Антигравитационные эффекты и действенные слабые связи




 

Все сказанное выше имеет отношение прежде всего к одному из полюсов интеллектуальной практики — полюсу «больших» государственных заведений, исследовательских и университетских, где интеллектуальная работа ведется на регулярной основе и на постоянных должностях. Полюс, дополнительный и во многом противостоящий научному, — это рынок интеллектуальных публикаций или, даже более обще, рынок медиапродукции для широкой образованной публики20. В данном случае речь идет о том специфическом, профессиональном, смысле понятий «интеллектуальное» и «научное», которое делает их отчасти антонимами во французском культурном обороте21. Университетские и научные карьеры, обладающие бюрократическими чертами в силу иерархии должностей и званий (иначе говоря, в силу административной структуры научных заведений), ориентированы на модель дисциплинарного признания, т. е. на оценку исследовательских результатов узким кругом специалистов. Интеллектуальные карьеры, когда число проданных экземпляров книги или приглашение на известную телепередачу может быть важнее занимаемой должности, обязаны прежде всего признанию со стороны широкой читающей публики и критиков, безразличных к научным степеням и количеству статей в специализированных научных журналах. В этом смысле интеллектуальная карьера гораздо больше походит на писательскую, а этапами карьеры являются прежде всего изданные книги. Миры интеллектуального действия, организованные вокруг этих двух полюсов, отчасти пересекаются — больше, чем в России, хотя бы из-за рассмотренной выше множественности структур, определяющих успешную карьеру в научном секторе, — а пространство между ними изобилует промежуточными формами. Тем не менее для каждого из этих полюсов, взятых на максимальном контрасте, характерны разные типы признания и неразрывно связанные с ним типы карьеры, а также некоторые содержательные и стилистические предпочтения22. Наличие устойчивого интеллектуального рынка, комплементарного научному, который открывает новое измерение для позиционных перегруппировок и карьерных конверсии, вносит еще большее разнообразие в тематический и методологический репертуар послевоенной Франции.

Более того, почти все наиболее известные нам и всему миру французские интеллектуалы — выпускники престижных подготовительных классов и университетов, которые не остались в узком академическом секторе и получили признание благодаря выходу на рынок интеллектуальных публикаций. Идеальным, в некотором отношении, примером может служить фигура Мишеля Фуко, уже первая «полноценная» книга которого «Слова и вещи» неоднократно допечатывается и полностью расходится за первые полгода общим тиражом более 18 тысяч экземпляров. Общий тираж продаж книг Фуко в США впечатляет еще сильнее: более 150 тысяч «Слов и вещей», более 200 тысяч «Истории безумия», более 300 тысяч «Воли к знанию»23. Ученик философского подготовительного класса в лицее имени Генриха IV, одного из лучших во Франции, один из самых блестящих выпускников своего курса в престижной Высшей нормальной школе, стипендиат Фонда Тьера (вслед за Марком Блоком, Люсьеном Февром и некоторыми другими известными впоследствии исследователями и интеллектуалами24), Фуко работает в культурных миссиях французского посольства в Швеции, Польше, Германии, Японии. Его университетская карьера едва насчитывает три года, если не принимать во внимание должность ассистента в университете Лилля сразу по окончании учебы. Все три институции, где он преподавал, далеки от центра университетского престижа и карьерного успеха: в 1962 году он преподает философию в университете Клермон-Феррана, в 1966–1967 годах читает курсы в университете Туниса, в 1969 году участвует в организации экспериментального Венсенского университета (ныне университет Париж-8). Скорее это можно считать удалением от сколько-нибудь последовательной и обнадеживающей университетской карьеры. В 1970 году он покидает Венсенский университет разочарованным и оскорбленным: его проект создания единого исследовательского факультета остается на бумаге, аудитории заполнены политизированными неучами, для кого доктринальные споры и уличные акции важнее работы с конкретными проявлениями власти и знания в их тонкой взаимосвязи. Коллеж де Франс, куда Фуко избирается в 1970 году, — заведение, радикально отличное от университета, за исключением одного решающего пункта: коллегиальной процедуры кооптации. Новый профессор может прийти в Коллеж с проектом собственной кафедры25 только тогда, когда кто-то из предшественников покинет престижные стены, и для его избрания необходимо, чтобы все профессора Коллежа проголосовали «за». Помимо механизма кооптации, общих черт с бюрократическим типом карьеры у Коллежа немного: здесь нет студентов, но есть слушатели, которые приходят «с улицы», следуя своему интересу к теме или лектору; отсутствуют экзамены, поскольку посещение курсов свободное; профессора могут сами определять форму проведения и состав участников исследовательских семинаров.

Если рождение интеллектуала на рубеже XIX–XX веков традиционно связывается с делом Дрейфуса, произведшим на свет новую публичную фигуру, на линии максимального напряжения между автономизированными полями литературы и политики26, то во второй половине XX века своим восхождением фигура критического интеллектуала не в меньшей мере обязана капиллярным политическим эффектам Мая-68. Однако и в том, и в другом случае решающим условием для отправления политической критики от имени культуры и практики культуры-как-политики явился относительно широкий рынок интеллектуальной литературы, который обеспечивал интеллектуалов первоначальным ресурсом публичного внимания и культурной легитимности. Не следует упускать из виду, что интеллектуальный рынок начал формироваться во Франции задолго до того, уже в XVIII веке лишь отчасти совпадая с рынком беллетристики. Проект «Энциклопедии» (1751–1772), интеллектуальное предприятие Дидро и Д'Аламбера, экономика которого обеспечивалась сложной конфигурацией подписки на будущие тома, издательских инвестиций и частных пожертвований, была тем пробным камнем в интеллектуальном ристалище, которое оказалось способно приносить некоторым его участникам неординарное признание (несводимое к литературному) вместе со средствами к существованию. Двумя веками позже интеллектуальное реноме Сартра, Барта, Фуко, Делеза и даже отчасти Леви-Строса27 или Бурдье было обязано тому же успеху у читающей интеллектуальной публики, родственному литературной славе, но не тождественному ей, который мог быть обеспечен только в пространстве публикаций, гораздо более обширном, нежели сектор специализированных академических статей и монографий.

Из авторов номера «Логос» № 1 (2011) близкий тип карьеры — у Юлии Кристевой, которая приехала во Францию в 23 года и вошла в ее интеллектуальный мир через литературно-исследовательский кружок «Тель Кель». Наряду с писателями, в нем принимали участие другие «атипичные» (по университетским меркам) интеллектуалы: Ролан Барт, Цветан Тодоров, Жак Деррида. Собственно академическая карьера Кристевой началась очень поздно, в возрасте 52 лет, с преподаванием литературы в университете Париж-7. Успех ее публикаций 1960-1970-х в найденном сочетании психоанализа и постструктуралистской семиотики — прежде всего статей в журнале «Тель Кель» и книг в авангардном на тот момент издательстве «Seuil» — был результатом внимания широкой, неуниверситетской, притом образованной и политически наэлектризованной публики, захваченной возможностями анализа собственной «подозрительной» субъективности. Поздняя кооптация Кристевой на университетскую должность, после ее политически и литературно «бурной» карьеры в ином интеллектуальном секторе, служит еще одним примером сложной сопряженности структур академической карьеры и относительной разомкнутости границ, когда институциональный субъект не заперт в хорошо укрепленной крепости факультета или научного учреждения. Потенциально открытая возможность перехода не позволяет воспринимать происходящее за стенами «своего» заведения как неведомый мир или даже как минное поле — что не такая уж редкость в России. Однако у подобного положения есть свои риски, которые сторонники строгой социальной науки и философии артикулируют с отчетливой тревогой. Уже с 1970-х годов во Франции активно обсуждаются последствия излишне простого наделения научной легитимностью внешних претендентов, в обход сложных процедур коллегиальной оценки и взаимного признания специалистов. Ведущая линия этих дебатов — угроза качеству исследований со стороны медийных фигур, претендующих на полноценное интеллектуальное признание. Эта критика ведется как представителями научного полюса28, так и обладателями преимущественно интеллектуальной карьеры, например Фуко, указывавшего на «довольно опасную… путаницу между учеными трудами и [публицистикой]29». Наряду с серьезной аналитической критикой, существуют образцы критики иронической, которая по своей форме сама приближается к литературе. Так, Луи ван Дельфт высмеивает претендентов на высшую интеллектуальную власть в своем философском фельетоне, выведя в комическом свете «модных философов» Жан-Поля Сартра, Мишеля Фуко, Жака Лакана, Бернара-Анри Леви и некоторых других30.

