Из письма ко мне Виктора Правдюка




 

…В центральном архиве Министерства обороны хранится секретная папка, куда занесены «расстрелянные лично маршалом Жуковым и его охраной солдаты и офицеры».

Папка засекречена так же, как засекречено множество документов касательно Великой Отечественной войны.

Прошло 65, прошло 70 лет, а война продолжает быть секретной. Празднуем Победу в Великой Отечественной войне, которая оказывается секретной войной.

«В белорусском местечке Радошковичи стоит памятник капитану Гастелло. На кладбище останки экипажа, совершившего подвиг в первые дни войны, 26 июня 1941 года. И фамилии погибших выбиты на обелиске. Но имени капитана Гастелло там нет».

На самом деле подвиг принадлежит экипажу авиаэскадрилии капитана Александра Маслова, об этом написано в журнале «Военно‑исторический архив». Обычная история наших подвигов – или подвига не было, или был, но совершен другими людьми. С героями нашей войны не очень понятно. Их вообще на эту четырехлетнюю войну удивительно мало. Вот, например, 900 дней блокады – кого можем назвать? В основном мы называем одного героя – Ленинград. Виктор Правдюк справедливо отмечает, что Великая Отечественная война закончилась в 1944 году освобождением своей земли, «…далее начался заграничный поход Красной армии, чтобы провозгласить коммунистическую власть в странах Восточной Европы».

«Советский Союз вступил во Вторую мировую войну по дружбе с Гитлером 17 сентября 1939 года нападением на Восточную Польшу. Это какая война? Вторая мировая».

«Параллельно, не забывая о своей выгоде, Советский Союз снабжает гитлеровскую Германию всем необходимым для ее войны против Запада. Какой войны? Второй мировой».

Вторая мировая это не Великая Отечественная. Виктор Правдюк считает, что народ воевать во Второй мировой войне не очень‑то желал. Об этом нежелании говорят и цифры сдавшихся в плен бойцов Красной армии, сдавались тысячами, десятками, сотнями тысяч. По причине, не только указанной Виктором Правдюком, сдавались потому, что не хотели воевать за Советскую власть после всего, что она творила – раскулачивание, концлагеря, Большой террор, поэтому нередко отряды немцев встречали хлебом‑солью и цветами. Советские люди так встречали.

«Четвертая часть окруженных в Сталинграде военнослужащих 6‑й немецкой армии были наши соотечественники».

Пока архивы Министерства обороны и прочих наших заповедников не рассекречены, недоступны, пока под видом важнейших разведданных и тому подобной ветхости секретны, истории Великой Отечественной войны быть не может, и мы не знаем, что это было, – победа, освобождение или истребление народа.

Виктор Правдюк – петербургский кинорежиссер‑кинодокументалист, автор многосерийного проекта «Вторая мировая война день за днем».

Хотя, по общему мнению, он был гений, избрали его в нашу Академию наук после того, как он стал членом Академий наук – американской, французской, английской. Пророков в своем отечестве нет, гениев тем более. Им, там, за границей, наш гений виднее. Речь идет о Владимире Игоревиче Арнольде. О том, что он был за человек, мне известно не так много. Хотя мы переписывались. Математик. Последние годы жил во Франции. И все резче выступал о недостатке математического образования. И во Франции, и в США едко высмеивал математическую безграмотность среди европейских студентов. Если бы только математическую. Он писал мне, что во Франции 20 процентов новобранцев полностью неграмотные (2000 год). Огорчала его и наша отечественная дремучесть. Не у солдат, а у ученых. Он прислал мне свою статью: «Что такое математическая физика», писал для журнала «Успехи математических наук». Казалось бы… Журнал считается вполне респектабельным. Арнольд – академик, лауреат и прочее, а получает отказ. Статью отклоняют по двум причинам:

1 – «Статья выражает мнение автора». Спрашивается, а чье мнение должен выражать автор?

2 – «В журнале „Успехи математических наук“ нужно писать об успехах, а не о недостатках»!!!

Видимо, о недостатках должен писать специальный журнал.

Его считали фрондером, даже во Франции он был фрондером, объяснял французским студентам, что они недоучки. Фрондер – слово французского происхождения, но в любых науках ученый – фрондер, недовольный существующими работами, явление необходимое.

У В. И. Арнольда были свои особенности. Обычно он писал свои работы начисто, без черновиков, примерно как Моцарт.

Интересно, какие для него были в мировой математике великие: Ньютон – Эйлер – Гаусс – Пуанкаре – Колмогоров. Я обрадовался такому списку – все‑таки из пяти двое наших. Владимиру Арнольду приписывают немало – создатель математического языка, создатель теории катастроф, отец современной вещественной алгебраической геометрии. В каждой области, в какой он работал, он становился классиком. Я не специалист, совсем не специалист, я могу только ссылаться на чужие мнения, но хочется отдать должное человеку, который на родине вполне заслужил памятника.

