Ю. Бабушкин. В. Вересаев 17 глава




– Не дашь? – Тетя Соня потемнела. Митя смотрел и держал конфетку за спиною.

– Ну, пошел вон отсюда! Жадный мальчишка! Никогда больше не дам конфетки! Скверный мальчик! Уходи!

Она вытолкала его за дверь.

Котя и Вова напились чаю и были уже на дворе. Митя присоединился к ним. С визгом и криком они поскакали на палках по двору. Галя услышала крики и поспешила отделаться от тети Сони. В простоте души она еще верила в правдивость больших, но и она уже чувствовала, как они скучны и глупы. Им можно было отдавать свои ласки только до тех пор, пока это было выгодно.

Ребята мчались на палках по двору, подгоняя своих коней короткими палочками. Котя, с нахмуренным лицом, закусив губы, скакал молча. Митя мчался, в упоении закинув голову, и издавал отчаянные визги. Вова, поглядывая на него, прыгал и тоже визжал.

Галя поскакала следом за Вовой. Она скакала сосредоточенно и серьезно, падала, поднималась и мчалась дальше.

Вова заехал в густую полынь за водовозною бочкою и прыгал, высоко загребая ногами. Галя запуталась в полынных кустах, бросила палку и равнодушно сказала:

– Не хоцет!

Вова перестал прыгать, в раздумье оглянулся и подтянул штаны; потом полез за пазуху и достал четыре стручка гороху. Галя потянулась к нему и озабоченно спросила:

– Что?

Вова поджал губы, показал стручки и снова зажал их в кулак. Галя просияла и умильно уставилась на Вовин кулак.

– Гауошек!

Вова раскусил стручок и, глядя вдаль мимо Гали, стал выбирать зубами горошины. Галя серьезно и вразумительно сказала:

– Дай!

Вова мигнул и продолжал есть, глядя на бочку. Галя внимательно смотрела ему в рот.

– Дай… анну (одну)!

Вова вздохнул. Галя настойчиво и вразумительно повторяла, как будто гипнотизируя Вову: –Да‑ай!

Вова помолчал, поднял брови и протянул Гале стручок. Галя стала его грызть, а Вова поскакал через полынь к ограде.

Няня позвала Митю и Галю есть котлетку. Они пошли к крыльцу, и теперь Котя с Вовой внимательно смотрели им вслед. Митя и Галя с важными лицами прошли мимо.

Когда дети поели, няня вышла с ними в сад. На ковре, под липами, сидела нянька управляющего, Гашка, босая девка в красном: платочке; на руках она держала Шуру, двухмесячную дочь управляющего. Шура агукала, разинув рот, пускала слюни и таращила на кусты удивительно жизнерадостные и глупые глаза. В руках она держала «тим‑там», – бронзовую веточку, увешанную звоночками. Няня сказала:

– Гаша, пригляди за ребятами, я пойду чайку попью.

И ушла. Шура изумленно испустила: «Ааа!» – уронила звонки на ковер и стала запихивать в рот кулак.

Митя поднял звонки и помчался на палочке в глубину сада, звеня над головой звонками. Другие за ним следом. Гашка крикнула вслед:

– Куда бежите?! Погодите, вот вам там старики зададут!

Галя споткнулась о выступ корня на дорожке и упала вместе с палкою. Не поднимаясь, она искоса взглянула на Гашку и сказала:

– Я апаль!

Гашка насмешливо передразнила:

– «Апаль»!.. Упала, так подымись!

Галя помолчала, продолжая лежать животом на дорожке, и настойчиво повторила:

– Я апаль!

Гашка засмеялась.

– «Апа‑а‑аль!»

Галя скосила лицо и собралась плакать, но спереди донесся веселый визг Мити. Галя поднялась и поскакала.

Добрались до самого конца сада. Было тихо, солнце садилось за далекие березы. В вишнях звенела мошкара, стручки акации с легким треском лопались, и зерна сыпались на землю. Вдруг в зеленой чаще вишенника глухо зашумело и затрещало. Вова робко сказал:

– Старики!