Промежуточное положение между полюсом «больших» государственных заведений и рынком интеллектуальных публикаций заняли институции, предоставившие целой когорте исследователей-«еретиков» возможность для реализации пускай нетрадиционной, но полноценной научной карьеры в послевоенной Франции. Центральное место среди них заняла Высшая школа социальных наук (EHESS), основанная в конце 1940-х31, сотрудники которой пользовались даже большей свободой в выборе тем и методов своих интеллектуальных занятий, чем сотрудники государственных исследовательских институтов. Не будучи традиционным государственным заведением и даже, поначалу, традиционным заведением со своим зданием и с обыкновенными студентами, Школа долгое время функционировала как надстройка из исследовательских центров, проводивших обучение немногочисленных аспирантов и вольнослушателей непосредственно «в поле» и до самого недавнего времени выдававшая диплом собственного образца32. Поначалу не представляя интереса для искателей привычной университетской карьеры, это заведение стало местом — единственно возможным во французском академическом мире 1950-1970-х, где смогла сделать карьеру целая плеяда блестящих социальных исследователей, гуманитариев и философов, чья работа крайне слабо стыковалась с тематическим и методологическим (т. е. дисциплинарным) репертуаром, действующим в этот период в университетах. Из наиболее известных нам имен Школа объединила Фернана Броделя, Жоржа Гурвича, Александра Койре, Люсьена Леви-Брюля, Габриеля Ле Бра, Клода Леви-Строса, Люсьена Февра, Жоржа Фридмана, Ролана Барта, Жан-Пьера Вернана, Пьера Видаль-Наке, Пьера Бурдье, Жака Деррида и вместе с ними — несколько десятков исследователей, отличавшихся столь же «атипичными», внедисциплинарными интеллектуальными предпочтениями. Кто-то из них, как Ролан Барт, гораздо явственнее тяготел к рынку интеллектуальных публикаций и по тематике занятий, почти неотделимых от литературы и искусства, и по характеру сопутствующих проектов. Кто-то, как Пьер Бурдье, выстраивал свой проект по образцу строгой науки, находясь в лагере явных сторонников единого социального знания и его ярых защитников от литературно-публицистической девальвации33. Общим достоянием, которым они совместно пользовались в новом заведении, был отбор обладателей исключительных интеллектуальных качеств, устойчивая карьера в форме оплаченного и освобожденного для исследований времени, постепенно расширяющаяся лабораторная инфраструктура, библиотека, возможность институциализировать свои интересы в виде исследовательских центров с постоянными сотрудниками. Некоторые члены Школы были также избраны профессорами Коллеж де Франс: Февр, Бродель, Леви-Строс, Вернан, Барт, Бурдье.

Сравнивая эти две атипичные институции, Школу и Коллеж, с университетами и Высшей нормальной школой, Пьер Бурдье так описывает их специфику: «Если профессора Коллеж де Франс и Высшей школы [социальных наук]… чаще других представлены на полюсе исследований, так это потому, что их роднит более-менее полная свобода от тех принуждений, которые давят на господствующие факультетские дисциплины, начиная с жесткой программы и многочисленных студентов, со всеми обязанностями, но также престижем и властью, которые из этого вытекают. Свободные в выборе темы своих занятий, они имеют возможность разведывать новые объекты, предназначенные вниманию небольшого числа будущих специалистов, вместо того чтобы излагать многочисленным ученикам, в большинстве своем не идущим в науку, результаты уже завершенных исследований (часто чужих) и вопросы, каждый год определяемые экзаменационными и конкурсными программами, в духе неизбежно и во многом обязанном логике контроля за успеваемостью»34. К этому следует добавить, что публикации академических «еретиков» или «эксцентриков», которым работа в Школе оставляла обширное пространство для тематического выбора и время для его реализации, нередко пользовались успехом у широкой читающей публики, пускай он был более специальным и не столь оглушительным, как у Фуко, авторов «нового романа» или у мало чем отличающих от журналистов «новых философов».

Вклад Школы, к 1980-м ставшей престижным научным заведением, в разнообразие французского интеллектуального пейзажа можно оценить по результатам, произведенным в согласии с теми преимущественно внедисциплинарными критериями, которые за прошедшие десятилетия легитимировали и «одомашнили» ее сотрудники, а вслед за ними — в силу успеха на рынке интеллектуальной литературы — частично освоили и «большие» заведения. Среди авторов номера «Логос» № 1 (2011) представлены несколько сотрудников Школы: философ Венсен Декомб, успешно совмещающий теоретическую археологию субъекта с критикой текущих образовательных реформ35; антрополог Филипп Десколя, бывший ученик Клода Леви-Строса, сотрудника Школы первого поколения, столь же неканонически, сколь свободно вовлекающий в свою антропологическую интерпретацию Гуссерля, Фуко или символический интеракционизм36; и социолог Люк Болтански, бывший ученик другого сотрудника Школы, Пьера Бурдье, который перемежает исследования новых профессиональных категорий и новых форм субъективности современного капитализма с эссе о социализированных страстях и звуковыми перформансами37.

Помимо установки на внедисциплинарность, в работе этой институции обращает на себя внимание более явный эффект школ мысли, существенно слабее выраженный в университетских учреждениях как школах базовой дисциплины. В Высшей школе социальных наук, где обучение новичков в 1950-1980-е годы происходит на практике, через их включение в конкретные исследовательские проекты, более рельефно воспроизводятся и характерные для малых научных групп отношения учитель/ученик. Однако, в отличие от исследовательских коллективов «большой науки», эти отношения достаточно быстро и основательно переопределяются в ходе эксцентрической профессиональной карьеры, ведомой все той же установкой на оригинальность исследовательской программы и предметной области. Работа под руководством большого исследователя и преемственность, которой не отрицают сами бывшие ученики, готовят их к энергичному отказу от освоенных схем и перипетиям преодоления, цель которого— знание как личностный конструкт. Именно так Ф. Десколя описывает становление собственной интерпретативной модели: от критики географического детерминизма в этнографии, с опорой на структурную антропологию Леви-Строса, пропущенную через собственный взгляд и тело полевого этнографа, к преодолению леви-стросовской модели по мере проблематизации включенным европейским наблюдателем собственного раздельного восприятия природы и культуры38. Схожим образом упорядочено автобиографическое повествование Л. Болтански. Социальная и познавательная неопределенность первоначального выбора: «Я пришел [в социологию], поскольку стал студентом в период, когда это казалось чем-то интересным. Как многие подростки, я хотел заниматься литературой. То есть я хотел ничего не делать, что было бы самым оптимальным, или, на крайний случай, заняться историей, имея в виду, что история вела к тому, чтобы ничего не делать. […] У меня были приятели, пошедшие учиться на социологов, […] в основном политические активисты, […] и занятие социологией значило для меня продолжение активизма»39. Погружение в социологию как науку не через лекционные курсы, а через практику: записавшись студентом-социологом в Сорбонну, он вскоре становится техническим ассистентом П. Бурдье и обрабатывает исследовательские материалы. Насыщенный период становления теоретического взгляда в 1968-1976-х годах, который проходит в составе группы под руководством Бурдье, в непрерывном и «почти ежедневном контакте» с Бурдье, чаще всего поздно вечером, поскольку тот был ночным работником. Интеллектуальный разрыв в середине 1970-х с последующим институциональным расхождением, которое заканчивается созданием в 1984 году «своего» центра в стенах той же Школы40. Между этими двумя событиями — публикация исследования, принесшего Болтански одновременно научную и публичную известность41.

Оба примера, основанные на схеме индивидуализированного и персонифицированного преодоления, одновременно интеллектуального и институционального, указывают на способ производства новых подходов, поощряемый этим типом институции в целом и предлагаемым ею типом карьеры в частности. Относительно краткий промежуток, отделяющий начало восторженного и насыщенного ученичества от окончательного ухода, возможность институциализации собственных интеллектуальных предпочтений, организация нового тематического направления с использованием материальной инфраструктуры институции, по сути, формирование нового интеллектуального тела — цикл, близкий скорее научным кружкам, нежели университетскому или научному учреждению, где прохождение всех этих этапов обычно требует ощутимо большего времени и сил, часто оставляя результат незавершенным. Здесь становление индивидуализированного автономного субъекта исследования обязано относительно быстрой эмансипации исследователя одновременно в пространстве научных публикаций и в карьерном пространстве Школы.