Однажды его пригласили на слушания в Государственную думу. В своей речи он наговорил немало огорчительного: «Россия сократила свои расходы на науку за десять лет в десять раз. Уровень подготовки школьников опустился ниже уровня церковно‑приходских училищ, что были у нас до революции».

Складывается впечатление, что это – «План подготовки рабов, обслуживающих господствующих хозяев, этих рабов учат разве что основам языка хозяев, чтобы они могли понимать приказы».

 

1985‑й

 

Мне позвонили из Москвы. Помню, что это была Екатерина Гениева. Попросила приехать, встретиться с Джорджем Соросом, американским миллиардером.

Это оказался невысокий, подтянутый человек средних лет, средне одетый, в очках, средней внешности. Никаких признаков миллиардера. Мы сели втроем, кажется, в ресторане гостиницы «Москва». Катя Гениева переводила. Я ее не знал. Был по‑советски насторожен – американский капиталист, вербовать будет? Почему именно меня? Оказалось, Сорос хочет создать в России на свои деньги Фонды помощи культуре – театрам, издательствам, музыке, библиотекам, музеям и т. п. Особенно для провинции, русской глубинки. Не войду ли я в правление? Соблазн рискнуть был велик. Взвешивать опасения и искушения я не хотел. Где наша не пропадала. Я согласился. Перед этим мы организовали «Общество милосердия» в Питере. Благотворительное. Оно успешно поработало года два, пока не рухнуло под развалинами кризиса. Об этом я когда‑то написал, не хочу повторяться. Но кроме досады осталось и убеждение, что милосердие, помощь людям придает смысл нашей жизни.

Они сказали, кто еще войдет в правление – Аузан, Рогинский, Салтыков, Раушенбах, Алексеева, Бакланов, несколько прибалтов, кто‑то из Сибири. Страна еще была в полном составе.

Питеру решено было иметь отделение Фонда. Специальное помещение, небольшой штат, правление. Фонду дали название «Культурные инициативы». И мы немедленно принялись за работу.

Центральное правление Фонда занималось выдачей грантов. Кому? Режиссерам, художникам, ученым‑гуманитариям, музыковедам, историкам… Длинный список специальностей все время пополнялся – этнографы, археологи, краеведы, музейщики.

Гуманитарные науки бедствовали. Естественные тоже. Молодые специалисты не могли осуществлять свои проекты, помыкаются год‑другой и уходят в торговлю, в издательства, становятся монтерами, малярами, жить‑то надо. Уезжают за границу. Гранты, те, что выдавал Фонд, смогли хоть как‑то остановить процесс разрушения нашей культуры.

Фонд соблюдал несколько принципов, предложенных Соросом. Не требовать отчета о результатах, о потраченных деньгах. Благотворительность была основана на полном доверии. И заявки мы не проверяли. Судили на глазок, у каждого из членов правления был круг сведений о просителях, о их возможностях, мнение свое о необходимости поддержки. Как ни удивительно, эта высокая степень доверия, уважения оправдала себя.

Так мы проработали лет семь, с перерывами, и в 1995 году Фонд был преобразован в «Открытое общество» примерно с той же программой. До самого конца существования Фонда я был членом правления. Работа доставляла мне все больше удовлетворения. Тем более что кризис культуры в стране угрожающе возрастал.

Было создано, кажется, 30–50 отделений Фонда в регионах.

История Фонда, к сожалению, не написана, хотя роль его в сохранении памятников, музеев, театров, в издании литературы, учебников достаточно значительна.

В 2004 году Фонд вынужден был закрыться. Сорос заявил, что он уходит из России. Была организована травля его, называли его агентом ЦРУ, его деньги специально выделенными США для антирусской деятельности.

Всего Сорос потратил на помощь нашей культуре, поддержку ученых, художников один миллиард долларов. Решала не сумма, а то, в какой критический момент она появилась.

 

* * *

 

Теперь оказалось, что Троцкий и Ленин были друзья, что Зиновьев вместе с Лениным скрывался в Разливе в шалаше, что против Хрущева был заговор, что против Ельцина был заговор.

 

* * *

 

Оказывается, Жданов играл на баяне и поэтому считал для себя возможным поучать Шостаковича. Считался он еще и литературным критиком. Ворошилов занимался художниками и сам не отказывал себе в живописи. Сталин ходил лично в оперу и в театр. В кино они ходили все вместе.

 

* * *

 

Потери ополченцев в Великой Отечественной войне не подсчитывались. Военно‑мемориальный центр Вооруженных сил занимался учетом потерь Красной армии. Ополчение отправилось на фронт через неделю после начала войны, не успев оформить свои списочные составы. Мои комбаты иногда отправляли куда‑то сводку потерь, а иногда не отправляли. На то были у них свои соображения. Не было учета потерь у партизан. Учета не было и военнопленных, есть лишь примерные цифры. Пока что историки остановились на общих потерях – 30 миллионов погибших. Страшная цифра эта будет еще уточняться и, очевидно, будет расти, ее все время поправляли, власти хотели бы остановиться на тридцати миллионах. У власти есть удивительное требование к историкам – не надо без конца ворошить прошлое. В том числе и потери. Но чем же должна заниматься история, если ей не дадут ворошить прошлое? Наша власть боится нашего прошлого. Такая была удобная цифра потерь – 7 миллионов. В 1987 году пришлось назвать 20 миллионов. В 2010 году – 30 миллионов. Цифру пытались заморозить, а потери противника увеличивали. Подобное я испытал, получив запрет публиковать в «Блокадной книге», что в годы блокады погибло больше миллиона ленинградцев. Наши начальники хотели, чтоб мы выиграли войну согласно песне: «Малой кровью, могучим ударом!».

На войну они не пошли, ее не посещали, знали ее по песням.

Для «Блокадной книги» цензура потребовала шестьсот тысяч потерь блокадников, ни единицей больше. Цензура говорила: «Мало ли что историки подсчитали, ЦК дало указание категорическое».

 

* * *

 

Человек знает, что жизнь его коротка. Он хочет продлить ее, ощутить как часть чего‑то большего, долгого, что будет после него. Это проявляется по‑разному, например, в Европе удивительно трогательно мне было в немецких городках видеть стелы в память жителей, погибших во Второй мировой войне. Нацисты, просто солдаты, все имена их высечены в камне. Мало того, на тех же стелах сохраняются имена солдат, убитых в Первую мировую.

То же самое я видел и во Франции, и в Бельгии, в деревнях, городах, они живут с Историей, со своим прошлым, каким бы оно ни было, не открещиваются от него. Они потомки, они со своими предками. Родной город продлит память о тебе или хорошую, или плохую, это уж твоя забота.

 

Шантаж

 

Заведующая библиотекой в моем институте рассказала мне такую историю. Ректор института решил, что отдел художественной литературы в нашей технической библиотеке не нужен. Его следует ликвидировать. Заведующая стала отстаивать отдел, созданный еще в двадцатые годы основателем института академиком Николаевым. Он считал, что будущим инженерам нужно читать и стихи, и романы.

Ее доводы на директора не действовали. Тогда она принесла ему книгу Монтеня «Опыты». Старое издание. Раскрыла на закладке, положила перед ним на стол. Там на обеих страницах были крупно написаны ругательства, самые отборные, те, что пишут на стенах сортиров, на стенах подъездов. Узнаёт ли он свой почерк, спросила она. Он замахал руками, не скрывая возмущения. С чего она взяла, как она может ему приписывать такое! Тогда она терпеливо стала объяснять. Книгу эту за все годы брал всего один человек, нынешний директор, записана она в его формуляр лет пятнадцать назад. Есть его подпись. Подпись почти не изменилась. Имеется отметка и в карточке в самой книге, она показала ему кармашек, вклеенный в книгу.

Ректор язвительно поинтересовался, с чего это они предприняли такое расследование?

Дело в том, что они готовят выставку о книжных вандалах.

– Это как понимать, как угрозу? – спросил он.

– Нет, хуже, это шантаж, – призналась заведующая.

Ректор пожевал губами, спросил, не сразу, в чем состоит шантаж? Наверняка он прекрасно понял, в чем. Но она не стесняясь ответила прямым текстом, сохраните отдел, да, шантаж, ничего не поделаешь, зато этот экспонат – хороший пример вандализма. Книга не так уж беззащитна.

Ректор принужденно рассмеялся. Надпись делал не он, а тот аспирант, каким он тогда был, мальчишка, дурак, наверняка был бухой.

– Какой? – не поняла заведующая.

– Поддавший. Кирял я тогда, – вспомнил он без особого раскаяния.

Экспонат! Ясно было, какой эффект такой экспонат вызовет.

Ему удалось шутками смягчить свою уступку. Дорогое ей старье, всю эту лирику оставят в покое, пусть пылится. Улику‑то сотрем…

На том и порешили.

 

* * *

 

Морсосы.

– Каков ваш политико‑морсос? (Политико‑моральное состояние.)

– А секс‑морсос?

– А физ‑морсос?

 

* * *

 

«Читаю творчески. Умею перелатать автора через себя».

 

* * *

 

Я себя чувствую триумфатором!

 

* * *

 

– Мой любимый скульптор – Барокко. А ваш?

– А мой Ренессанс.

– Француз?

– Да. Рене Санс.

 

* * *

 

Для меня есть разница между коммунистами и большевиками.

 

Америка, Америка

 

Что бы они ни делали, все надо высмеять, охаять. Хотя на самом деле мы без конца заимствуем и подражаем. Вплоть до того, что, празднуя дни рождения, распеваем их песенку, своей нет, бежим перекусить в «Макдоналдс», носим джинсы, жуем их жвачки, играем в TV их «Что? Где? Когда?». Наибольшая наша миграция куда? – В США. И так во всем. Подражаем, заимствуем и поносим. Хотим дружить, но не можем. Не умеем мы дружить. Ни с кем не дружим. Со всеми перессорились – Грузия, Белоруссия, Украина, Польша, Чехия, Прибалтика, Япония, Туркмения – почти со всеми соседями.

Мы пошли на войну с чувством долга не перед Родиной, а куда глубже и обязательней – перед собой. Это было сильное чувство чести, тогда еще не растраченное. Сейчас от него мало что осталось.

 

* * *

 

В уборной нашей коммунальной квартиры висели именные деревянные стульчаки на унитаз, у каждой семьи свой. На кухне расписание уборки. На входных дверях четыре почтовых ящика, на каждом фамилия и название газеты. Были еще две семьи без ящиков, они не получали ни газет, ни писем. В передней висели ряды электросчетчиков.

Бытование в коммуналках беспросветно. Оно отвращает от понятия «моя квартира», для нее ничего не хочется делать хорошего. Мы жили в старинном доме, лестницы были украшены узкими панелями красного дерева, постепенно все их выломали. Зачем? А потому, что коммуналка внедрила в сознание «они», все это казенно‑отчужденное. Ангел места со всеми своими архитектурными красотами обрел враждебность. Коммуналка морально несовместима с классической архитектурой, с бывшими барскими квартирами. Коммуналка, она барачного происхождения, из бараков, позже она получалась из «хрущоб», с их тесной планировкой, низкими потолками, бетон, холодина, щели…

Где‑то в сокровенных тайниках души я понимаю выходки городских «вандалов». Контрасты в их жизни слишком разительны.

 

Признание в любви

 

В два часа ночи мы с Сашей забрались в шалаш, сели и ушли в свои уши. Через полчаса закоченели. Земля под нами подтаяла, ноги в воде. Шевелиться нельзя. Пробуем положить друг на друга головы, одну ногу, вторую. У соседнего шалаша закурлыкали. У дальних шалашей стреляют. Началось испытание охотничьего терпения. При каждом выстреле понимаешь, что к нам никто не прилетит, и надо, пока не поздно, перейти в другой шалаш.

Тетерева «чуфрыкают». Но, оказывается, когда сидишь в шалаше, то тетеревиный шепот звучит совсем рядом, на ухо. Как бы далеко ни был тетерев, кажется, что он шепчет тебе на ухо и ты один слышишь этот горячий шепот. Удивительный фокус акустики.

Ухо мое выделяет из многих птичьих голосов тетеревиный. Это потому, что мы настроились на тетеревиную волну, ничего другого птичьего мы не слышим. А птиц множество, поют, чирикают, и по мере того как светает, все больше голосов просыпается, прилетает, хор их выступает совсем рядом.

Тетеревиная песня красива, может, это за счет долгого ожидания, и мне, и Саше кажется, что она лучше всех песен, и дело не в том, что мы находимся в преддверии выстрела. Мы медлим, жаль прервать его песню. Саша останавливает меня, песнь и впрямь необычна, она состоит из странных, казалось бы, не музыкальных звуков. Главное, что слышишь, как они искренни, это не просто бездумное чириканье, это потребность сообщить о своей страсти, он не стесняется, он поет все громче. Моя рука невольно наводит ружье, я понимаю, что мы можем теперь даже шуметь, он не услышит, он поет, ему и выстрел все равно. Клохочет, захлебывается, чувства раздирают его. Я слушаю с восторгом, он увлекает меня своей любовной страстью, я завидую ему, завидую, как открыто и красиво он признается в своей любви. А ведь когда‑то и я так же волновался и тоже трепетал, не в силах произнести свои слова, а он произносит, не может остановиться, ему надо высказать все свои чувства. Я вдруг ощутил этого тетерева, услыхал удары своего сердца. Ощутил наше мужское братство, братство не самцов, а влюбленных обольстителей, кавалеров, упоенных, жаждущих сообщить ей свою страсть. Боже мой, не просто владеть, а поведать о своем переживании; и для него, и для меня в эти минуты исчезло все, кроме этого пылающего призыва любви.

И Саша тоже заслушался. Стрелять невозможно.

 

Не только голод

 

Смертность в блокаду стали сводить к голоду. Невозможно жить при норме 250 граммов для рабочих и 150 граммов для служащих. Да еще вместо муки соя, жмых, влажность (она возросла до 68 %), это был не хлеб. Кроме хлеба изредка давали сахар и жиры. Строго говоря, блокадный паек следует считать по калорийности пищи, не по граммам. К январю 1942 года она снизилась для рабочих до 700 калорий в сутки, хотя норма составляла 3500–4500 калорий.

Для служащих с 581 калории до 473 калорий в сутки, а норма 3000–3200.

Так ведь при этом происходило и другое, не менее важное, происходила убыль человека, росли энергетические и эмоциональные затраты каждого. Человека измождал холод. Мороз вошел в дом и в каждую комнату. Что ни день, то настигала бомбежка, обстрел, пожары, жизнь все время подвергалась опасности. Угнетающе действовал страх за родных, близких и ощущение своей беспомощности.

Прессинг всех бедствий возрастал из месяца в месяц, давил на человека неотступно, человек убывал, таял.

Вот что надо понять в этой блокадной жизни, кроме хлебной пайки.

 

За кулисами любви

 

У нашего снабженца Захара не было детей. Крепкий мужик, жена красавица, дом – полная чаша, а детей нет. Горевал он страшно и, видать, ходил к врачу, потому что разговоры о разводе прекратил, значит, как мы смекнули, дело‑то в нем было. Помрачнел, затосковал. И даже как‑то растерялся человек. Потерял в себе уверенность, а снабженец без уверенности, все равно что пустая кобура. Однажды, на каком‑то юбилейном сабантуе, поддали мы, и наш Захар признался, что не видит для себя выхода, потеряет он жену, брак их гибнет, чего он, Захар, не перенесет. Надумал он дать возможность жене погулять на стороне. Но как это сделать?

Мы посоветовали отправить ее на юг, одну в отпуск. Захар на это только плечом дернул. Было, оказывается. Ведь это первое, что приходит в мужскую голову. Ездила она в Крым, в Ялту, однако, судя по всему, вела там себя совершенно недоступно. Вот в чем загвоздка. «Любит она меня», – признался Захар чуть ли не плача, такое осложнение у них. Начисто отвергает курортные романы. Кроме того, прочитав литературу насчет наследственности, он, Захар, не желает получить ребенка от случайного прощелыги, мало ли – скрытый алкаш, или преступные наклонности скажутся, наследственная может быть эпилепсия, а также диабет, гемофилия, сердечная недостаточность…

Ужас, сколько всякой пакости можно передать детям. Поэтому он рассудил – если уж идти на такое дело, то с открытыми глазами. И смотрит он своими открытыми глазами на меня. Конечно, третий наш застольник, – инженер по безопасности Славик, – невидный из себя, да к тому же альбинос. Этот альбинос сразу ухватил, куда ветер дует, и говорит задумчиво: «Почему бы тебе, Гена, и в самом деле не помочь товарищу?» Почему именно я, говорю, если уж выбирать, можно найти более достойных, с ярко выраженными способностями, словом, всячески отговариваюсь, пока наконец Захар не обижается: я, говорит, самое заветное вам изложил, как друзьям‑товарищам, а вы оскорбляете меня; ты, говорит, Гена, волочишься за кем попало, бабам от тебя проходу нет, а тут высказываешь обидное для моей жены как женщины сопротивление. Всерьез расстраивается человек, и без того нелегко, я понимаю, но верите ли, ничего с собой поделать не могу. Знаю я его жену Агнессу, дивная фигура; если бы обмануть надо было Захара, я бы к ней со всей охотой, а так, с его согласия, весь вкус пропадет, я даже уверен, что не получится у меня, оскандалюсь. Но ему говорю, что у меня по наследственной линии тоже не все в порядке, поскольку бабушка попала в психбольницу. Это ерундовина, возражает альбинос, вероятность ничтожная, кроме того, у тебя же двое детей, абсолютно здоровые ребята. Тогда я говорю, что есть другая, более серьезная причина, что, если честно, то я боюсь, потому что Агнесса мне давно нравится, я могу к ней привязаться, и она ко мне, такие случаи бывали с женщинами, с которыми я имел дело. Прилеплялись – вплоть до взаимности. Это, вижу, подействовало на Захара.

Упал он духом. Эх, говорит наш альбинос Славик, был бы тут Серафим, все мигом бы сошлось. Имелся у него такой кореш, он сейчас в Израиль уехал. Мужик с гарантией, шуровал как раз среди бездетных баб. Ставил перед ними вопрос напрямую: если хочешь иметь ребенка – пользуйся, от меня наверняка понесешь. Мои живчики, ребята с повышенной проходимостью, через все лабиринты проникнут. Конечно, когда физиология имеет полный захлоп, эксперимент может сорваться. Ну, в крайнем случае, не такая уж катастрофа, ограничиться придется удовольствием. Это он гарантировал. Обычно, говорит, самые безнадежные от меня беременели. Делаю это я безвозмездно, исключительно в порядке гуманитарной помощи. Представляете, как себя подавал. И что вы думаете, большинство соглашалось, приходили к нему, подолгу его посещали. Каков был его КПД, альбинос не знал, сам же Серафим настаивал на рекордном попадании. Теперь он с успехом сеет свои семена и на земле обетованной.

Да, говорит Захар, это было бы мне как раз. Да, говорю я, лучше иметь дело с людьми посторонними, без служебных отношений, и вспоминаю тут Толю Миронова, дружка армейского. Спортсмен. Изобретатель. Имеет авторские свидетельства и троих детей. Парень мировой, древнегреческого сложения. Захар заинтересовался. Но тут наш альбинос: «А что как твоя жена заинтересуется этим изобретателем, у которого лучше данные, чем у Гены, так, что ее не оторвать будет?» Спрашивают – могу ли я поручиться? Ну, а как я могу ручаться? Зачем мне ручаться, мало ли что. Тогда, продолжает альбинос, у меня есть идея. А именно: дать ему деньги за это дело, с распиской, чтобы в случае чего Агнессе предъявить, на баб такая корысть действует оскорбительно. И гасит непредвиденные чувства. Короче говоря, так и было решено. Самое удивительное, что мой изобретатель оказался человеком жадным до денег, он согласился за 350 рублей, приличная по тем временам сумма, объяснял, что не может без цветов, духов и прочих подарков. Нужна для него какая‑то поэзия, в кино хотя бы сходить.

Захар уезжает на это время, то есть на три недели, в дом отдыха, предварительно познакомив их. В последнюю минуту он дрогнул и не решился намекнуть жене, как было договорено. Про полную свободу поведения. Мой изобретатель закапризничал, заявил, что он соглашался на содействие, а тут надо склонять к измене. Это уже за пределами сердца, говорит, чистая аморалка и требует добавочного расхода нервной энергии и принципов. Пришлось добавить ему еще сотню.

Порядок событий мне неизвестен, но, судя по тому, как Агнесса встретила своего мужа, как была смущена и ласкова сверх обычного, Захар решил, что все в порядке. То есть, с одной стороны, он пришел на работу расстроенный – все же жена не устояла, с другой стороны – полный надежд. Прошел месяц, другой – никаких подтверждений не поступило. Захар ничего не понимал, вызвали мы этого изобретателя, меня тоже привлекли как рекомендателя, спрашиваем его – было? Говорит – было! И неоднократно в своей добросовестности клянется… Доказательства сообщает: совершенно интимные приметы.

Поскольку я себя чувствую ответственным лицом, решаю сам, один на один, поговорить с мужиком, потому что история эта чем‑то мне не нравится. Прихожу к нему вечером, дома его нет, задержался на работе. Сижу, жду, болтаю с его супругой. А надо сказать, что она работала в ветеринарной лечебнице и, следовательно, причастна к этой проблеме. Рассказываю ей нашу историю, разумеется, в алгебраическом виде, мол икс да игрек, у игрека не получается, привлекают на помощь зета…

Выслушала она мои уравнения, говорит: так не бывает, вчера легли – сегодня роды, капризы природы, есть и другая параллель: откуда, мол, известно про этого зета, под зетом могут быть величины с разными знаками. С какими разными знаками, возражаю я, если у него есть потомство. На это она отвечает: самодовольные люди мужчины, при чем тут муж? Чтобы ребенка родить, жена нужна, и странно, не по тексту, усмехается. Тут меня осенило.

– Из‑за тебя, – говорю, – я свою репутацию испортил. Ах ты, иллюзионистка, ну да ладно.

Она аж задохнулась: с чего ты взял, да как смеешь, аж искры полетели от нее. Я смотрю – хорошо играет, но переигрывает, самую малость пережимает, и не та сцена получается. Ну, что же, говорю, это легко проверить, для медицины не вопрос, ты не беспокойся, я твоего отведу к специалистам за его же деньги.

Головка у нее быстро смекнула – хорошо, говорит, это не твоего ума дело, а дело нашей семейной чести, я все улажу.

Договорилась со мной нормально, по‑деловому, сама насчет денег предложила вернуть через меня, но я это отклонил, достаточно, что она Агнессе поможет посредством автора своих детей. Что касается Толи Миронова, то тут я промашку дал, когда хотел с нее слово взять, чтобы она его не обнаруживала. Она посмотрела на меня с жалостью, неужели я не понял, что она любила своего изобретателя так, чтобы ему и в голову не пришло усомниться в своих достоинствах.

Короче говоря, у Захара спустя положенное время плюс еще примерно неделя, это бывает по капризам природы, появилась двойня, что мы отпраздновали дважды, и, между прочим, изобретатель потребовал, чтобы ему тоже поставили.

 

Запоздалые мысли

 

Мы жертвовали всем и ничего не просили взамен. Мы повторили трагедию потерянного поколения Первой мировой войны в куда худшем варианте. Те из нас, кому довелось еще пожить после войны, ее солдаты, у тех отняли последнее, что у них оставалось, – гордость победителей, поколения, уничтожившего фашизм, сознание освободителей Европы от нацизма. Победители не получили ничего, – сказал мне средних лет депутат член КПСС. Что вы нам завоевали: торжество сталинской политики? Оправдание репрессий? Вы сделали еще прочнее власть коммунистической номенклатуры. Победа! Ха, может, мы жили б куда лучше, если бы не ваша победа, жили бы, как немцы и японцы.

Вскоре после войны участники войны стеснялись надевать ордена.

Мое поколение это не возрастной слой. Среди моих одногодков обнаружились и другие, те, кто постарался остаться в тылу. Любыми способами уклониться от фронта. Придя в Союз писателей, я увидел там эти два течения явственными. Одним из вожаков реакционных писателей был Сергей Воронин, который уклонился от фронта, перетерпел уголовное наказание. За четыре года войны те, кто отсиделся в тылу, приобрели и должности, и наглость, и умение ужиться с властями. Тот же Воронин не стеснялся громить с трибуны писателей‑фронтовиков, изображая борца за русский народ, подсчитывать, сколько в Союзе писателей евреев. Много лет он рвался к должности первого секретаря Ленинградского союза, уверенный в своем предназначении руководить этими глупыми мечтателями. У людей воронинской масти я всегда чувствовал тайное презрение к тем, кто принимал социализм, коммунизм и прочие лозунги всерьез. Характерно, что именно этих людей назначали на должности крупных руководителей. Среди членов Политбюро почти никто (кроме Брежнева) не воевал, так или иначе они уклонились от фронта. Гришин, Кириленко, Шелест, Подгорный, Рашидов… – уже не помню всех фамилий, но помню, что в биографиях у них у всех присутствуют формулы мнимого участия: «…во время Великой Отечественной войны возглавил коллектив железнодорожного депо…»

Со временем у них у всех появились ордена и медали, не совсем боевые, но кто разберет в многоярусных цветастых планках.

Моих комбатов, и одного, и другого, – полковников Литвинова и Коминарова не звали на торжественные заседания, не приглашали в президиумы, их не просили выступать. Все это за них проделывали другие, те, кто не стрелял.

Экземпляр типичной вражды к фронтовикам я встретил еще в Ленэнерго, был там такой молодой, с русой челочкой, тощий, кошачий, всю блокаду пользовался броней энергетика, его неприязнь я ощутил явственно во всяких мелких пакостях, что он чинил мне, работая в техотделе. Однажды, когда его старание приписать нам аварию и лишить премии заставило меня учинить скандал, он сказал громко, посреди общей комнаты: «Те, кто храбро воевал, не вернулись с войны». Я дал ему пощечину. Разбирали дело на парткоме всей кабельной сети. Голоса разделились. Часть членов парткома поддержала К. «Слишком много о себе думают фронтовики, пора их осадить!» Решения не принимали. Любопытно, что тогда уже, это было в 1953 году, вылезло впервые для меня чувство, которое я не понял, и только теперь, вглядываясь в него, можно обнаружить в нем разочарование.

 

* * *

 

Я считаю свою литературную судьбу счастливой. У меня нет претензий к своей Фортуне. Я писал то, что хотел, как хотел.

С годами, однако, все чаще в безостановочной работе слышалось дребезжание, неизвестно откуда он шел, этот неположенный звук. Впервые это выявилось, когда я захотел писать о войне. Память отказала. Первые недели войны еще как‑то сохранились, но затем октябрь, ноябрь – пусто, все выпало. Остался общий рисунок – окопы, стрельба. Потом отдельный артпульбат. Декабрь, январь, февраль, да почти весь 1942 год на передовой: клочки, кусочки быта, конец одной атаки, большая жестяная банка сгущенного молока, я иду с ней по полю, в меня стреляют, попали в банку, я заткнул дыру пальцем и иду. И далее такая же мелочовка: с кем жил в землянке, что за бои были у Пулкова, потом под Александровкой. Провал. И так провал за провалом следовали до конца войны.

Вкуса баланды, что доставлял старшина нам в окоп, – не помню. Что‑то мы сами варили. Где добывали дрова? Как топили свои печки в землянках, ночью, что ли, днем‑то ведь по дыму немцы могли бы бить из минометов?… Время поглощало мою войну, ее плоть, ее быт, то, что должно было остаться со мною до конца. Меня обидели, я остался ни с чем. Где‑то там, в глубинах памяти сохранилось что‑то… надо было как‑то извлечь. Но как? Если б я вел дневники.

Первая часть «Блокадной книги» – рассказы блокадников, мы записывали их спустя тридцать лет после блокады. Приходилось удалять то, что набралось туда из кинофильмов, телепередач, а память присвоила, украшая собственную жизнь. Вторая часть составлена из дневников тех лет. В них драгоценные мелочи жизни, которых никакая память не удержит, самое же важное, самая летучая фракция – чувства и переживания того времени. Этого не помнит никто, им, блокадникам, казалось, что они остались в городе случайно, не сумели выбраться вовремя, по дневникам же видно, что он, она не желали уезжать из города, считали позорным – бежать.

Теперь они ругают начальство за то, что не подготовили город к блокаде, не запаслись продуктами, дневник же уличает их самих: могла запастись сахаром, а отдала его сестре, которая уезжала на Урал, отдала, потому что не представляла, что Ленинград можно окружить. Только в дневниках закреплена степень наивности, сила веры в нашу мощь, в социализм. Дневники писали не из литературной потребности, а скорее от сознания историчности происходящего. Те, кто избегает самоцензуры, выигрывают. Кто может знать, какие очевидности станут неведомыми. Что рукописное объявление, приклеенное на стену: «Отвожу покойников на кладбище за 500 грамм хлеба» – окажется бесценным документом эпохи. Достаточно было бы списать подобные тексты, расклеенные на всех рынках. Записать цены на том же рынке, перечень того, что продавалось – галеты, жмых, дуранда, валенки, обручальное кольцо, дрова из паркета. Аккуратная летопись, хронология, которую вел архивист Г. Князев изо дня в день, дала неоценимый материал для второй части «Блокадной книги».

Вести аккуратный дневник, все остальное – романы, рассказы, повести – постольку поскольку. Ценность дневника с годами возрастает, ценность нашей прозы падает. Это нутром учуяли такие писатели, как Корней Чуковский, Евгений Шварц, Ольга Берггольц. Тридцатые годы, сороковые и следующие уходили бесследно. Вести записи было опасно, ежедневные – еще опаснее, хочешь не хочешь, у самых осторожных прорывались чувства недопустимые. Перечень друзей и знакомых, сведения о встречах с ними могли стать смертельными уликами. К. И. Чуковский, лукавый, осторожный византиец, имел мужество всю жизнь тщательно заносить на бумагу то, что видел, слышал. Считалось, что в последние годы Ольга Берггольц пила и ничего не писала, а она, оказывается, аккуратно вела дневник. С 1935 года вела, не прерывала до самой смерти. И в страшные годы репрессий продолжала вести.

И Евгений Шварц вел дневник… Настоящие писатели не могут не писать.

 

* * *

 

Не знаю, сколько бы еще созревало мое решение уйти из Ленэнерго, но тут произошло ЧП, тяжелейшее. Один монтер нашего района при ремонте трансформаторной подстанции схватился за шины, они были под напряжением – шесть тысяч вольт – и сжег руки. Обе руки сгорели. Каким‑то чудом сам остался жив. Как всегда в таких случаях, совпало несколько причин – плохое освещение, не повесили плакат «Не включать!», заземление оборвалось, главное же, как выяснилось, был он выпивши. Это надо было скрыть, иначе бы ему не дали пенсии. Без обеих рук и без пенсии была бы ему полная хана, а у него семья. Решили – примем вину на себя, небрежность, выгородим мужика. Руки были ампутированы, страшно было смотреть. Был суд. Эксперты выяснить должны были, кто виноват. Не повесили плакат? Кто не повесил? Заземление не проверили? Кто не проверил?

Интересно устроена наша память. Я начисто



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-05-09 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: