставить себя отказаться от мечты. Но все это временно. Озаренность мечтой побеждает, и ни слезы любящего, ни уговоры — ничто не может помешать ее стремлению к цели. Вот основная мысль спектакля.
В этом решении все встает на место и странности перестают удивлять. Откуда-то, может быть, из "ниоткуда", раздается стук. Для кого-то это было бы странно, для иных страшно, для Ренаты — естественно. Она любит, она ждет, она слышит этот стук. Ее удивляет, что другие не слышат. Кругом все — глухие и слепые. Рената — нормальный, здоровый, красивый человек, еще и наделенный необычайной мощи даром.
Инквизитор, приехавший судить Ренату, не может быть воплощением духовной силы и истины, каким себя представляет. И рядом с ней, одухотворенной, отважной, он становится приземленным, испуганным, трусливо вопящим от страха при встрече с неведомым.
Мефистофель, съевший мальчика-слугу, а потом вернувший его — только клоун, играющий в мелкие игры. Думаю, что именно такое, ироническое решение Мефистофеля имел в виду и Прокофьев, наделивший его — вызывающе нарушив традицию Гуно и Бойто — тенором.
Рената же слышит глобальные зовы, чувствует связь с миром, который не виден окружающим. Для нее этот мир, воплощенный в образе исчезнувшего Мадиэля, притягателен и дружелюбен. Для других он неведом и чужд, поэтому пугающ, а сама Рената страшна своей странностью.
В такую трактовку вписывается и сценографическое, и пластическое решение — чистая, светлая, несколько романтизированно приподнятая Рената резко отличается от окружающих, в том числе от Рупрехта, реально, подчеркнуто реально существующих и думающих.
Агриппа — мудрый, умнейший философ своего времени, понявший многое из того, к чему стремится Рената, испугался своего открытия и лжет, отвечая на прямые вопросы Рупрехта. Все, что он открыл, все таинственное, что им постигнуто, протестует против его лжи, доказывая истинность поиска. Поэтому даже скелеты кричат, обвиняют, пугая Агриппу; даже череп, лежащий на столе мудреца, вопиет и доказывает истинность науки и бессмысленность сокрытия ее открытий. Сам Агриппа, в страхе соврав, стоит растерянный между Рупрехтом и черепами, скелетами, колбами, астрологическими приборами — свидетелями его опытов.
В финале, когда Ренату проклинает обезумевший от страха Инквизитор, когда мечутся монахини, готовятся к казни палачи, Рупрехт и Мефистофель — вот для чего нужен тут Мефистофель: чтобы увидеть подлинно великую личность! — восторгаются, видя мужество, силу, вдохновенную мощь несгибаемой Ренаты...
Чтобы точнее донести суть "Ангела", в спектакле был использован прием Брюсова: Рупрехт, перемежая оперный текст прозаическим, вводил зрителя в новые (часто запутанные) обстоятельства.
Нет я не беженец, и я не эмигрант, —
Тебе, родительница, русский мой талант,
И вся душа моя, вся мысль моя верна
Тебе, на жизнь меня обрекшая страна!..
Игорь Северянин
В лепестке лазурево-лилейном
Мир чудесен.
Все чудесно в фейном, вейном, змеином
Мире песен.
Андрей Белый
Двадцатисемилетним многообещающим музыкантом Прокофьев уехал из России. Прошло четырнадцать лет. Сорокалетний, известный на весь мир композитор, дирижер, пианист, умнейший, тонкий, интеллигентный русский художник, исколесивший и покоривший всю Европу и Америку, имеющий за спиной шумный успех симфоний, инструментальных концертов, опер, сюит, романсов, композитор, уже не раз приезжавший на гастроли "в гости" в Россию, решил прекратить бродяжничество и вернуться на родину. Неоднократно приезжая сюда, он видел, что его музыку встречают восторженно, видел новую страну, к которой все пристальней приглядываются на Западе, и, не порывая уже подписанных контрактов на концерты в Европе, — вернулся.
Возвращение было триумфальным.
Сначала он поселился в гостинице "Метрополь", потом переехал в новую квартиру в только что построенном доме. Беспокойная, бурная, увлекательная жизнь — поездки по Москве и за город на привезенной машине. Праздник на Родине! А главное — творчество: концерты для фортепиано, для виолончели, для скрипки, сонаты, музыка к фильму "Поручик Киже", сюита из нее, музыка к драматическому спектаклю "Египетские ночи", а впереди — балет и заказы, заказы...
Однако работать, созидать в изолированной чистоте творчества ему не дали. Он вернулся не в ту страну, из которой когда-то уехал.
Идеологический удар по театру и музыке — в связи с оперой Д. Шостаковича "Леди Макбет Мценского уезда", статья в "Правде", органе ЦК ВКП(б), "Сумбур вместо музыки" — потряс всю когорту музыкантов. Стало ясно — творить надо с оглядкой, ибо все, что создается, — под неусыпным оком. Поняли, что ударов можно избежать, а то и получить высочайшую похвалу или даже награду, взявшись за выполнение "социальных заказов" и в любой форме воспевая существующий порядок и деяния вождя.
Идеологический кнут, просвистевший над всеми головами, не заставил Прокофьева измениться. Энергия, ясность творческой цели, неисчерпаемый запас уже родившейся, но еще не записанной музыки были слишком велики, чтобы склонять голову. Правда, с одной стороны, приспосабливая себя к странной для него системе, а с другой, думая, что усмиряет погонщиков, композитор иногда позволял себе взяться за "социальный заказ". Но, будучи так устроен, что любую идею воплощал в совершенном, идеальном виде, он и в этих "опусах" был максималистом. Социальный так социальный. Кантата к двадцатилетию Октября. Текст из Маркса, Ленина, Сталина. Вступительная часть — "Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма". И дальше: "Мы идем тесной кучкой", "Революция", "Клятва Сталина", "Конституция".
Наивный Прокофьев! Нездешняя доверчивость! Он думал, что, кинув политическую музыкальную игрушку, сможет остаться в "башне из слоновой кости" собственного творчества и делать то, что ему хочется. Наивный Шостакович думал так же. И наивный Пастернак. И наивный Шебалин. И все наивные чудаки от искусства. Думали, что они хитрые, что маленькой политической косточкой насытят монстра. Не понимали, что монстру нужны не подачки. Нужны они сами, целиком, со своими мыслями, намерениями, дарованиями. Ему нужны души. Не послушание на час, а постоянная, бессловесная, рабская покорность. И в среде деятелей разных искусств уже стали появляться такие добровольные рабы. Спрос определял предложение.
Прокофьев этого не видел, не хотел видеть. Он продолжал бурно созидать. Он тонул в собственных планах, из заказов выбирал только самые увлекательные. За годы возвращения уже многое было написано, а впереди — балет "Ромео и Джульетта", встреча с Эйзенштейном, положившая начало целому циклу совместных свершений: "Александр Невский", "Иван Грозный". Блистательное восхождение на вершину падает на тридцатые-сороковые годы. И никто не предполагал, что этот промежуточный этап огромного пути великого мастера станет кульминацией его жизни, после которой — удар, болезнь, временное, как казалось, пребывание в творческой паузе, снова удар за ударом. Роковой, поразивший мозг — в 1948 году...
Но пока — год сороковой. Расцвет на родной земле. И — новая опера.
"Обручение в монастыре".
"Мне позвонила талантливая переводчица и предложила перевести стихотворные тексты в комедии Шеридана "Дуэнья", перевод прозы она брала на себя... Прочитав "Дуэнью", Сергей Сергеевич тут же принял решение писать оперу и сразу приступил к работе ", — вспоминала М. Мендельсон-Прокофьева.
... Они шли после чтения пьесы по Тверскому бульвару, шурша опавшими листьями. Он нарочно загребал их ногой, чтобы было больше шума. Впереди виднелась куча уже сграбленных листьев, и Прокофьев направился именно туда. Мирра оттягивала его — дойдет, начнет разбрасывать, увидит дворник, будет шум; она оттягивала его к другой куче, на противоположной стороне. Обрадовавшись широте возможностей, он бодро пошел туда. Его баловство — добрый признак. Он в хорошем настроении. И то, что он во время чтения смеялся — как всегда, совсем не там, где все, а там, где ему смешно, так всегда бывает при чтении или в кино, — тоже хорошо. Мирра знала, если реагирует — смеется, мычит, ворчит, — значит, нравится.
Они миновали памятник Пушкину и вышли на площадь. Пошли по улице Горького, которую все еще называли по-старому — Тверская. Около знаменитого "Коктейль-холла" было, как всегда, шумно. Прокофьеву этот бар не нравился, он вообще не любил ходить "по кабакам", любил дом, где работа, отдых, кофе, еда, иногда и рюмка, но все согрето теплом и любовью.
Не дойдя до телеграфа, повернули направо. Вдруг Прокофьев остановился и расхохотался. "Как это он сказал, когда вместо Луизы увидел Дуэнью? М-м-м! Бр-р-р! Фу-фу-фу!" Смеясь, повернул назад и быстро пошел к дому. Дома разделся и сразу направился в кабинет. Мирра, скинув пальто, побежала на кухню ставить на плитку чайник. Собрав наскоро чай, она заглянула в кабинет. Сергей Сергеевич, стоя у рояля, смеялся, кидая пальцы на клавиши и бурча: "Бр-р-р!" Под его хохот пальцы подскакивали на клавишах и казалось им тоже было смешно.
Так началась нормальная и спокойная работа над "Обручением в монастыре". Нормальная потому, что опера писалась на готовую пьесу, прослушав которую, Прокофьев уже точно представлял себе акценты, соотношение частей. Ему были понятны — хоть потом и несколько изменены — характеры. Оперу на готовую, профессионально написанную пьесу Прокофьев создавал впервые. А спокойно потому, что шел только сороковой год (до жестокого 1948-го было еще далеко). Это во-первых. Во-вторых, для контролирующих органов пьеса "Обручение в монастыре" не представляла политической опасности. Не советская тема, не политический конфликт — пьяные монахи... Пусть мастер позабавится. Прокофьева — редкий случай — с его новой оперой оставили в покое.
Пожалуй, "Обручение" в работе чем-то походило на "Три апельсина". Там тоже все было написано одним духом, по почти готовому сценарию. Над шеридановской комедией работалось легко.
Драматургические решения в "Дуэнье" не будут полностью понятны, если отвлечься от сюжета. Вспомним его.
Дон Жером, отец двух взрослых детей — Луизы и Фердинанда, встречается с торговцем рыбой Мендозой, который вовлекает его в будущий огромный рыбный "бизнес", скрепив договор словом Жерома, что тот отдаст свою юную Луизу за него, Мендозу, уже немолодого и довольно невзрачного, но богатого. Луизу он никогда не видел и знает ее только по восторженным рассказам Жерома.
Но у Луизы есть возлюбленный — молодой, привлекательный и бедный Антонио, с которым отец не разрешает ей встречаться. Не поощряет он и любви Фердинанда к Кларе, наследнице богатого д'Альманца. Узнав, что ее собираются выдать замуж за Мендозу, Луиза бросается за помощью к своей дуэнье, и та обещает уладить дело. План ее таков: Луиза убегает из дому, дуэнья переодевается в ее платье, выдает себя за дочь дона Жерома и — выходит замуж за Мендозу. Надо ли говорить, что дуэнья тоже не слишком молода и привлекательна.
Взбалмошная Клара тоже убегает из дому и собирается пойти в монастырь. Встретив Луизу, она как бы ненароком оставляет ей свой новый адрес.
Луиза случайно встречается с Мендозой и выдает себя за Клару, предварительно спросив разрешения последней; сначала он думает, что незнакомка влюбилась в него, но она просит его помочь ей встретиться с Антонио. Зная, что Антонио — возлюбленный Луизы, Мендоза рад возможности соединить соперника с "Кларой" и, отыскав Антонио, приводит его туда, где она его ждет.
Придя в дом Жерома, Мендоза встречается с мнимой Луизой (переодетой дуэньей) и, пережив шок от уродства "невесты" и посетовав на слепоту отца, смиряется с неизбежным и дает слово похитить ее.
Луиза пишет письмо отцу с просьбой позволить ей соединиться с любимым. Думая, что речь идет о Мендозе, Жером дает разрешение. Потом он получает письмо от Мендо-зы с просьбой благословить его брак с Луизой. Отец и ему шлет благословение.
Действие переносится в мужской монастырь. Ночь. Монахи пьют. Приходят Мендоза, Антонио и Фердинанд и уговаривают Настоятеля с помощью довольно увесистых и звонких аргументов (конечно, из кармана Мендозы) повенчать их с любимыми женщинами. Совершается обряд венчания.
Дон Жером у себя дома готовится к встрече новобрачных. Появляется Мендоза с дуэньей, потом Луиза с Антонио и Фердинанд с Кларой. Одураченный Мендоза, только тут понявший, что женился на "няньке", уходит под улюлюканье молодых, которым он, между прочим, помог.
Финал — две счастливые пары, счастливый отец и неизвестно куда пропавшие Мендоза и дуэнья.
Это сюжет Шеридана.
Но оперу пишет уже опытный, зрелый мастер. Прокофьев знает не только законы театра, но и имеет свою точку зрения на то, как создается оперная драматургия.
Взяв пьесу Шеридана, он выстроил свою, новую, прокофьевскую.
В чем их основное отличие?
Шеридан написал комедию по классическим образцам — две лирические пары, не имеющие возможности соединиться, своенравный отец, желающий только выгодного брака детей, устроенного по его желанию и выбору, и две комические фигуры — дуэнья, мечтающая устроить собственную жизнь, и неказистый, немолодой, но богатый торговец, думающий за деньги купить любовь юного существа.
Но недаром Прокофьев, берясь за эту пьесу, сказал: "Когда я приступил к работе над оперой на сюжет "Дуэньи", мне предстоял выбор двух путей: первый — подчеркнуть в музыке комическую сторону произведения; второй — подчеркнуть лиризм. Из этих двух путей я выбрал второй".
Итак — лиризм. Конечно, две любовные пары безусловно лиричны. Но ведь это Прокофьев! Он наделил этим качеством комическую пару и фактически перевернул всю пьесу. В этом и заключается главное отличие в решении образов Дуэньи и Мендозы. Заявленные, как и в пьесе, острокомедийными персонажами, они, встретившись, преображаются.
Мендоза, готовый к встрече с юной красавицей — дочерью дона Жерома, увидел довольно немолодую и совсем некрасивую особу, которая, безусловно, должна вызывать желание поскорее убежать от нее. А он — он ее полюбил! Дуэнья, собиравшаяся окрутить Мендозу из-за его денег, вдруг неожиданно для себя, вопреки хорошо продуманному плану, поняла, почувствовала, что перед ней наивный, не знавший любви, незащищенный человек, который нуждается в помощи, в сочувствии и не заслуживает насмешки. Поняла, что она — его судьба. Жалея и сочувствуя, она полюбила его.
После первой встречи они — главная лирическая пара в опере. И этот необычный поворот, это перерождение клоунов в любовников делает драматургия Прокофьева, который направил развитие пьесы совсем по иному пути, чем у Шеридана. Сюжет остался тот же, но мотивировка поступков изменилась. Если в пьесе Мендоза действует, как одураченный глупец, которого все используют в своих целях, без признака уважения, а просто потому, что его можно дурачить, — он коверный рыжий клоун, в опере он совершает те же поступки во имя любви к женщине — он лирический герой. И такую метаморфозу совершает музыка Прокофьева.
В опере появляется совсем новый образ героини — дуэньи. Да, она ловка, энергична, придумывает историю с переодеванием, помогает Луизе обмануть отца. Но у Прокофьева, по музыкальному материалу, каким он характеризует дуэнью, она необычная, личностно интересная женщина.
Женщина-творец!
Дуэнья — сгусток энергии, которая требует применения. Не все же время сидеть около Луизы и наблюдать ее молодящегося отца. Ее дар наставника, воспитателя, <