Насыщенная интеллектуальная жизнь и предложение широкой публике разнообразных интеллектуальных моделей, ориентированных на «высшие достижения» в академическом секторе, не ограничиваются возможностями одной лишь Высшей школы социальных наук или Коллеж де Франс. Некоторые авторы, представленные на страницах номера «Логос» № 1 (2011), являются обладателями, на первый взгляд, вполне традиционных университетских или исследовательских карьер. Однако при более внимательном рассмотрении первый взгляд уступает место констатации экс- или полицентричного характера их карьеры. Таков пример Луи ван Дельфта. Будучи выпускником гуманитарного факультета Сорбонны, он с начала 1960-x преподает в лицеях, затем в университетах. Однако начало постоянной карьеры преподавателя во французском университете датировано 1981 годом: до того он преподает в университетах США и Канады. Параллельно с академической карьерой он регулярно участвует в проектах французского МИДа. Его жизненный стиль просвещенного путешественника находит частичное выражение в стиле письма42. Не менее «эксцентричная» траектория у Кристиана Лаваля: социолог по образованию, он одновременно сотрудник исследовательской группы под эгидой университета Нантер и Национального центра научных исследований (CNRS), сотрудник Исследовательского института Объединенной федерации профсоюзов (FSU43) и член научного совета активистской ассоциации Attac44. Привилегированный предмет его публикаций — современный капитализм во Франции, в текущем неолиберальном изводе — вполне явно вписывается в его ассоциативно-политическую деятельность. Жан-Люк Марион демонстрирует еще один пример полицентричной траектории. Выпускник Высшей нормальной школы, с начала 1970-х он преподает во французских университетах, прежде всего в Нантере и Сорбонне, с начала 1990-х также в американских университетах, в частности в течение 10 лет проводит семестр в году в университете Чикаго. На протяжении многих лет является советником парижского архиепископа, кардинала Жан-Мари Люстижера, чье кресло во Французской академии он «наследует» со смертью последнего. Философ и теолог в одном лице, он размещает Декарта и Гуссерля в одном текстуальном пространстве с Библией, точно так же, как сам он совмещает участие в институциях светского и религиозного порядка45.

Дополнительные формы профессиональной включенности — устойчивая международная карьера и неакадемические институции — вносят ощутимый вклад в разнообразие тем и подходов, которые кристаллизуются не только и не столько в изолированном пространстве текстов этих и ряда других авторов, сколько в пространстве доступных им карьерных возможностей, которые могут быть относительно нейтральны к неожиданным, на первый взгляд, сочетаниям и соседствам46. Точки прикрепления интеллектуальной карьеры к внешним структурам, таким как профсоюзные учреждения у К. Лаваля или религиозные у Ж.-Л. Мариона, но также интеллектуальные издательства и журналы, общественные объединения и литературные кружки, политические структуры и культурные институты формируют относительно эластичную сеть возможностей и ограничений: в ее ячейках возникают антигравитационные эффекты, которые в сочетании с гравитационными эффектами самих этих структур работают на индивидуализацию интеллектуальных проектов и карьеры. Более того, сама эта индивидуализация при ближайшем рассмотрении предстает не чем иным, как множеством менее принудительных и более дисперсных, чем привычные нам, институциональных форм.

В этом контексте нельзя не отметить сходство модели интеллектуального производства, которая порождает более производительного интеллектуального индивида за счет распределенного и недирективного контроля, с глобальной моделью, хорошо изученной прежде всего по организации материального производства. Речь идет о растущей роли самоконтроля производящего индивида (в противовес его внешнему дисциплинированию), когда этот индивид все больше заинтересован в высоких результатах своего труда и связан этим интересом с остальными сотрудниками предприятия47. Распространение в послевоенной Франции тех относительно редких — и еще реже вполне успешных — образцов интеллектуального предпринимательства рубежа XIX–XX веков, подобных социологической школе Дюркгейма, нашедшей свое место между университетом, интеллектуальным рынком, миром политики и государственной администрации, стало одновременно одним из источников и результатов дальнейшей динамики французской версии социализированного капитализма. В эволюции 1950-1990-х таких новых институций, как Высшая школа социальных наук или Национальный центр научных исследований, все теснее переплетались элементы двух основных моделей, релевантных ранее биполярному миру: поощрения индивидуальной инициативы, основанной на желании и признании, и централизованной стабильности, основанной на координации и планировании48. Схожие процессы можно было наблюдать в национальной экономике, где интенсификация производства и поощрение роста производительности сопровождались запуском универсалистских механизмов социального обеспечения как для работающих (обязательные отпуска, оплата больничного, доплата за ребенка и т. д.), так и для безработных и социально уязвимых категорий (пособия по безработице, помощь на оплату жилья и т. д.). Иными словами, в формировании интеллектуального пейзажа Франции, каким он предстает перед нами сегодня, важную роль сыграла та модель одновременно инициативного и застрахованного индивида, которая была задействована в различных производствах и которая достаточно хорошо отвечала склонностям профессиональных интеллектуалов. В ее рамках, на фоне общего сдвига интеллектуальной среды влево — в стенах университетов, исследовательских центров и «эксцентрических» институций — происходила частичная нейтрализация и политических, и иерархических критериев. Именно это тонкое равновесие между политизацией и политической нейтрализацией, частной инициативой и институциональной координацией на несколько десятилетий создало ощутимые антигравитационные эффекты во всем интеллектуальном пространстве и позволило оформиться в нем более слабым и менее вероятным типам связей, подобным тем, что были описаны выше. Одним из самых заметных результатов такой кристаллизации слабых связей и типов интеллектуальной карьеры при сниженной институциональной гравитации стало многообразие познавательных моделей, включая проекты радикальной критики, хорошо представленные во французском культурном пейзаже.

 

Настройка восприятия

 

Примеривая очки, позволяющие различать типы профессиональной карьеры, мы одновременно получаем больше шансов, чтобы разглядеть эпистемологические фигуры в хаосе цветовых пятен, которым французское интеллектуальное пространство может казаться издалека. Нужен ли нам кем-то потерянный зонт, или мы ищем нечто совершенно иное — вопрос совсем не праздный. Главная проблема заключается в том, чтобы рассмотреть в свою пользу результаты практики, полученные в иных гравитационных условиях, при иной калибровке желания-подчинения, ввиду иных познавательных и стратегических целей. Один из неизбежных парадоксов неразрывно текстуального и социального перевода препятствует решению, казалось бы, столь простой прагматической задачи. Дело в том, что при всем разнообразии моделей, объективно генерирующих общий импрессионистский пейзаж, со своей точки обзора мы можем даже не заподозрить о существовании большинства из них, а потому не способны сделать их своими, повернуть их в свою пользу в собственной, профессионально отличной, ситуации. Действительно, российский и любой иной внешний наблюдатель чаще всего разглядывает даже не широкое импрессионистское полотно, а маленький неоновый коллаж, на котором мерцают несколько экзотических силуэтов, принадлежащих в первую очередь «поколению 68-го»: Фуко, Бурдье, Барт, Деррида, Делез. Именно они остаются делегатами современной французской мысли во всем мире за границами Франции, которые нам почему-то интересны. К этому следует добавить, что французский наблюдатель часто разглядывает столь же маленький и экзотический коллаж интеллектуального мира à la russe, менее однородный поколенчески, одновременно еще более «звездный» и более произвольный, в силу обращенного эффекта культурного колониализма. «Современную русскую мысль» здесь представляют Василий Леонтьев, Николай Бердяев, Михаил Бахтин, Федор Достоевский, Виктор Пелевин.

Познавательный переход от неоновых коллажей к импрессионистским пейзажам — в гораздо меньшей степени дело личного вкуса и в существенно большей — предмет прагматического интереса, который располагает к утомительным повторам, радости узнавания, а в конечном счете и к банализации взгляда. Все дело в тренировке восприятия. Справедливо и обратное: такая тренировка способна оформить прагматический интерес, который может вывести нас за привычные и порой кажущиеся непроницаемыми границы возможного. Это отнюдь не созерцательный, а почти спортивный и наверняка политический выбор.

Номер журнала (Логос. 2011, № 1) составлен из текстов, авторы которых приглашены к участию в культурных инициативах Года Франции в России. Он призван дать более полное представление о французском интеллектуальном разнообразии, заострив способность российских читателей к различению некоторых специфических интеллектуальных эффектов. Словно по совпадению, участниками этих официальных инициатив с французской стороны редко становятся крупные научные администраторы, обладатели больших государственных постов и образцовые представители университетской профессуры. Помимо более академических участников, таких как В. Декомб или Л. Болтански, в составе приглашенных оказываются и консервативные философы, подобные Ж.-Л. Мариону, и левые критики, подобные К. Лавалю. Ориентируясь в первую очередь на эффекты интеллектуального признания и рассчитывая частично воспроизвести их в российском контексте, французские организаторы в конечном счете отдают предпочтение признанным обладателям «эксцентрических» карьер, которые задают тон в публичном представлении разных областей знания. При этом нельзя не заметить, что среди приглашенных в этот раз нет, например, представителей критической социологии, явных сторонников Бурдье, хотя есть несколько его открытых критиков. В целом на сей раз выбор организаторов пал на «специалистов по всеобщему», преимущественно тех философов и антропологов, кто занимается субъективностью и человеком как таковым, а не исследователей ясно очерченных социальных структур и ситуаций, социологов, социальных историков или историков науки и знания. При этом и напряжение между интеллектуальными позициями, и их неравное представительство в разных публичных формах не отменяют базовой модели — ориентации на индивидуальных обладателей признанных интеллектуальных свойств. Ставка на умеренный институциональный эксцентризм в рамках публичного события если не идеально, то вполне приемлемо отвечает представлению о культурной политике как о порядке публичного использования разума.

Следует отметить, что в сравнении с этой логикой зеркальные российские мероприятия, наподобие Дней российской культуры во Франции, дают весьма резкий контраст. С одной стороны, своей ориентацией не на индивидуальных обладателей интеллектуальных свойств, а на бюрократическое представительство крупных учреждений. С другой стороны, резким снижением размерности всего поля культурных инициатив и сведения его к формально наиболее устойчивым, а потому часто раздавленным институциональной гравитацией. Если имплицитная модель французского интеллектуального представления — это импрессионизм, в официальном российском по-прежнему господствует лубок с неизбывными матрешками, державным туризмом и учебниками русского языка для иностранцев49. Как и во французском случае, организация российских публичных событий воспроизводит общую административно-иерархическую модель интеллектуальной практики. Без умеренной институциональной «разбалансировки», которая создавала бы антигравитационные эффекты на уровне индивидуальных карьер и в тематическом репертуаре организуемых событий, — тем самым обеспечив нетривиальные интеллектуальные результаты, — культурная, научная, образовательная политика будет раз за разом давать сбой, вызванный избыточной гравитацией моноструктурных институций. В рамках такой модели любые дебаты о лучшей или просто приемлемой организации культуры, образования, науки в современной России будут оставаться не более действенными, чем спиритические сеансы.

Верно и обратное. Как и отдельные книги, конференции или выставки — также научные и образовательные заведения могут выступать объектом проектного и конструктивного усилия их участников, совершаемого в расчете на приемлемый интеллектуальный результат. Эти проектные возможности, вероятно, не стоит переоценивать: в российской культурной политике объективная инерция бюрократического сверхпредставительства и без того часто сопровождается модернизационным сверхоптимизмом. Однако если в качестве цели рассматривать не пастырскую реформу всех институций, а изменение микрополитических обстоятельств собственной деятельности в пользу взаимного признания равных (коллег), такая цель может стать действенным инструментом, настраивающим наши профессиональные условия на новые познавательные возможности. Критическое понимание этих условий, через осмысление того, как и зачем французские авторы совершают свою интеллектуальную работу, может стать наиболее важным результатом отвлеченного, в первом приближении, импрессионистского разглядывания. Помимо кем-то давно забытого зонта, в этом пейзаже найдется немало того, что можно принять на свой счет и повернуть в свою пользу: познавательно и институционально.

 

 

Примечания

 

1. Провозвестники *

(1) Palma К Obras Complétas. Vol. 2. Madrid, 1950. P. 19. «Та новая идея, которая сегодня вдохновляет небольшую, но гордую и победоносную группу писателей и поэтов в Испанской Америке, — это модернизм».

(2) Onis F. de. Antologia de la Poesia Espanola e Hispanoamericana (1882–1932). Madrid, 1934. P.XIII–XXIV. О понимании де Онисом специфики испаноязычного модернизма (главными теоретиками которого он считал Марти и Унамуно) см.: Sobre el Concepto del Modernismo (La Torre. 1953. April-June. P. 95–103). Прекрасный комплексный портрет самого Дарио дан в Antologia (p. 143–152) — Во время гражданской войны дружба с Унамуно не давала де Онису развернуться, и его основные взгляды можно обнаружить в тексте, посвященном памяти Антонио Мачадо: Antonio Machado (1875–1939) (La Torre. 1964. January-June. P. 16). О его позиции в данный период см.: Pego A. Onis, el Hombre // La Torre. 1968. January-March. R 95–96.

(3) Влияние идеи де Ониса о «постмодернистском» стиле не ограничивалось только испаноязычным миром, но распространилось и на Бразилию. В качестве любопытного примера см.: Freitas В. de. Forma e Expressâo no Romance Brasileiro — Do periodo colonial à época pos-modernista. Rio de Janeiro, 1947. Здесь бразильский модернизм возводится к «Неделе современного искусства» в Сан-Паулу (1922), прошедшей под знаком футуризма, и ассоциируется в основном с Марио де Андраде, а началом постмодернизма считается индихенистская реакция 30-х (р. 319–321 344-346).

(4) A study of History. Vol. 1. London, 1934. P. 12–15.

(5) A study of History. Vol. 8. P. 338.

(6) Ibid. Р. 339–346.

(7) A study of History. Vol. 9. London, 1954. P. 420.

(8) Ibid. P. 421.

(9) Olson С, Creeley К The Complete Correspondence. Vol. 7. Santa Rosa, 1987. P. 75, 115, 241. Письма датированы 09.08.51, 20.08.51 и 03.10.51. Последнее — это расширенное заявление, которое Олсон назвал «Законом» и в котором ядерная угроза описана как финал модерна. «Дверь только что захлопнулась, — писал Олсон, — биохимия — это постмодерн. И электроника — это уже наука о коммуникации; „человеческое“ — это уже „образ“ счетной машины» (р. 234).

(10) Twentieth Century Authors — First Supplement. New York, 1955. P. 741–742.

(11) См.: Clark Т., Olson С. The Allegory of a Poet's Life. New York, 1991. P. 84–93,107–112,138.

(12) Notes for the Proposition: Man is Prospective // Boundary 2, II, 1–2. Fall 1973 — Winter 1974. P. 2–3.

(13) Payne R. Forever China. New York, 1945; China Awake. New York, 1947.

(14) Заметки в манускрипте Олсона свидетельствуют о том, что его поэма была направлена против поэмы Элиота. См. магистерскую работу Баттервика: Butterwick G. Charles Olson's «The Kingfishers» and the Poetics of Change // American Poetry, VI. 1989. № 2. Winter. P. 56–57.

(15) Здесь и далее стихи Ч. Олсона даются в переводе Арк. Драгомощенко (НЛО, 2010, № 105).

(16) [Последние строки означают: «Мы должны встать и действовать!»] Призыв Мао составляет последние слова его отчетного доклада съезду ЦК КПК, проходившего 25–28 декабря в Янцзягоу, Шэньси. См.: The Present Situation and Our Tasks // Selected Works. Vol. 4. Beijing, 1969. P. 173. Олсон цитирует речь Мао по французскому переводу, который он получил от Жана Рибо.

(17) Projective Verse. Selected Writings of Charles Olson / R. Creeley (éd.). New York, 1966. P. 16.

(18) Ibid. P. 24.

(19) Поэма «Рассказы последней войны», которая начинается так: «Летаргия против насилия как альтернативы друг другу/для los americanos», заканчивается так: «Грант не спешил / Он уже покончил с большинством / И еще больше погибнет». Ср. благонамеренные разглагольствования из поэмы «За павших юнионистов».

(20) «Мы находимся в конце того, что называют эпохой Модерна. Как за Античностью последовало несколько столетий господства Востока, которые западные люди провинциалистски именовали Темными веками,



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: