Олег Аркадьевич Тарутин
Каким его запомнили
Олег Тарутин
КАКИМ ЕГО ЗАПОМНИЛИ
Или восторг самозабвеиья
Губительный изведал ты,
Безумно возалкал паденья
И сам остановил винты?
А. Блок, «Авиатор»
Глава 1
Больничное предисловие
Эту историю поведал мне Иван Семенович Кошкин – сосед мой по койке в девятой палате хирургического отделения райбольницы имени Сульзиддинова.
Иван Семенович медленно, но верно поправлялся после сложнейшей и на редкость удачной операции, продлившей ему жизнь по крайней мере лет на десять, я же проходил тут обследование, выполнял процедуры, о которых мне до сих пор тошно вспоминать, и пребывал, стало быть, в самом тягостном душевном состоянии.
Надо сказать, что и Иван Семенович не отличался особой душевной бодростью, чего было бы естественно ожидать при столь счастливом исходе операции. Отнюдь нет. Обычно он молчал, уставя неподвижный взор куда‑то в стык стены и потолка, и не отвечал на вопросы, видимо не слыша их. Иногда он замолкал даже посреди разговора, и тут, конечно, недолго было бы и обидеться, если бы не выражение лица Ивана Семеновича – печальное и просветленное. Я лично не обижался: мало ли что, другому невидимое, предстает ему в такие вот минуты.
Наши с Иваном Семеновичем койки стояли несколько на отшибе, как бы в нише, образованной передним углом палаты и дверным тамбуром. Это обстоятельство само по себе (даже не беря во внимание странностей характера Кошкина) служило существенной помехой нашему общепалатному общению: ну там разговоры, анекдоты, прочие больничные развлечения. О нас, за нашей вечно открытой дверью, порой попросту забывали. Это же обстоятельство поневоле сближало нас с Иваном Семеновичем. Ну и потом‑ближайший сосед есть ближайший сосед.
|
Из кратких бесед с Кошкиным, еще в первые дни нашего соседства, я узнал, что обретается он здесь вот уже скоро три месяца, старожил отделения, а до больницы работал в отделе кадров треста озеленения. Родственников у него нет, и посещать его некому.
Вот тут‑то он, удивив меня, впервые и замолчал посреди разговора, уставясь перед собой невидящим взглядом.
Я же подумал о друзьях и сослуживцах и чуть было не спросил о них у Ивана Семеновича, но, слава богу, вовремя удержался. Слава богу, потому что, выйдя в тот же вечер покурить на лестницу и разговорившись о том да о сем, да про то, как оно в жизни бывает, с одним старичком‑халатником из терапевтического отделения, услышал я от него больничную быль (неужто не слыхал?), как еще в августе, кажись, приходил тут к одному мужику из хирургии посетитель – с работы сослуживец, а может, просто дружок, не скажу.
Только пришел он да и прямо в вестибюле‑то во время свидания и помер. Хлоп – и готов.
То ли инфаркт, то ли инсульт. Говорят, и не старый вовсе, посетитель‑то. Вот как оно, парень, бывает: посетитель – на том свете, а больной из хирургии до се жив, поди уж и выписался. Дед Гриша желудок ему перекраивал: блестящая, говорят, операция.
Старик‑халатник заплевал окурок, кинул его в урну и уковылял в свою терапию, влача по лестнице кальсонные тесемки, а я призадумался: уж не о Иване ли Семеновиче речь?
Об операции на желудке, сделанной Кошкину дедом Гришей – главным хирургом больницы Григорием Никитичем Кубасовым, – действительно говорили как о блестящей и уникальной. Да и пребывал сосед мой в больнице с августа, так что вполне это могло стрястись с ним, вернее – с его посетителем.
|
А вскоре после этого лестничного разговора я стал невольным свидетелем малопонятного мне разговора Ивана Семеновича с дедом Гришей, присевшим после обхода на соседову койку.
– Ну, будет, будет вам, дорогой, – говорил дед Гриша, накрыв своей пухлой лапищей руку Ивана Семеновича. – Полно вам об этом думать. Чем же вы‑то тут виноваты, сами подумайте? Этак и Марью виноватить надо, что рядом оказалась, на лестнице оступилась. Да ведь он, мил человек, в любую секунду мог умереть: хоть дома, хоть на улице. Просто сердце у него было – ни к черту, так оно изношено было, друг вы мой…
– А каким же ему быть, сердцу‑то его? – тихо отвечал мой сосед. Другим ему быть никак невозможно. Это уж такая закономерность – плати сердцем. Я ведь вам рассказывал…
– Фу‑ты ну‑ты! – негодующе фыркал и хлопал себя по колену главный хирург. – Мистика! Обывательщина! – рявкал он, с трудом сдерживая бас, чтоб не беспокоить остальную палату. – Я ведь, мил человек, врач, и на такое не клюю! Ну, допустим, черт побери, это и так, – чуть погодя запальчиво продолжал дед Гриша. – Пусть! Но опять же, милорд, при чем тут вы? Или та же Марья?
– Машенька что… Машенька – его преемница… – вовсе уж для меня непонятно отвечал Иван Семенович. – Машеньку теперь то же самое ожидает. То же самое и ей предстоит… Только вот когда? – тоскливо бормотал мой сосед. – Запретите ей ходить сюда, Григорий Никитич! – горячо воскликнул он вдруг, схватив хирурга за руку. – Запретите и все! Вы тут главный, вас она послушает! А коли уж придет, – сникнул он, – так хоть обследуйте ее! Послушайте ее, а? Лекарства новые или еще чего…
|
– Мистика! – свирепым шепотом отвечал дед Гриша, вырвав руку из пальцев Ивана Семеновича. – Хреновина это, милорд! Ясно?
Иван Семенович молчал печально.
– Снимали ей в прошлый раз кардиограмму, – смягчившись, сказал дед Гриша. – Глузин сам смотрел по моей просьбе. Прекрасная кардиограмма. Отклонений никаких. Дай бог каждому. А почему, собственно, должны быть отклонения? Молода, здорова. Она ведь, кажется, спортсменка? На этих штуковинах гоняет… на мотоциклах? Идеально здоровая девица, если не считать перелома голени, уже зажившего! Что ж вы, голова, ее отпеваете? Новичка вон расстраиваете?
Дед Гриша кивнул в мою сторону, впервые, кажется, за все время разговора осознав мое присутствие.
– Это все пока, – тоскливо проговорил мой сосед, – это пока у нее все в порядке. И у Геннадия Павловича вначале здоровье было – дай бог каждому…
– Ну, знаете, все мы на этом свете пока, ехидно вставил дед Гриша. – И я, и вы, и все прочие. Тут уж, милорд, ничего не попишешь – закон природы.
– Но почему, почему не мне передалось это? – еще тоскливей и непонятней проговорил Иван Семенович. – Не мне, старику, передалось, а Машеньке! Ведь ей жить надо, детей народить, вырастить, а теперь…
– Ну, опять‑за рыбу деньги! – безнадежно махнул огромной своей лапищей хирург. – Фантаст вы, Иван Семенович, фантаст! Только уж, извините, никак не научный! Ладно, надоела мне эта ерундистика. В среду начнете потихонечку расхаживаться, пора. Вот так!
Крякнув, дед Гриша поднялся с койки и двинулся к двери.
– Кардиограммку ей снова бы, а? – просительно проговорил вслед ему мой сосед.
Тот, не оборачиваясь, коротко кивнул белошапочной головой и вышел из комнаты.
Иван Семенович повздыхал, повозился на своей кровати и затих, уставившись, по своему обыкновению, в стык стены и потолка.
Я лежал и размышлял над странным этим разговором, суть которого была для меня темна. Я догадывался, что этот самый, как его – Геннадий Павлович, видимо, и есть тот умерший посетитель, сослуживец Кошкина. А кто такая Машенька, при чем тут она? И что могло ей передаться такого опасного, такого вредного для сердца? И от кого? От Геннадия, что ли, Павловича, от посетителя? Действительно – мистика…
Молодая, сказал дед Гриша, идеально здоровая мотогонщица, и что‑то там у нее было с ногой.
Закрыв глаза, я старался представить эту мотогонщицу: на сверкающей металлом и краской мощной свирепой машине, в ярком гонщицком шлеме, с поднятыми на лоб очками, в перчатках с раструбами, в кожаном костюме с блестящими молниями. Сжатые губы, сосредоточенный взгляд. Вот она опускает на лицо очки, вот руки ее в крагах ложатся на руль, она врубает газ… Старт! Вздыбясь, рвется с места машина, летит вперед, в гонку, беззвучно взревывая, беззвучно стреляя выхлопом; мотается, рвется ветром каштановая грива волос из‑под шлема, взвивается белый шарф за кожаной спиной, трепещет, вытягиваясь все дальше, и вдруг, при каком‑то непонятном спаде ветра (ведь такая скорость!), опускается вниз и касается заднего колеса машины. И вот он касается спиц, и вот медленно (как же это при такой скорости?), медленно начинает наматываться на проклятые спицы, и все тянется и тянется, стягивается с шеи девушки, и становится все шире, и шуршит при этом: не как материя шуршит, а как бумага, потому что это уже и не шарф больше, а лента кардиограммы с параллельными рядами пиков и провалов.
И она, эта лента, натягивается меж колесом и шеей гонщицы, и девушка под этим натяжением откидывается все дальше назад, все еще не выпуская руля из вытянутых прямых рук в перчатках‑раструбах, а кардиограмма чуть поворачивается в этом страшном натяге, то сужая, то расширяя параллельные ряды ритмов: пики‑провалы, вершины‑пропасти…
Стало быть, я уснул.
Потом наступил впускной день, особенно жданный всеми после долгого карантина по гриппу.
С утра я прямо‑таки не мог узнать своего соседа. Иван Семенович подмигивал мне, пошучивал, громко напевал. На всю палату он рассказал лихой анекдот на медицинскую тему, а потом еще хлеще – на тему семейную, и хохотал вместе со всеми.
– Друзья мои! – громко ораторствовал он. – Забудем все неприятное, будем думать только о хорошем! У каждого из нас тут свои недуги, и ну их к черту! Не будем же, друзья, расстраивать близких своими временными занудными болячками! Пусть от нашей девятой гвардейской палаты исходит эманация бодрости! Спокойствие близких‑превыше всего, согласны, друзья?
Палата загалдела одобрительно.
– Одноглазые, смотреть в оба! – крикнул кто‑то от окна.
– А Семеныч‑то у нас орел, мужики! – подхватил второй.
– Эманация бодрости, гы‑гы!
– Народный трибун!
– Так поступают советские калеки!
– Значит, договорились, друзья? – обрадованно подытожил Иван Семенович. – Ни охов, ни вздохов, особенно в присутствии представительниц прекрасного пола. Девиз наш – бодрость!
Под смешки и шуточки развеселившегося коллектива, довольно мурлыча что‑то, сосед мой побрился вслепую, тщательно водя электробритвой по лицу. Затем он придирчиво ощупал щеки и подбородок, освежился одеколоном, удовлетворенно крякнул, вытянулся на койке, а потом повернулся в мою сторону.
– К вам, Саша, у меня особая просьба, – тихо проговорил Иван Семенович, – очень я надеюсь, что не откажете.
– Это по части бодрости и здоровья? – спросил я его с мрачной иронией.
– Да, Сашенька, именно, – кивнул сосед. – Я понимаю, понимаю ваше состояние, дорогой мой. Конечно ж, не до шуточек вам теперь. Хотя – ну голову на отсечение – уверен я, что все у вас будет хорошо!
– Вашими бы устами… – усмехнулся я.
– Ей‑богу, Саша, вот увидите! – горячо отозвался Иван Семенович, прижимая к сердцу руку. – Соберитесь с духом, прошу вас, как мужчину прошу, не думайте сегодня ни о чем скверном! Несколько этих впускных часов, будь они неладны! Всего‑то чуть‑чуть… – закончил он просительно.
– Да в чем дело‑то, Иван Семенович?спросил я, раздраженный такой непонятной его настырностью. – Что вы, собственно, так о всеобщей бодрости печетесь?
– Так ведь она сегодня может прийти, Машенька, – тихим криком отозвался Кошкин, приподнявшись на локте. И тоской налились его глаза. – Скорее всего, и придет она. Обязательно придет, – бормотал сосед. – Придет и увидит вас, такого… А ей нельзя видеть чужого недуга, поймите, Александр! Да что – видеть! Ей и находиться рядом с чужой болью нельзя! Она снимет вашу тоску, а расплатится за это своим сердцем! Устраивает вас это?! – яростно шептал он. – Это же Машенька, преемница Геннадия Павловича Соловцева! Она же не может иначе!
Должно быть, вид у меня был настолько ошалелый, что Иван Семенович смущенно улыбнулся.
– Конечно же, трудно это уяснить так сразу, с бухты‑барахты… Ишь, набросился на человека, хе‑хе… Но, Саша! – страстно произнес сосед. Клянусь вам, вы непременно поймете меня, когда я вам все расскажу! Сегодня же расскажу! А сейчас прошу только об одном: соберитесь с духом, отбросьте мрачные мысли, не печальтесь, пока она тут будет, ладно? И если бы вы еще и посмеялись чуть‑чуть, Саша, поулыбались бы, разговорчик бы поддержали…
– Да я же ходячий, Иван Семенович, – напомнил я соседу. – Я же и внизу могу погулять, на лестнице покурить, в холле посидеть. Нет проблем.
– А коли кто к вам придет? – обрадованно возразил Кошкин.
– Так я их по дороге и встречу.
– Чудесно, Саша! Погуляйте, родной. Вот и халат ваш. Хороший у вас халат, Саша! А шлепанцы‑то где? – засуетился сосед.
Я надел халат, нашарил тапки, присел на кровати, размышляя, не побриться ли на скорую руку.
– Здравствуйте, дорогие болящие! – как раз в этот момент раздался веселый девичий голос, и следом – нестройный и радостный хор ответных приветствий.
– Она, – одними губами шепнул мне Иван Семенович. – Ну!..
Из‑за растворенной в нашу сторону двери вышла и остановилась, улыбаясь, девушка в белом халате внакидку, в мохнатом коричневом свитере, в вельветовых брюках. Это была та самая мотогонщица, я мог бы поручиться она. Невысокая, сероглазая, улыбающаяся.
Чуть заметно прихрамывая, Машенька подошла к нашим кроватям.
– Здравствуйте, Иван Семенович, – сказала она, наклоняясь над моим соседом и ласково проводя ладонью по выбритой его щеке. – Заждались? Вот и кончился карантин. Рады?
Кошкин молча поцеловал ее руку.
– А у вас тут новенький? Здравствуйте! – улыбнулась и мне посетительница.
– Новенький, новенький, – оживленно закивал Иван Семенович. – Саша. Временно нетрудоспособный часовщик. Неунывающий молодой человек, весельчак, как, впрочем, и все тут. Саша, познакомьтесь – это Машенька, тоже выходец из здешних палестин. Вот какие красавицы тут водились!
Машенька, засмеявшись, протянула мне руку, я встал, придерживая полы халата, и мы поздоровались через соседову койку.
– А что с вами, Саша? – спросила меня девушка, и по тому, как пытливо она глянула мне в глаза, почувствовалось, что вопрос ее задан не из вежливости, не из праздного любопытства.
– Да ничего с ним особенного! – спешно и бодро вступил Кошкин.
– Полагаю, что ерунда, – сказал я, пренебрежительно махнув рукой. Еще пару‑тройку анализов и – к родным часикам. Ну, извините, я вас покину (ох и не хотелось мне уходить!), пойду своих покараулю.
– И с Прохоровым там, не забудьте, партийку в шахматы сгоняйте, подхватил Кошкин. – Он наверняка сейчас в холле…
Никакого шахматиста Прохорова я не знал.
Это была соседова импровизация.
Покивав и поулыбавшись остающимся, я направился к дверям, старательно демонстрируя молодцеватость и подтянутость, насколько это вообще возможно в халате и в шлепанцах.
У дверей я все же не выдержал и оглянулся.
Машенька без улыбки смотрела мне вслед. Губы ее были сжаты, одна бровь напряженно заломилась, лицо посуровело и чуть побледнело, словно бы в эту минуту решала она какую‑то сложную, как на экзамене важную, задачу. Иван же Семенович с забытой на лице улыбкой, не бодрой уже, а жалко‑отчаянной, тянул, дергал Машеньку за полу халата, точно спеша переключить на себя внимание девушки, помешать этой ее сосредоточенности.
Больше я Машеньки не видел. До самого обеда не возвращался я в палату. Я слонялся, курил, точа лясы с халатниками, и на лестнице, и в вестибюле; я смотрел телевизор и даже, совсем для себя неожиданно, сыграл партию в шахматы с Прохоровым. Действительно оказался такой больничный гроссмейстер, резво прихромавший в холл на костылях с веселым криком: «Ну, кого я сегодня деру, голуби?» Драл он поголовно всех: как уселся за столик, удобно пристроив гипсовую ногу, так уж и не вставал, похохатывая и срамя побежденных соперников.
Потом поочередно были у меня посетители: сначала брат, а потом сослуживица‑милая общественница с веселым нравом и самостоятельной судьбой.
И все это время на душе у меня было не то чтоб радостно и безоблачно, но уж, по крайней мере, не сумрачно и не тоскливо, как все дни в больнице. Точно в самом деле вдохновил меня призыв Ивана Семеновича: «Бодрость и еще раз бодрость!»
В таком приподнятом настроении, нагруженный кульками и свертками, возвратился я в палату, в нашу нишу.
Машеньки не было. Иван Семенович читал, отвернувшись к стене.
– Ну, как ваше ничего? – бодро проговорил я ходовое больничное приветствие.
Сосед аккуратно закрыл книгу, положил ее на тумбочку, медленно повернулся и глянул на меня пытливо и грустно.
– Повеселей стало? – спросил он.
– Вашими молитвами, Иван Семенович!
– Кабы моими… – вздохнул сосед. – Не моими, Александр, а ее молитвами… – Он мотнул головой на то место, где давеча стояла Машенька. Эх, не успели вы уйти, Александр! Минутой бы раньше… А впрочем…махнул он рукой. – Разве ж ей уберечься? Не вы, так другой, не другой, так третий. Преемница…
Сосед замолк.
Меня покоробили горестные недомолвки Ивана Семеновича. Опять он меня упрекает.
Утром ему мое плохое настроение не нравилось, теперь вот хорошее не устраивает. Ему‑то что?
– Не обижайтесь, Саша, – мягко проговорил сосед в ответ на мое неприязненное молчание. Он коснулся меня рукой. – Конечно, я не прав. Я же вам ничего еще и не рассказал, вы же не в курсе… Садитесь‑ка, дорогой мой. Это не совсем обычная история, а вернее‑совсем необычная. Кубасов вот, Гриша наш, не желает верить, фантастом меня называет, мистиком. А какой же я, к дьяволу, мистик? Вам, наверное, доводилось слышать, что в нашей больнице неожиданно умер посетитель? Стоял, понимаете, разговаривал, упал и умер. Слышали? Случилось это пятнадцатого августа, а был это мой друг. Вы знаете, что такое подвижник? В первозданном значении этого понятия? Ну так вот, Саша, этот человек – Геннадий Павлович Соловцев – и был избран судьбою на подвиг. Избран и обречен. Слушайте же…
Все, о чем пишу я дальше, суть изложение рассказа Ивана Семеновича о его необыкновенном друге. Рассказанное Кошкиным поразило меня и послужило причиной нашего с Иваном Семеновичем душевного сближения, а потом и дружбы. Память о Геннадии Павловиче вскоре стала общим нашим достоянием, а поиски доселе неизвестных фактов биографии этого человека – нашей общей заботой.
Кошкин был знаком с Геннадием Павловичем немногим более двух месяцев, со дня первого посещения тем кошкинского треста озеленения и до последнего рокового августовского дня в больнице. И как же корил себя Иван Семенович, что мало он расспрашивал, плохо запомнил. Не вернешь теперь, не проживешь тех дней сызнова!
Все, что в наших силах, сделали мы с Иваном Семеновичем, собирая воедино крупицы фактов: мы отыскали и опросили десятки людей, мы уточнили хронологию событий, и, хотя многое нами упущено, нет никого на свете, знающего больше нашего о жизни Геннадия Павловича, о ленинградском, по крайней мере, периоде его жизни, его деяний.
Что касается самой природы поразительного качества Геннадия Павловича, то разобраться в этом мы с Кошкиным оказались бессильны. Может быть, изложенное мной и натолкнет кого‑то на верную мысль, да впрочем – так ли это важно?
Глава 2
Квартирное предисловие
– Вот так‑то, Коленька! Логично? Логично, спрашиваю, Никола? И выходит что? И выходит, мягкая ты душа, что Дрикулов твой – карьерист и сволочь, что ясно и без всяких доказательств. Да ты, я знаю, просто так уперся, из чувства противоречия. А? Меня только расстраиваешь. Так‑то, Колюня. Тьфу! Да ну его, Колька, к дьяволу! Буду я еще из‑за такого хрюнделя расстраиваться! В отпуске я или нет, скажи ты мне, Коля?
– В отпуске, Игорек, в отпуске.
– Ну и наливай, коли в отпуске. Надо же – час сидим, а еще и первой не оприходовали. Либо мы пьем, Коля, либо ушами хлопаем. Третьего не дано. Тертум нон… как его? Ну, словом, не дано, и точка! Логично?
– Логично, Игорек, логично.
– А логично, так и давай!
…Так вот душевно беседуя, сидели за столом приятели‑сослуживцы, инженеры‑теплотехники Игорь Николаевич Богучаров и Николай Петрович Липков. Поскольку оба они в нашем рассказе лица эпизодические, то и описывать их подробно нет нужды, тем более что никакими выдающимися чертами ни тот ни другой не обладали, – инженеры, каких каждый встречал в жизни не один десяток, зрелые мужчины, где‑то за тридцатилетним рубежом.
Сидели они у Игоря Николаевича на кухне в отсутствие его жены – Анны Сергеевны, Анечки, трудящейся женщины, и кстати, самое бы ей время и вернуться с работы.
– А когда Аня должна прийти, Игорек?
– Анка‑то? – отозвался хозяин квартиры. – Анка – в полседьмого, как обычно. А что?
– А то, что неудобно все‑таки: придет она с работы, а у нас тут сыр‑бор. Бутылки, тарелки, кожура всякая… Некрасиво, знаешь ли. Давай, Игорек, аннулируем все это безобразие до нее…
– Да ты что? – возмущенно откинулся на стуле хозяин. – Ты что, Анку мою не знаешь? Свой же человек! Тем более у меня отпуск. И за картошкой я сходил, рюкзак вон целый припер. Придет и сама с нами посидит. Это ж Анка! А вообще‑то, ты прав, Колян, – пригорюнясь, закивал головой Игорь Николаевич. – Прав ты, брат… И‑эх! Вкалывают они, ох как вкалывают! Стараются для дома, для семьи… С меня что за польза? Справедливо это, Никола, я тебя спрашиваю?
– Где ж справедливо, Игорек! – горячо отозвался тот. – И моя Раиса… Давай‑ка, брат, за них!
– За них! За мамочек!
Стопки были подняты со звоном и расплескиванием, но выпить коллеги‑теплотехники не успели, ибо в этот миг и грянул звонок.
Он грянул и продолжал звенеть непрерывно.
– Мамочка! – определил Игорь Николаевич и опустил стопку на стол. – Анка! Иду, иду! – вскричал он, выбираясь из своего узкого места меж столом и холодильником. – Чего звонит, чего трезвонит… Иду же! Анечка, Анюта, Неточка моя Незванова… Да открываю же!
Трезвон оборвался, лязгнул дверной замок.
Насторожившийся Николай Петрович по радостному вскудахтыванию приятеля «мамочка» и «Анечка» удостоверился, что действительно вернулась с работы хозяйка квартиры.
Удостоверившись же, он быстро допил свою порцию, перевернул стопку дном вверх и на всякий случай приготовился к неприятностям, ибо знал абсолютную нетерпимость Анечки к таким вот самодеятельным пиршествам. Да и вообще, по его мнению, характер у Игоревой жены был – не ах.
– Анечка! Золотце мое рыженькое!умильно гудел муж в прихожей. – Труженица ты моя дорогая, красавица ты моя! Господи, и арбузы‑то она притащила, и сумищу этакую! Как ты все это доволокла? Что ж ты молчишь, лапушка? Да Коля тут, Никола. Сидим, понимаешь, с ним, тебя ждем… Да что ты все время улыбаешься, как блаженная, Анка?.. Что с тобой? Коля! – заорал вдруг Игорь Николаевич. – Иди сюда скорее!
Обеспокоенный выкриками, приятель выскочил в прихожую и остолбенел: у самой двери, привалившись спиной к стене, стояла Анна Сергеевна, невысокая, хрупкая женщина, стояла она под таким неестественным углом, что, кабы не стенка, она неминуемо бы рухнула навзничь. Но отнюдь не эта поза Анечки поразила выскочившего гостя, нет. Лицо женщины было запрокинуто, на губах застыла странная, действительно какая‑то блаженная улыбка, а глаза, невидяще устремленные куда‑то выше вешалки, влажно сияли.
Около жены с жалостливым кудахтаньем суетился Игорь Николаевич.
– Что с тобой, Анечка? Что, золотце? Можешь слово‑то вымолвить, можешь? Ну, спроси хоть ты ее! – крикнул он приятелю.
Николай Петрович бестолково засуетился рядом.
Анечка, вдруг очнувшись, осмысленно глянула на приятелей и засмеялась. Она легко откачнулась от стены и выпустила из рук принесенное. Сняла плащ, бросила его в простертые руки мужа, коротко и повелительно кивнув на вешалку.
– Сейчас, золотко, сейчас… – успокоение забормотал Игорь Николаевич, вешая плащ и разглаживая его с нежностью. – Сейчас мы тебя усадим, сейчас арбузика поедим.
– Не будет тебе арбузика, – сказала Анечка.
– Это почему же? – удивился муж.
– Не велено давать, вот почему, – непонятно ответила Анечка и повела носом, принюхиваясь. – Пьете?
– Да я же толкую, Анюта, – Коля зашел, то да се, на скорую руку и сообразили. Сидим, тебя вот ждем…
– Так‑так, – протянула Анечка, и знакомые Николаю Петровичу стальные ноты зазвучали в ее голосе. – Значит, пьете? Здравствуйте, Коля. И давно вы так?
«Ну вот, – подумал гость, – сейчас начнется. Теперь все, как положено. А вот что с ней вначале‑то было, интересно?»
– Отпуск же! – возмутился муж. – Имеем мы, в конце концов, право… он было попытался обнять жену за плечи.
– Ах, оставь, – отмахнулась та, направляясь на кухню.
Подхватив принесенную Анечкой кладь, Игорь Николаевич двинулся следом, тщательно стараясь соблюсти равновесие и не клониться в арбузную сторону. Вслед за ним на кухню двинулся и гость.
Анечка оглядела пиршественный стол. Взяв вилку, она зачем‑то потыкала ею в кусок колбасы, постукала по обломкам батона, пошевелила почерневшие грибы в блюдце, потом отбросила вилку в кучу тускло‑металлических стружек оберток плавленых сырков – и брезгливо пошевелила пальцами, будто счищая с них что‑то противное и липкое.
– Н‑да‑а, – тусклым голосом протянула она. – Гуляете, значит…
И стремительно повернулась к мужу:
– Ты хоть понимаешь, Игорь, что позоришь меня?! И вы, Коля… – Она умолкла, задохнувшись.
– Ну это ты, Анна, слишком, это уже того… – протестующе загудел муж.
– Я мчусь домой с тремя пересадками, я, как дура, волоку этот проклятый порошок, эти огурцы, – пнула она ногой сумку, – эти окаянные арбузы, – звенел негодованием ее голос, – и ради чего? О боже мой… произнесла она вдруг совсем по‑другому: растерянно и изумленно. – Боже мой, что же это было?
Анечка опустилась на табуретку, подняла невидящие глаза на мужчин. Та же, что и в прихожей, блаженная улыбка расплылась на ее губах.
– Опять! – крикнул приятелю Игорь Николаевич. – Что с ней, Колька? Воды! Струю пусти холодную, сильнее!
– Закройте кран, Коля, – расслабленным голосом произнесла Анечка. Она вновь вернулась к действительности. – Ну вас к черту, ребята. Что вы всполошились? Ничего со мной не случилось.
– Как это ничего? – вскричал Игорь Николаевич. – Да тебя словно подменили! Опять она улыбается этим манером, Колька!
– Ну улыбаюсь, – согласилась Анечка. – Ну и что? Если бы вы видели этого человека! И не нужно меня ни о чем спрашивать, ладно? Договорились? умиротворенно ворковала она, сияя глазами.
Игорь Николаевич таращился на жену, приоткрыв рот.
– Какого человека? Какие тут еще человеки? Видите ли – не расспрашивать ее! Ты, во‑первых, почему так поздно явилась, а? Говори, что за человек, я из него лапшу сделаю!
– Ну будет… – легко вздохнула жена. – Не надо, Игорь.
– Шуточки кончились! – решительно проговорил Игорь Николаевич. – Или ты сейчас же все объяснишь, или я за себя не ручаюсь. Тертум нон… этот… В общем, третьего не дано!
Он твердо уселся на табурет напротив жены. Анечка же, глянув на мужа, улыбнулась ему и потрепала его выпяченный подбородок.
– Ладно, – сказала она, – слушайте. Маринованные огурцы и порошок, – она кивнула на сумку, – я купила на Кругликова, а капусту мне в перерыв Сусанна принесла. Ну вот. А эти арбузы я брала возле метро: очередь, смотрю, не очень большая, дай, думаю, возьму, дотащу как‑нибудь… Взяла я все и поперла. Тащу и думаю: дура ты дура! Ну купила бы один, так нет же – пожадничала! Дошла до Доброхотовской – совсем руки отнимаются, и главное, грязь кругом: не поставишь, не передохнешь. Все, думаю, не могу больше, сейчас брошу! И вдруг, – Анечка качнулась, приблизившись к слушателям, – вдруг стало мне совсем легко. Понимаете? Такое впечатление, что у меня в руках ничего нет. Никакого груза! Я даже споткнулась от неожиданности, испугалась. Остановилась, смотрю на сумку, на арбузы: все в руках. Пошла дальше‑ну не чувствую тяжести, и все тут! Опять остановилась… И тут слышу я смех за спиной, – продолжала рассказ Анечка. – Слышу, смеется кто‑то, негромко. Обернулась, вижу: шагах в двадцати сзади мужчина, смотрит на меня и улыбается. «Все, – говорит, – в порядке, сударыня! Не пугайтесь, это я вам помогаю.
Только, – говорит, – вы не стойте, пожалуйста, а то я тороплюсь». И на часы глянул. И я ему сразу поверила! Поверила, что он мне помогает! И пошла. Обернусь, а он сзади, пройду, обернусь – он сзади! И улыбается. Всю длиннущую Доброхотовскую… А возле почты, где мне к дому поворачивать, он и говорит:
«Извините, вам, наверное, уже близко, а я, ей‑богу, опаздываю. Дальше вы как‑нибудь сами. А мужу, – говорит, – арбуза не давайте!» Засмеялся, повернулся и пошел в обратную сторону. И тут, ребята, я опять свои сумки почувствовала. Ну, словно мне их кто‑то возвратил. Понимаете? Нес, нес, а потом отдал…
– Та‑ак!.. – протянул Игорь Николаевич. – Вот они, значит, отчего, твои улыбочки. Все понятно. Подскочил, значит, сумочки принял: разрешите, мадам, сумочки донести… Тоже мне, тимуровец! – рявкнул муж.
– В том‑то и дело, Игорь, что не прикасался он к сумкам, пойми ты, – ничуть не обидясь на этот взрыв ревности, пояснила Анечка. – Кабы он их нес, все элементарно было бы. А тут он будто от себя мне что‑то передал, понимаете? Ничего не предлагая, никакой моей просьбы не ожидая. Он вроде бы… – Анечка не договорила и, закрыв глаза, медленно покачала головой.
Приятели переглянулись. Николай Петрович с непонимающей гримасой пожал плечами.
– Ха! – саркастически хмыкнул муж. – Психологический допинг: глянула моя женушка на мужика прохожего, и силушки ее удесятерились. Как в сказке – крылья выросли!
– Выросли, – согласно кивнула жена, как в сказке. Только силы‑то у меня остались прежними. Просто он мне помогал, одаривал помощью…
– А собой‑то он каков? – настырничал ревнивец. – Красавец, небось? Молодой‑плечистый?
Анечка задумалась на миг, покачала головой, улыбнулась печально:
– Не знаю… Какой? Даже и не скажу тебе, Игореша. Он необыкновенный, вот и все. Необыкновенный, понимаешь? Вот я – обыкновенная, и ты, милый, не сердись, – обыкновенный, и Коля тоже. Все мы… А он… Ах, не объяснить мне этого!
Анечка встала.
– Наверное, я никогда больше его не увижу, – проговорила она, взяв потрясенного мужа за руку и глядя ему в глаза, – но я счастлива, что это было а моей жизни. Я счастлива. Счастлива!
Она рухнула на табурет и заплакала, уронив в ладони лицо.
Глава 3
Закон Хозяйственной Сумки
Геннадий Павлович Соловцев, тот самый взволновавший Анну Сергеевну человек, в тот же день, часов около восьми вечера, подходил к своему дому, мечтая об одном: очутиться поскорее в квартире, скинуть куртку, разуться и полежать, не шевелясь, хоть часок, ну пусть хоть полчасика.
Устал он сегодня что‑то больше обычного – как весь этот необычный месяц. Да, как началось с утра десятого, так и пошло, как говорится – чем дальше, тем интереснее…
– Дядя Гена, а, дядя Гена! Дядя Гена, подсадите! – услышал он отчаянный призыв и оглянулся в сторону детской площадки. Там среди песочниц, качалок и прочих Малышевых сооружений высился турник, рассчитанный на взрослый рост. Возле этого турника толпились мальчишки, а самый маленький из них – Мишка, старый знакомый Геннадия Павловича, и взывал к нему.
Геннадий Павлович подошел к ребятам.
– Что тебе, Михаил?
– Подсадите меня на турник, дядя Гена, попросил Мишка. – А то мне не допрыгнуть, а они не подсаживают и по столбу влезать не дают!
– И не подсадим! – забасил самый рослый из мальчишек. – Мы тут с Валькой на спор подтягиваемся, по три попытки у каждого, а тебе, слабаку, в жизни не подтянуться. Будешь болтаться, как сосиска!
Компания обидно захохотала. У Мишки на глазах навернулись слезы.
– Еще неизвестно, кто сосиска! Подсадите, дядя Гена!
– Погоди, Михаил, не горячись, – положил ладонь на его белобрысую макушку Соловцев. – Сколько у тебя лучшая попытка? – спросил он рослого мальчишку.
– У Сашки – шесть! – хором ответила компания.
– А у Вальки?
– У Вальки – семь. У них еще по одной попытке осталось!
– Ну, братцы, вряд ли вам сейчас удастся улучшить результаты. Отдохнуть надо. А пока отдыхаете, давайте предоставим одну попытку Мишке. Пусть повисит, жалко, что ли? Действуй, Михаил!
Он подхватил мальчишку под бока, приподнял, и тот, уцепившись за перекладину, повис, извиваясь и дергаясь, стараясь подтянуться.
– Виси, виси… – поддразнил его здоровяк Сашка.
Но, ко всеобщему удивлению, Мишка дотянулся подбородком до перекладины, запрокинув голову и вытянув шею.
– Раз, – насмешливо сосчитал Сашка.
Второго раза, судя по всему, не предвиделось. Мишка болтался на вытянутых руках, изо всех сил стремясь вверх, поджав для облегчения веса голенастые ноги с пятнами зеленки на ссадинах.
– Да прыгай уж, хорошо хоть раз выжался, – снисходительно сказал Валька.
Но Мишка не спрыгивал, упрямый был парнишка. Геннадий Павлович смотрел на него с одобрением.
– Давай, Михаил, на форсаже! – сказал он непонятно. – Ну!
И вдруг, перестав извиваться и дергаться, Мишка согнул руки в локтях и по всем правилам приподнялся над перекладиной. И не до подбородка приподнялся, а до груди.
– Два! – улыбнувшись, сказал Геннадий Павлович.
– Три! – хором крикнула компания пару секунд спустя. А Мишкина белобрысая голова уже торчала над перекладиной.
– Четыре!
– Стоп! – скомандовал Соловцев в тот момент, когда Мишка находился в нижней стадии жима, вися на вытянутых руках. – Норма!
Мишка, расцепив пальцы, бухнулся на землю, но тут же вскочил, счастливый и ошалевший.
– Четыре раза, – подытожил Геннадий Павлович. – Почетное третье место. Вот он, форсаж‑то.
– А я и не устал нисколько! – похвастался Мишка. – Ни капли!
– Не хвастай, брат, – остановил его Геннадий Павлович. – Я зато устал. Ну, силачи, будьте здоровы! – И, помахав ребятам рукой, он направился к парадной.
– Дядя Гена, а правду Мишка говорит, что вы летчиком были? – крикнул кто‑то ему вслед.
– Правда, – полуобернувшись, подтвердил Геннадий Павлович.
– А куртка у вас летчицкая, да?
– Самая что ни на есть летчицкая, – ответил Соловцев из дверей.
«Ну вот и все на сегодня, – думал он, поднимаясь по лестнице, – хватит. Вот лягу сейчас – и до утра. Весь день – сплошная подноска. Этак я, пожалуй, и курсантом не уставал на кроссах». Геннадий Павлович остановился на лестничной площадке третьего этажа, перевел дух, глянул вверх и покачал головой. Что ж это, Геночка, – пятый этаж и с перекуром? Ай‑ай‑ай, куда ж это, брат, годится?
Был он мужчиной не очень рослым, сухощавым и подтянутым. Несмотря на то, что коротко стриженные темные его волосы заметно отдавали в седину, особенно по вискам и затылку, загорелое впалощекое лицо Геннадия Павловича, слегка лишь тронутое морщинами, серые глаза с живым и веселым прищуром, его ладная спортивная фигура – все это создавало впечатление если не молодости, то здоровой моложавости. И кожаная, чуть потертая куртка с молниями, и свитер, и не очень строгие брюки казались на нем самой что ни на есть естественной одеждой. Тридцать пять, никак не больше, дали бы ему на вид.
А между тем было Соловцеву полных сорок три года и был он на сегодняшний день полноправным военным пенсионером, майором в отставке, отслужившим положенное в авиации на Севере, где‑то много выше Полярного круга
Если уж авиация, – стало быть, отличные нервы, воля, сообразительность, мгновенная реакция, смелость. Авиация‑значит, превосходное здоровье, выносливость, привычка к перегрузкам, да каким еще! Одно слово‑летчик.
Всеми этими завидными качествами с избытком обладал когда‑то и Геннадий Павлович, не последний в полку летчик. И в округе – не последний. Все это было у него до того аварийного полета, до того неудачного катапультирования. Чудом он остался жив, чудом.