Ребята насторожились. Галя тихо повторила:

– Талики!

В кустах что‑то продолжало ворочаться, все ближе, верхи смородины закачались. Ребята стояли неподвижно. На минуту шум смолк, стало тихо, только в смородине трещали кузнечики. Потом опять зашумело в кустах.

Вдруг Котя громко крикнул:

– Эй, какой там? Выходи!

Крикнул – и вдруг стал храбрым. Решительно сделал шаг вперед, размахнул кнутиком и повторил:

– Какой там, эй?

Тогда и все другие почувствовали смелость. Стало весело и жутко. Митя взмахнул звоночками и тоже крикнул:

– Какой там, эй?

А Котя пригрозил грубым, страшным голосом, как у дворника Ермолая:

– Вот я тебе кнутовищем по лобу закачу!

В зеленой чаще зашуршало ближе. Ребята попятились и замолчали. Вдруг Галя подалась вперед, топнула ногой и крикнула:

– Какой там, эй?

Ветки смородины закачались, и из кустов, равнодушно помахивая хвостом, вышел Цыган.

– Цыганка!

Ребята радостно засмеялись. Цыган живее помахал хвостом и лениво подошел. Ребята поскакали на палочках к дому.

Солнце село. На заросший муравкою двор въезжали из ворот работники с сохами. Из темневшей чащи сада потянуло росой, в фундаменте дома задумчиво трещал сверчок; на деревне блеяли овцы.

На крылечко флигеля вышла жена управляющего.

– Котька! Вовка! Где вы пропадаете? Домой скорей, ужинать!

Котя и Вова пошли к флигелю. Митя и Галя гарцевали вокруг них на палках и подвигались вместе с ними. Чем ближе к флигелю, тем холоднее и враждебнее становились лица Коти и Вовы. На дворе Котя дружил с Митей, а Вова с Галей, но тут, около их флигеля, Котя с Вовой чувствовали себя в одном лагере против Мити и Гали.

Котя и Вова стояли на верху деревянного крылечка, негодующие и оскорбленные присутствием Мити и Гали в их владениях. Митя с Галей стояли внизу и вызывающе поглядывали на оскорбленных владельцев.

Котя сказал:

– Тут наш дом! Митя возразил:

– А у нашей мамы есть много шоколаду!

На это Котя ему ответил:

– И нам завтра мама купит шоколаду!

И Вова гордо подтвердил:

– Нам мама завтра купит много хакаладу!

Коте хотелось перейти в наступление. Он поглядел на ограду, на бочку, подумал и крикнул:

– Не смей брать Шурины звоночки!

Митя ответил торжествующе:

– Буду брать! Буду брать звоночки!

Галя сказала:

– Я буду бать хваночки!

Вова топнул ногой и крикнул, закрыв глаза:

– Не смей брать!

Митя хладнокровно ответил:

– Буду брать!

– Не смей ходить в наш дом! – крикнул Котя.

Митя, глядя ему в глаза, поднялся на первую ступеньку. Котя угрожающе спустился ступенькою ниже. Митя ступил на вторую ступеньку. Котя бросился навстречу. Митя кубарем покатился наземь.

Отчаянный крик пронесся по двору. Из дому выбежали Татьяна Сергеевна и няня. Котя стрелою помчался во флигель, лег на кровать и закрыл глаза.

Плачущая Татьяна Сергеевна сидела в зале за столом и прикладывала компрессы со свинцовой примочкой к громадной шишке на Митиной голове. Митя упоенно плакал и закатывался.

Татьяна Сергеевна рыдала, целовала Митю и повторяла: – Эта противная, подлая нянька! Всегда, всегда так… Завтра же ступай вон! На что ты мне нужна? Никогда тебя нет при детях, все только чай пьешь в кухне! Сколько раз тебе говорила, – подальше держи детей от этих сорванцов!..

Виноватая няня старательно поила с блюдечка Галю кипяченым молоком. Галя пила молоко и внимательно глядела исподлобья на плачущего Митю. Расстроенный управляющий пришел извиняться. В раскрытые окна доносились из темноты вопли Коти, которого пороли.

 

1900

 

Ванька*

 

Года три назад я работал монтером на одном большом петербургском железоделательном заводе. Как‑то вечером, в воскресенье, я возвращался домой с Васильевского острова. Дело было в июне. Поезд пригородной дороги, пыхтя, мчался по тракту вдоль Невы; империал был густо засажен народом; шел громкий, пьяный говор.

– А что, дяденька, в Александровское село доеду я на этой машине? – обратился ко мне мой сосед, толстогубый парень с крепким, загорелым лицом. Он был в пеньковых лаптях и светло‑сером зипуне, на голове сидела громадная облезлая меховая шапка. Серою деревнею так от него и несло. Несло, впрочем, и водочкою.

– Доедешь, – ответил я.

– А тебе на которое место? – спросил его сосед по другую сторону, старик сапожник.

– Значит… в Александровское село!

– Я понимаю, что в Александровское… Место‑то которое? Какая улица?

– Не знаю я…

– Эх ты тетка Матрена!.. Давно ли в Питере?

– В Питере‑то?

– Да, в Питере‑то!

– Нонче утром приехал… Значит, в селе Александровском земляк у меня, у него я пристал. А сейчас к дяде ездил на шашнадцатую линию, – у господ кучеряет… Винца, значит, выпили с ним…

– Как же ты теперь домой попадешь, дурья ты голова? Нужно знать, какая улица – раз, как номер дому – два! – поучающе произнес старик.

– Он думал, тут деревня ему, – отозвался из‑за спины скамейки фабричный парень. Спросил: «Где тут, братцы, Иван Потапыч живет?» – а ему всякий: «Вон‑он!..» Нет, подожди, – эка ты, брат, какой!

– Должен был адрес спросить! – поучал старик.

– Вер‑рно! – с удовольствием согласился парень в шапке и тряхнул головой.

– Вот теперь и ищи земляка своего!

– Ты какой губернии‑то? «Скопской»? – быстро спросил фабричный.

– Скопской.

– Ну, во‑от!.. Скопской, – сразу видно!

Кругом засмеялись. На парня сыпались насмешки. Он потряхивал головой, затягивался цигаркою, самостоятельно сплевывал и с большим удовольствием повторял: «Верно!.. Правильно!..»

– Вот тебе село Александровское, приехали. Слезай, ищи земляка!

Парень торопливо встал и спустился вниз. Слегка пошатываясь, он быстро пошел посреди улицы, потряхивая головою и мягко ступая по мостовой пеньковыми лаптями. На перекрестке неподвижно стоял городовой. Парень снял перед ним шапку, с достоинством тряхнул волосами, надел шапку и гордо зашагал дальше. Вскоре он исчез в сумраке белой ночи…

Дня через два мне дали на заводе нового подручного. Я тогда работал на линии. Передо мною предстал мешковатый парень, в огромных сапожищах и меховой шапке. Это был мой сосед по конке.

Он проработал у меня с неделю. Смех было иметь с ним дело, а иногда прямо невмоготу.

– Иван, подай лестницу!

Иван, глазеющий на мою работу, начинает медленно шевелиться.

– Лестницу?… Ка‑акую?

– Да давай скорей лестницу, че‑ерт!! «Какую»!..

Иван не торопясь берет лестницу и, ворча, начинает ее прилаживать к стене.

– Сам черт! На‑ка!.. Чего орешь?

В нем совсем не было заметно той предупредительной готовности принимать насмешки и ругательства, какую он проявил тогда на конке. Напротив, весь он был пропитан каким‑то милым, непоколебимым чувством собственного достоинства, которое совершенно обезоруживало меня.

Пошлешь его на станцию:

– Сбегай, принеси дюжину патронов, да поскорей, пожалуйста!

Иван тяжело пробежит десяток шагов и идет дальше, солидно и убийственно медленно шагая своими сапожищами. Ждешь, ждешь его. Через полчаса является, словно с прогулки.

– Где ты пропадал?

– Где? А ты куда посылал?

– Чертова ты перечница! Пять минут сбегать, а ты полчаса ползешь!.. Квашня!

– Чего орешь‑то! – хладнокровно возражает он.

Присели мы с ним как‑то покурить.

– Ты бы, Иван, должен бы меня побольше уважать, – сказал я. – Ведь я над тобою выше стою.

– Черта ли мне тебя уважать!.. На‑ка! – изумился Иван. И он с любопытством оглядел меня своими круглыми глазами, словно выискивал, – за что же это, собственно, я претендую на его «уважение»?

Необычно было с ним беседовать, – совсем с другой планеты спустился человек. «Жена моя из Подгорья к нам приведена…» Словно о корове рассказывает. Или сообщает, что отец письмо прислал, велит к Ильину дню выслать пять рублей, а то отдерет розгами. Это двадцатилетнего‑то мужика… И обо всем рассказывает так, как будто иначе и не может быть.

Через неделю его взяли на станцию. Однажды мой всегдашний подручный загулял, и мне снова дали на день Ивана. Опять явился он в своих сапожищах, медленный и солидный, при взгляде на которого сердце начинает нетерпеливо кипеть.

– Ну ты, дубовая голова, подбери губы! Давай тали заправлять! Живо!

Иван молча нагнулся, взял веревку и стал поспешно продевать ее в блоки. Продевает и все молчит. Я покосился на него: что это с ним?

– Ты что же не ругаешься? – сконфуженно спросил я. – Обругали тебя, ты должен ответить.

Иван молчал.

– Что же ты молчишь?

Он исподлобья взглянул на меня и вдруг самодовольно ухмыльнулся.

– Нешто я не понимаю? Небось ты мне старшой! Я против тебя не могу слов говорить!

И весь день был со мною смирен и испуганно почтителен.

Как‑то поздно вечером я зашел на нашу электрическую станцию. Помощник машиниста возился около паровой машины; дежурный у доски, повернувшись к доске спиною, читал «Петербургский листок». Иван неподвижно стоял у стены и пялил сонные глаза на ярко освещенные циферблаты вольтметров и амперметров.

Следом за мною вошел наш мастер. Засунув руки в карманы кожаной куртки, с папироской в зубах, он остановился, посвистывая, в дверях. На лицах присутствующих мелькнула мимолетная улыбка, все насторожились.

Вдруг лицо мастера налилось кровью, глаза свирепо выкатились.

– Ванька, где мятла?! – гаркнул он.

Иван вздрогнул и быстро отделился от стены.

– Мятла… Мятла… – растерянно повторил он своим псковским говором. Он схватил стоявшую в углу метлу и стал быстро мести дощатый пол.

– Я на тебя негодяй, десять рублей штрафу запишу! – орал мастер, топая ногами как сумасшедший. – Ты для чего тут приставлен, дубина стоеросовая?… Это что? Это что?

И он указывал рукою на окурок, валявшийся около решетки динамо‑машины.

– Поднять!.. Что за беспорядок?!

Я в изумлении смотрел. Что это тут за салонный паркет, на котором и окурку нельзя валяться? Кругом посмеивались.

Оказалось, дело было просто. Иван и на станции держался тем же деревенским обломом, совершенно не понимавшим всех тонкостей почтительности и подчинения; он и шапку снимал перед мастером, и не садился при нем, а все‑таки во всей его манере держаться сквозило глубокое и несокрушимое чувство своего достоинства; смешно станет – захохочет и скажет, отчего ему смешно; обругают – огрызнется. Мастер взялся за его муштровку. Иван обратился для него в предмет забавы. Как только он замечал, что Иван стоит без дела, так сейчас же делал свирепое лицо и орал громовым голосом:

– Ванька, где мятла?!

Запуганный, сбитый с толку, Иван беспомощно и очумело метался теперь под тучею непрерывных начальственных окриков мастера. Пол электрической станции действительно превратился по своей чистоте чуть не в салонный паркет, но все‑таки на нем всегда можно было найти соломинку, спичку или обрывок проволоки, из‑за которых снова поднималась история.

Однажды, когда мастер в моем присутствии заорал на Ивана, я не выдержал.

– Простите, господин мастер, вы просто издеваетесь над человеком! – резко сказал я. – Если вы взыскиваете с метельщика за каждый окурок, так потрудились бы запретить тут курить…

– Что такое? В чем дело? – невинно и озабоченно спросил мастер, близко подходя ко мне.

– В том дело, что этот парень сюда не в шуты нанят, а вы из него потеху делаете для себя. Что ему, все время без перерыву пол мести, что ли?

– А это до вас касается? – с ядовитою почтительностью ответил мастер. – Ты что ж стоишь, негодяй?! – злобно крикнул он на остановившегося Ивана. – Это что?! Видишь, сор! Чтоб сейчас же чисто было!

Иван испуганно бросился мести. Своим вмешательством я только повредил ему. Мастер, недолюбливавший меня, еще свирепее набросился на Ивана, и что против него можно было сделать? Мастер следит за чистотою станции, – это его право и обязанность.

Иван весь был теперь олицетворением какого‑то очумелого испуга и обратился во всеобщее посмешище даже для своих же товарищей чернорабочих. Ночью, когда он спал (спал он всегда как мертвец), какой‑нибудь шутник подкрадывался к нему и во все горло гаркал в ухо:

– Ванька, где мятла?!

Иван вскакивал, как от пружинки.

– Мятла… мятла… – испуганно повторял он сквозь сон и начинал метаться по комнате, отыскивая метлу.

Дружный хохот приводил его в себя.

Вскоре я уехал из Петербурга в Луганск. Года два я работал на южных заводах, потом воротился в Питер. Опять тот же завод на тракте, мастерские, разбросанные по широкому двору, приглядевшаяся электрическая станция.

Однажды вечером, сдав дежурство, я вышел из станции. Пошабашившие рабочие, с черными, маслянистыми лицами, в ожидании гудка толпились у выходных ворот. Сторожа в кожаных картузах неподвижно стояли у барьеров. Я присоединился к толпе.

Была метель; широкий заводской двор белел ярко‑голубым светом электрических фонарей; от станции неслось равномерное пыхтение, клубы пара, словно громадные, растрепанные белые птицы, метались под ветром по двору и проносились влево, за ярко освещенную механическую мастерскую.

Толпа прибывала. Старики стояли, устало сгорбившись, молодые нетерпеливо переминались и стучали ногою об ногу.

– Что ж гудка нету? Охрип, что ли? – сердито сказал стоявший передо мною слесарь, ежась и пряча руки в рукава.

– Чего прешь вперед? – ворчали сзади. – Видишь, люди стоят.

– Э, дура, боишься, каша дома перепреет?

– Нет, ребята, у него Манька нынче заждалась!

– Народу‑то сколько, ба‑атюшки! И кто их столько нарожал, чертей? – изумлялся кто‑то.

В порывах метели носились и обрывались сальные шутки, ругательства. Нетерпение росло, увеличивавшаяся толпа напирала сзади, и свободный круг перед воротами суживался. Отметчики ругались и осаживали народ назад.

К калитке прошел мастер литейной мастерской, толстый, с поднятым меховым воротником.

– Сторонись, ребята, начальство идет! – с ироническою почтительностью скомандовал кто‑то.

– Брюхатое! – прибавил голос из толпы.

– Как бы, ребята, в калитке не застрял… Сторож, раскрой ворота!

Мастер не оборачивался и прятал голову в воротник, чувствуя на себе враждебное внимание принужденной ждать толпы.

Рядом со мною стоял токарь, лет сорока пяти, с черно‑седою бородкою. Он сонно моргал глазами, и его худощавое лицо казалось при электрическом свете мертвенным; лицо было умное и хорошее, но глаза смотрели вяло, с глухим, глубоким равнодушием ко всему.

– Больно уж ты что‑то уморился! – сказал я.

– С полночи работаю, – коротко ответил он.

– Что так?

– Прогулял два дня. Четыре рубля штрафу да четыре заработку – восемь целковых… Нужно наверстывать… До полночи посплю, а там опять пойду ось точить.

– Все работать… Когда же жить?

Он устало махнул рукою.

– Наша жизнь уж пропита!

– Три дня этак проработаешь – опять запьешь.

– Понятное дело…

За станцией, дрожа и покрывая свист метели, оглушительно загудел гудок. Толпа колыхнулась и устремилась к барьерам. Ворота распахнулись. Теснясь и спеша, рабочие пятью узкими потоками двигались между барьерами к воротам. У конца барьеров сторожа обыскивали выходящих, быстро проводя у каждого рукою спереди и сзади. Мы с соседом втиснулись в барьер и продвинулись к выходу. Перед нами плотный и неуклюжий сторож тщательно и не торопясь ощупывал высокого рабочего.

– Да ты скоро? – сердито крикнул токарь. – Полчаса ждать тебя тут! Вшей, что ли, ты ищешь у него?

– Поговори у меня! – хладнокровно произнес сторож.

Он пропустил обысканного рабочего.

– Что стали? – крикнули сзади, напирая.

– Ну, дедо, держись!.. Дави, ребята!

– Черти! Кишки выдавили!..

Толпа стремительно наперла сзади и вытолкнула стоявшего впереди токаря, так что он проскочил мимо сторожа.

Сторож повернулся быстро и неуклюже, как медведь, поймал токаря за рукав, а другою рукою сорвал с него шапку и отбросил ее далеко в снег.

У токаря блеснули глаза.

– Ах ты негодяй! – крикнул он. – А если я с тебя шапку сорву?!

– Знай порядок! Куда прешь? – грубо ответил сторож.

– Ступай подыми шапку! – яростно крикнул токарь, наступая на него. Толпа грозно зароптала.

– А в контору хочешь? – выразительно спросил сторож.

– Вот тебе контора!

Токарь сорвал со сторожа картуз с бляхою и швырнул его навстречу метели.

Сторожа схватили токаря.

– Веди его в контору!

– Погодите, любезные, мы все в контору пойдем! – сказал я. – Мы там справимся, смеете ли вы с нас шапки срывать.

Старшего отметчика в проходной конторе не было: он как раз ушел за чем‑то. Мы остановились в ожидании. его у входа. Сторож стоял и крепко держал токаря за рукав.

– Не держи меня, я сам не уйду! – бешено крикнул токарь, вырывая руку.

– Ты у меня поговори! – пригрозил сторож и схватил его снова.

Сторож был теперь без шапки. Я вгляделся в него: крупные губы, странно знакомое лицо под волосами в скобку…

– Ванька, да это ты?! – с удивлением воскликнул я.

– Вот те и Ванька! – грубо ответил сторож.

Наши показания не повели ни к, чему. Токаря уволили с завода, а сторож остался. Массивный и неуклюжий, он стоит у ворот, застыв в тупом величии. Этакого грубого скота я еще не встречал. Думаю, недолго до того, что как‑нибудь в укромном месте его изобьют до полусмерти.

– Да, вот те и Ванька!..

 

На эстраде*

 

Большая зала была ярко освещена. На широкой эстраде, за столиком с двумя свечами, сидел писатель Осокин и, напрягая слабый голос, читал по книге отрывок из своего рассказа. Зала была переполнена публикою, но в ней было тихо, как в безветренную сентябрьскую ночь в поле. Когда Осокин отводил взгляд от книги, он видел внизу смутное море голов и сотни внимательных глаз, устремленных на него…

Осокин был бледен. Читал он неразборчиво и плохо, и на душе у него было странно: он читал самое задушевное и дорогое для него из всего, им написанного; перед ним живьем находился тот невидимый, далекий читатель, которого ему так всегда хотелось увидеть; а между тем то, что читал Осокин, в его собственных ушах звучало чуждо и фальшиво, а слушатели казались совсем не теми читателями, для которых он писал.

Ему все больше хотелось поскорее кончить. Он стал пропускать одни фразы, комкать другие. Вот, наконец, абзац, отчеркнутый синим карандашом… Конец!

Осокин закрыл книгу и встал. Море голов сразу всколыхнулось, со стен и с потолка с оглушительным треском как будто посыпалась штукатурка: это загремели рукоплескания. Осокин неуклюже поклонился и, кусая губы, с бледным, злым лицом, вышел через маленькую дверцу в «артистическую».

Из залы неслись рукоплескания. Перед зеркалом молодая декольтированная дама, которой предстояло петь после Осокина, дрожащими от волнения руками оправляла прическу. Отыгравшая уже толстая дама‑пианистка внимательно смотрела на Осокина. За столом с закусками распорядители угощали и занимали артистов и артисток.

Господин средних лет, с черною бородкою и в золотом пенсне, подхватил Осокина под руку и, оживленно говоря что‑то, сел с ним на диван. Осокин не знал, где и когда познакомился с господином, но тот держался с ним как хороший знакомый.

– С успехом!.. Вот это так успех! – говорил господин. – Слышите, как беснуются? Никому так не хлопали!.. Нужно выйти, раскланяться.

– Ну их к черту! – сердито ответил Осокин.

– Нельзя, Сергей Васильевич, нельзя! – произнес господин с улыбкою, с какою обращаются к милым, но ничего не понимающим детям. – Как‑никак, а нужно уважать публику.

В артистическую вбежал распорядитель с розеткою в петлице.

– Всё вас зовут, кричат! – с почтительною улыбкою обратился он к Осокину.

– Пускай! Я не пойду! – упрашивающе сказал Осокин.

– Нет, нет, нет! Нельзя, никак нельзя! – неумолимо воскликнул господин в пенсне, шутливо взял Осокина под руку и заставил его встать.

Распорядитель приятно и почтительно улыбался.

– Барышни всю воду распили по глоткам из стакана, из которого вы отхлебнули во время чтения, – сказал он.

– Вот бабье! – презрительно усмехнулся Осокин, и углы его губ самодовольно задрожали.

Он вздохнул и пошел на эстраду. Зала загремела и заревела. Публика покинула места, теснилась вокруг эстрады и на самой эстраде. При входе Осокина толпа раздалась. Он видел вокруг свежие девические лица с устремленными на него блестящими, восторженными глазами.

– Осо‑о‑окин! Bis!! – зычным басом кричал высокий студент, старательно и оглушительно‑громко хлопая в ладоши.

– Bis! Bis! Осокин! – звенели женские голоса, и девушки хлопали, стараясь хлопать громче.

Осокин с сдержанною улыбкою неуклюже кланялся. Когда он повернулся, чтобы уйти, девушки загородили ему дорогу и, смеясь, продолжали хлопать и кричать «bis!». Распорядитель высунулся и протянул Осокину книгу.

– Браво! Браво! Bi‑i‑i‑is!! – радостно и еще сильнее закричали кругом.

Осокин, улыбаясь, развел руками и покорно раскрыл книгу.

– Шш‑шш‑шш!.. – понеслось по зале.

Он помолчал, сделал серьезное лицо и стал читать из книги другой отрывок. Теперь то дорогое ему и задушевное, что было им написано, казалось Осокину красивым и эффектным, и он гордился, что мог так написать; публика стала близкою и милою, и в то же время он испытывал к ней снисходительно‑презрительное чувство.

Овации и вызовы тянулись долго. Осокин читал еще три раза и, наконец, объявил, что у него нет больше голоса. Только тогда публика стала понемногу утихать.

На эстраду вышла декольтированная певица, с трубочкою нот в руках, в сопровождении аккомпаниатора во фраке.

 

Dans le printemps de mes annees

Je meure, victime de l'amour…[26]

 

– запела она.

Осокин вместе с господином в золотом пенсне прошел через значительно обезлюдевшую залу в буфет. Здесь было людно и шумно.

 

– Что ж, чайку, что ли, выпьем? – сказал Осокин. – Займите местечко, а я пойду чай добывать. Тут лакеев не полагается.

Вокруг длинного стола теснилась толпа; стол был заставлен стаканами и тарелками с бутербродами; за самоваром две распорядительницы разливали чай. Осокин вмешался в толпу и стал осторожно протискиваться к столу. Окружающие почтительно косились на него и давали дорогу; Осокин делал вид, что не замечает обращенных на него взглядов, и старался держаться так, как будто и не подозревал, что кто‑нибудь из окружающих знает его.

– Виноват! – с особенно предупредительною и извиняющеюся улыбкою говорил он, если задевал кого локтем или загораживал дорогу выбирающемуся из толпы.

Наконец Осокин добрался до стола и попросил два стакана чаю. Стоявшая рядом девушка в голубой кофточке, перетянутой широким кожаным поясом, обернулась на звук его голоса, узнала Осокина и, сделав безразличное лицо, быстро отвернулась. Распорядительница налила два стакана; Осокин потянулся к ним мимо своей соседки. С тем же неестественно‑безразличным лицом девушка взяла стаканы и передала их Осокину, своими озабоченно нахмуренными бровями показывая, что ей до него нет решительно никакого дела. И вдруг, в последний момент, когда Осокин брал из ее рук стаканы, девушка вспыхнула, в ее детски‑ясных глазах мелькнуло радостное смущение, и она быстро опустила глаза.

Осокин, скрывая улыбку, сел со стаканами к столику, где уже занял два места господин в пенсне. Подошли знакомые. Осокин разговаривал, чувствуя устремленные на себя со всех сторон внимательные взгляды. Эти взгляды совершенно парализовали все его обычные, естественные движения; тело стало пружинным, как у автомата. Осокин наблюдал за собою и с отвращением прислушивался к счастливому, довольному смеху, дрожавшему в глубине его груди.

Напившись чаю, они пошли в залу послушать балалаечников. Осокин переходил из рук в руки, с ним знакомились наперерыв. Господин в пенсне сообщил ему, что с ним желает познакомиться графиня Энтведер‑Одер. Он подвел к ней Осокина. Графиня усадила его рядом с собою и, играя лорнетом, заявила, что она «большая поклонница его прелестных произведений» и что давно искала случая познакомиться с ним.

Часы шли. Осокин ходил по залам с скромно‑приветливым видом принца, соблюдающего всем известное инкогнито. Он чувствовал этот свой скромно‑гордый вид, и отвращение все больше охватывало его. Но овладеть собою он не мог, и ноги против воли ступали по паркету с какою‑то нелепою торжественностью. А кругом все по‑прежнему – эти сотни устремленных на него почтительно‑внимательных, любопытствующих взглядов.

На Осокина вдруг нашло странное настроение, которое иногда в людных местах неожиданно находило на него. Как будто что‑то спало с его глаз, и все люди, даже близко знакомые, вдруг стали новыми, с какими‑то странно‑чуждыми и все выдающими лицами. И он с удивлением приглядывался к этим лицам и видел ярко отпечатанный на них душевный холод и беспросветное довольство собою. Что тянет этих людей к нему, и кто это сам он – этот мелкий, тщеславный человечек, гордящийся красотою и увлекательностью своего припечатанного к бумаге чувства?.. Осокин все сильнее чувствовал, что между ним и окружающими есть какая‑то крепкая, тайная связь, есть безмолвное соглашение, которое каждый держал про себя и ни за что не высказал бы другому.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-08-22 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: