Но, раз вспомнив, он уже не мог отогнать воспоминаний. Смутный, неясный страх вился вокруг и незаметно охватывал его. Все окружающее становилось необычным. Месяц светил в окна, мертвенный свет двумя косыми четырехугольниками ложился на пол. В полумраке комнаты пряталась странная, пристальная тишина. Токарев неподвижно остановился посреди комнаты. Он чувствовал, – раздайся сейчас неожиданно громкий крик или стук, – и с ним произойдет то же, что вчера было с Сергеем. Он так же затопает, с тем же диким воплем бросится куда‑то…
В углу около шкафа что‑то смутно забелело. Дыхание стеснилось. Токарев стал пристально вглядываться. Он сразу понял, что это висит полотенце на ручке кресла. Но его тянуло вздрогнуть, тянуло испугаться. И Токарев стоял и неподвижно вглядывался в белевшее пятно, словно ждал, чтоб что‑нибудь дало толчок его испугу.
«Что это со мною?» – вдруг подумал он, громко рассмеялся, подошел к креслу и сдернул полотенце.
Страх исчез. Но оставаться наверху все‑таки было неприятно, и он вышел вон.
В полутемной передней сидела деревенская баба в зипуне. Варвара Васильевна, весело разговаривая, перевязывала ей на руке вскрытый нарыв. Пахло карболкою и йодоформом. Токарев прошел через залу, где Дашка накрывала стол к ужину, и в темной гостиной сел к роялю.
Он сидел, брал одною рукою медленные, тихие аккорды и задумчиво смотрел в темноту.
Какое у Варвары Васильевны было сейчас спокойное, веселое лицо… Да уж не сон ли то, что он слышал от нее вчера, в этот страшный вечер? И всегда она такая, как теперь, – ровная, спокойная, как будто вся на туго натянутых вожжах. Токареву становилось страшно – страшно от глубины и безбоязненности той тайной драмы, которую так невидно переживала в душе Варвара Васильевна…
|
Через пять дней срок отпуска Варвары Васильевны кончился. Она уехала в Томилинск. С нею вместе уехала в гимназию Катя. Сергей решился остаться в деревне до половины сентября, чтоб получше поправиться от нервов. Он каждое утро купался, не глядя на погоду, старался побольше есть, рубил дрова и копал в саду ямы для насадок новых яблонь.
Прошла неделя. Токарев поехал в гости к Будиновским. Они встретили его очень радушно, отправили лошадей обратно и продержали его у себя три дня. 30 августа, на Александра Невского, Токарев в легкой пролетке Будиновского возвращался обратно в Изворовку. Был ясный осенний день. Пролетка быстро и мягко катилась по накатанной дороге. Токарев откинулся на спинку сиденья и дышал чистым, бодрящим воздухом осени. На душе было легко, в голове приятно шумело от выпитого за завтраком рейнвейна. И с улыбкой он вспоминал милые упрашивания Марьи Михаиловны пить побольше.
– Ну, Владимир Николаевич, выпейте еще стаканчик! Ведь это вино совсем слабенькое! Вы знаете, как об нем говорят немцы: «Рейну много, вейну мало»…
Вспоминал он свои обсуждения с Будиновским его проекта открытия в Томилинске общественной библиотеки‑читальни. Вспоминал комфортабельную, чистую обстановку Будиновских… Какая у них здоровая, уютная и радостная жизнь!.. Токарев был доволен, что у него в Томилинске будут такие милые, симпатичные знакомые, и думал о том, что влиятельный Будиновский может оказаться очень ему полезным.
По чистому, глубоко синему небу плыли белые облака. Над сжатыми полями большими стаями носились грачи и особенно громко, не по‑летнему, кричали. Пролетка взъехала на гору. Вдали, на конце равнины, среди густого сада серел неуклюжий фасад изворовского дома с зеленовато‑рыжею, заржавевшею крышею. С странным чувством, как на что‑то новое, Токарев смотрел на него.
|
Там, под этою крышею, растут тяжелые, мучительные душевные драмы. С апломбом предъявляются к людям ребячески‑прямолинейные требования, где каждый человек должен быть сверхъестественным героем. То и другое переплетается во что‑то безмерно‑болезненное и уродливое, жизнь становится трудно переносимою. А между тем ведь вот живут же люди легко и счастливо, без томительного надсада. И это не мешает им, по мере возможности, работать на пользу других… Но у нас, русских, такая посильная работа увенчивается только презрением. Если ты, как древний мученик, не отдаешь себя на растерзание зверям, если не питаешься черным хлебом и не ходишь в рубище, то ты паразит и не имеешь права на жизнь.
Кучер в синей рубахе и бархатной безрукавке подкатил к крыльцу. Токарев слез, дал ему рубль на чай и вошел в дом. В передней накидок и шляпок на вешалке было больше обычного. Дашка сообщила, что на два дня праздника приехала из Томилинска Катя, а с нею – Таня и Шеметов.
Токарев прошел к себе наверх умыться и переодеться. Он не был рад приезду гостей. Опять повеет этим духом молодого задора и беспечной прямолинейности – духом, который был ему теперь прямо неприятен.
Он напился кофе, поговорил с Конкордией Сергеевной и пошел в сад. Солнце клонилось к западу, лужайки ярко зеленели; от каждой кочки, от каждого выступа падала длинная тень. Во фруктовом саду, около соломенного шалаша, сторожа варили кашу, синий дымок вился от костра и стлался между деревьями.
|
Сергей притащил к пруду в подоле рубашки яблок и груш. Компания расположилась на берегу и уписывала фрукты. Токарев подошел, поздоровался. Таня быстро встала и отвела его в сторону – оживленная, радостная.
– А знаешь, Володя, я таки устроила Варино дело!
– Да ну?
– Помнишь, мы тогда у Будиновских встретились с Осьмериковым. Учитель гимназии, ушастый такой, – еще ужасно ненавидит одаренных людей. Пошла к нему в гости и убедила, что Варя совершенно удовлетворяет его идеалу труженика, что нельзя ей позволить оставаться фельдшерицей. А он хорош с председателем управы. Словом, Варю отправляют на земский счет в Петербург в женский медицинский институт! Понимаешь? Пять лет в Петербурге!
– Ну… преклоняюсь перед тобою! Это действительно очень хорошо!
– Вот ты все преклоняешься и преклоняешься, а сам ничего не хотел сделать. Все – «неловко» да «с какой стати».. Ужасно вообще ты стал какой‑то… неподвижный. А уж ты бы, со своею солидною фигурою, мог гораздо скорее добиться всего. На меня как взглянет солидный человек, так сразу почувствует ненависть… Вообще я своим пребыванием в Томилинске очень, очень довольна. И люди есть, и всё. Стоит только поискать… Если бы не нужно было ехать в Питер, обязательно бы осталась здесь…
Сергей стоял на коленях перед грудою фруктов. Он крикнул:
– Владимир Николаевич, возьмите груш! Смотрите, какие, – что твой дюшес!
Токарев и Таня подошли к остальным. Таня сказала:
– Да, Володя, вот что! Ты все‑таки поговори об этом деле с Будиновским, чтоб и он со своей стороны посодействовал. Ты с ним, кажется, хорош…
– Приятелями стали! – с легкою улыбкою заметил Сергей.
Токарев холодно ответил:
– Не вижу ничего позорного быть его приятелем. По‑моему, он очень дельный и симпатичный человек.
– Я против этого не спорю. Но только, при всей своей симпатичности, он всегда как‑то… умеет прекрасно устраиваться. И жить со всеми в ладу. Мне это не нравится.
Токарев начал раздражаться.
– Скажите, пожалуйста, что же в этом плохого? Почему дельный человек непременно должен жить в грязной собачьей конуре и хватать зубами за ноги каждого проходящего?
Сергей лениво потянулся.
– Совсем этого не нужно. А вот это действительно нужно, – чтоб для дельного человека дело было его жизнью, а не десертом к сытному обеду. Для Будиновского же жизнь – в уюте и комфорте, а дело – это так себе, лишь приятное украшение жизни. Скажите, пожалуйста, чем этот тепленький человек пожертвует для своего «дела»? За это я по крайней мере ручаюсь, что ни одной из своих великолепных латаний он за него не отдаст. А мотив, конечно, будет очень благородный: «На меня и так все косятся»… Только поэтому он и не хочет, – не хочу делу повредить, а то бы рад всею душою… И подумаешь, – кто на него косится!.. Ведь какое вообще характерное явление для нашей жизни такие люди! Чуть что, – сейчас: ах, боже мой, поосторожнее! вы нам по‑мешаете!.. Брр! Лучше мерзавцы, чем все эти смирные и благонамеренные либеральные господа!
– Это, разумеется, дело вкуса, – иронически процедил Токарев. – Я же лично думаю, что именно эти смирные и блестящие «господа» вынесли и выносят на своих плечах всю великую культурную работу, которою жива страна. И далеко до них не только мерзавцам, а и всякого рода «героям», которые больше занимаются лишь пусканием в воздух блестящих фейерверков, – резко закончил Токарев.
Таня подняла брови, с удивлением приглядывалась к брату. Шеметов встал. Он пренебрежительно отвернулся от Токарева и ворчливо сказал:
– Будет, Сережка, спорить! Можно найти дело поинтереснее!
– Верно!.. – Сергей вскочил на ноги. – Давайте, господа, покатаемся на лодке.
К мосткам была привязана большая, старая, насквозь прогнившая лодка, вполовину залитая водой. У Тани весело загорелись глаза.
– Давайте!
Токарев возмутился.
– Ну, Таня, посмотри же, какая лодка! Ведь она совсем гнилая!
– Что ж такое? Еще приятнее… Сашка, Катюха, едем! – крикнул Сергей и прыгнул в лодку.
Лодка тяжело закачалась, на ее дне с шумом забегала вода.
Таня и Шеметов со смехом сошли в лодку. Катя, волнуясь и стараясь поборот страх, спустилась за ними.
Сергей с насмешливым ожиданием глядел на Токарева.
– Владимир Николаевич, едем!
– Благодарю покорно, мне купаться не хочется! – с усмешкою ответил Токарев.
Стоя на почерневших, склизких перекладинах, они оттолкнулись от берега. Лодка накренялась то вправо, то влево, вода в ней плескалась. Сергей вложил в уключины мокрые, гнилые весла и начал грести.
Лодка выплыла на середину пруда. Солнце садилось, багровые облака отражались в воде красным огнем Шеметов, стоя на корме, запел вполголоса:
Из‑за острова на стрежень,
На простор речной волны
Выплывают расписные
Острогрудые челны,
На переднем Стенька Разин.
– Что же это лодка не тонет? – с любопытством спросил он. – Странно! Должна бы знать, что по законам физики ей давно следует пойти ко дну… Ну ты, шалава! – крикнул он и качнул лодку.
Катя, придерживая рукой юбку, засмеялась, стараясь не показать, что ей страшно.
Токарев сидел на берегу, возмущенный и негодующий. Какая глупость! Пруд очень глубок, вода холодна. Если лодка затонет, то выплыть на берег одетым вовсе не просто, и легко может случиться несчастие. Это какая‑то совсем особенная психология – без всякой нужды, просто для удовольствия, играть с опасностью! Ну, ехали бы сами, а то еще берут с собою этого ребенка Катю…
На пруде раздались крики и смех. У Сергея сломалось весло. Сильный и ловкий, в заломленной на затылок студенческой фуражке, он стоял среди лодки и греб одним веслом. Лодка с каждым ударом наклонялась в стороны и почти достигала бортами уровня воды.
И они плыли вперед, веселые и смеющиеся. Токарев с глухою враждою следил за ними. И вдруг ему пришла в голову мысль: все, все различно у него и у них; души совсем разные – такие разные, что одна и та же жизнь должна откликаться в них совсем иначе. И так во всем – и в мелочах и в самой сути. И как можно здесь столковаться хоть в чем‑нибудь, здесь, где различие – не во взглядах, не в логике, а в самом строе души?
Горничная Дашка появилась на горе и крикнула:
– Сергей Васильевич! Барыня зовут!.. Поскорей! Поскорее все идите!
– Что там такое?
– Телеграмма из города пришла… Поскорее, барыня зовут! Идите, я в ригу побегу за барином!..
Конкордия Сергеевна, бледная, с замершим от горя лицом, сидела в спальне и неподвижно глядела на распечатанную телеграмму. В телеграмме стояло:
«Приезжайте поскорее. Варенька опасно больна.
Темпераментова».
XVI
В тот же вечер все приехали в Томилинск. Доктор, взволнованный и огорченный, сообщил, что Варвара Васильевна, ухаживая за больными, заразилась сапом.
– Сапом?.. – Конкордия Сергеевна растерянно глядела на доктора остановившимися глазами. – Это… это опасно?
Доктор грустно ответил:
– Очень опасно.
Варвара Васильевна лежала в отдельной палате. На окне горел ночник, заставленный зеленою ширмочкою, в комнате стоял зеленоватый полумрак. Варвара Васильевна, бледная, с сдвинутыми бровями, лежала на спине и в бреду что‑то тихо говорила. Лицо было покрыто странными прыщами, они казались в темноте большими и черными. У изголовья сидела Темпераментова, истомленная двумя бессонными ночами. Доктор шепотом сказал:
– Побудьте, господа, немного и уходите. Не нужно долго оставаться.
Жалким, покорно‑молящим голосом Конкордия Сергеевна возразила:
– Милый доктор, я… я не уйду отсюда… хоть казните меня… – Глаза ее были большие‑большие и светлые.
Доктор вышел. Токарев нагнал его.
– Скажите, доктор, есть какая‑нибудь надежда?
Доктор хотел ответить, но вдруг лицо его дернулось, и губы запрыгали. Он глухо всхлипнул, быстро махнул рукою и молча пошел по коридору.
Утром Варвара Васильевна пришла в себя, весело разговаривала с матерью, потом заснула. После обеда позвала к себе Токарева и попросила всех остальных выйти.
Токарев сел в кресло около постели. Варвара Васильевна с желтовато‑серым, спавшимся лицом, усеянным зловещими прыщами, поднялась на локоть в своей белой ночной кофточке.
– Владимир Николаевич, я вам хотела сказать… Я третьего дня написала директору банка и напомнила ему его слово, что он примет вас на службу… Он ко мне хорошо относится, я была при его дочери, когда она была больна дифтеритом… Он сделает…
Токарев страдальчески поморщился.
– Варвара Васильевна, ради бога, оставьте вы об этом!
– Да… И потом еще вот что… – Она подняла мутные глаза, и в них было усилие отогнать от мозга туман бреда. – Да!.. Что я еще хотела сказать?
Варвара Васильевна нетерпеливо потерла руки и забегала взглядом по комнате.
– Вот что! – Она помолчала и в колебании взглянула на Токарева. – Дайте мне честное слово, что вы никому не станете рассказывать о нашем разговоре, – помните, тогда вечером, в Изворовке, когда с Сережей сделался припадок?
Токарев вздрогнул и стал бледнеть. Варвара Васильевна волновалась все больше. Она повторяла в тоске:
– Слышите, Владимир Николаевич, – честное слово, никому!..
Токарев сидел смертельно бледный, с остановившимся дыханием.
– Хорошо, – медленно сказал он и замолчал. И продолжал сидеть – бледный, с широко открытыми глазами. И голова его тряслась.
– Видите, маме этого… Что я хотела сказать? Да!.. Надо выписать сто граммов хлороформу, пожалуйста, не забудьте, – с эфиром… Антон Антонович поедет. А я завтра сама развешу, не будите провизора.
Варвара Васильевна начала бредить. Токарев шатающеюся походкою пошел вон.
Он вышел из больницы и побрел по улице к полю. В сером тумане моросил мелкий, холодный дождь, было грязно. Город остался назади. Одинокая ива у дороги темнела смутным силуэтом, дальше везде был сырой туман. Над мокрыми жнивьями пролетали галки.
Токарев шел, бессознательно кивал головою и бормотал что‑то под нос. Это не сон? – иногда приходило в голову. И он гнал от себя мысли, боялся думать о том, что узнал, боялся шевельнуть застывший в душе тупой ужас.
Воротился он в больницу, когда уже стемнело. Из ворот выходили Сергей и Таня – оба бледные и серьезные.
– Варя умерла! – коротко сказал Сергей, прикусил губу и прошел мимо.
Через два дня Варвару Васильевну хоронили.
Похороны вышли величественные. Никто не думал, чтоб Варвара Васильевна пользовалась такою популярностью, как оказалось. Громадная толпа народа провожала гроб, слышались рыдания. Над могилою произнесли речи главный врач больницы, председатель управы, Будиновский. Они говорили о самоотверженной деятельности скромной труженицы, о том, что вся жизнь ее была одним сплошным подвигом, что она, как воин на поле брани, славно погибла на своем посту. Токарев, – угрюмый, замерший в ужасе, – слушал речи, и они казались ему пошлыми и ничтожными перед тою страшною загадкою, которая вытекала из этой смерти. Хотелось рыдать от безумной жалости к Варваре Васильевне и к тому, что она над собою сделала.
В тот же день вечером уехали в Петербург оба еще остававшиеся в Томилинске члена «колонии» – Таня и Шеметов. Токарев, Сергей и Катя проводили их на вокзал. Таня не могла опомниться от неожиданной смерти Варвары Васильевны.
Она стояла у своего вагона возмущенная, негодующая.
– Я положительно с этим не могу примириться! Смерть!.. Жить, действовать, стремиться, дышать воздухом, – и вдруг, ни с того ни с сего, все это обрывается, когда жизнь кругом так хороша и интересна!..
Назад Токарев возвращался один. Таня уехала, – что ждет ее впереди? Теперь, после прощания, она была Токареву дорога и близка. Перед ним стояло ее лицо, подвижное, энергичное, с большими и смелыми, почти дерзкими глазами… Странно! Он прекрасно знал, – не благополучие ждет ее в будущем, и не сносить ей головы. А между тем не было за нее никакого страха, и ему казалось – и жалости никогда не будет. Напротив, была только жгучая зависть к Тане за ее жадную любовь к жизни и за бесстрашие перед этою жизнью. И тот тяжелый вопрос, который возникал из смерти Варвары Васильевны, при мысли о Тане тускнел, становился странным и непонятным.
XVII
Токарев вместе с Изворовыми воротился в деревню.
Пообедали. Все были печальны и молчаливы. Темнело. Токарев вышел в сад. Вечер был безветренный и холодный, заря гасла. Сквозь поредевшую листву аллей светился серп молодого месяца. Пахло вялыми листьями. Было просторно и тихо. Токарев медленно шел по аллее, и листья шуршали под его ногами.
Жизнь вдруг стала для него страшна. Зашевелились в ней тяжелые, жуткие вопросы… В последнее время он с каждым годом относился к ней все легче. Обходил ее противоречия, закрывал глаза на глубины. Еще немного – и жизнь стала бы простою и ровною, как летняя накатанная дорога. И вот вдруг эта смерть Варвары Васильевны… Вместе с ее тенью перед ним встали полузабытые тени прошлого. Встали близкие, молодые лица. Гордые и суровые, все они погибли так или иначе – не отступили перед жизнью, не примирились с нею.
Токарев вышел к пруду. Ивы склонялись над плотиною и неподвижно отражались в черной воде. На ветвях темнели грачи, слышалось их сонное карканье и трепыханье. Близ берега выдавался из воды борт затонувшей лодки и плавал обломок весла. Токарев остановился. Вот в этой лодке три дня назад катались люди – молодо‑смелые, бодрые и веселые; для них радость была в их смелости. А он, Токарев, с глухою враждою смотрел с берега.
И все прошлое, и эти люди были для него теперь страшно чужды. Что‑то совершилось в душе, что‑то надломилось, и возврата нет. Исчезло презрение к опасностям, исчезло недуманье о завтрашнем дне. Впереди было пусто, холодно и мутно. Вспомнились недавние мечты об усадьбе, об уютной жизни, и охватило отвращение. Для чего?.. Жить, как все живут, – без захватывающей цели впереди, без всего, что наполняет жизнь, что дает ей смысл и цену. И все яснее для него становилось одно: невозможно жить без цели и без смысла, а кто хочет смысла в жизни, тот, – каков бы этот смысл ни был, прежде всего должен быть готов отдать за него все. Кто же с вопросом о смысле и целях жизни сплетает вопросы своего бюджета и карьеры, пусть лучше не думает о смысле и целях жизни. И Токареву стало стыдно за себя.
Но когда он почувствовал стыд, он возмутился. Чего стыдиться? Что он сделал плохого и как же ему жить? Ведь все, что случилось с Варварой Васильевной, до безобразия болезненно и ненормально. Люди остаются людьми, и нужно примириться с этим. Он – обыкновенный, серенький человек и, в качестве такового, все‑таки имеет право на жизнь, на счастье и на маленькую, неопасную работу.
Вспомнились жесткие слова Сергея:
«Что поделаешь? Так складывается жизнь: либо безбоязненность полная, либо банкрот, и иди насмарку».
Эта мысль тоже возмутила его, и он опять почувствовал ужас перед тем непонятным ему теперь и чуждым, что сделало возможным смерть Вари. Токарев отталкивал и не хотел признать это непонятное, но оно властно стояло перед ним и предъявляло требования, которым удовлетворить он был не в силах.
Токарев поднял голову, огляделся. Его удивило, какая кругом мертвая тишина. Месяц спустился к ивам и отражался в неподвижной, черной глубине пруда. Неподвижен был воздух, деревья не шевелились ни листиком. Как будто сейчас случилось что‑то, чего Токарев за своими размышлениями не заметил, – и все вокруг, замерши, испуганно прислушивалось. Была та же странная тишина, как тогда, после припадка Сергея, на пыльной лестнице. И так же странно неподвижно светил месяц. И все вокруг становилось необычным. С березы сорвался желтый листок; он неслышно и робко мелькнул в воздухе, словно боясь привлечь к себе чье‑то грозное внимание, и поспешно юркнул в траву. И опять все замерло.
Смутный страх охватил Токарева. Он повернулся и пошел домой.
XVIII
Прошла неделя. Токарев сильно похудел и осунулся, в глазах появился странный нервный блеск. Взмутившиеся в мозгу мысли не оседали. Токарев все думал, думал об одном и том же. Иногда ему казалось: он сходит с ума. И страстно хотелось друга, чтоб высказать все, чтоб облегчить право признать себя таким, каков он есть. Варваре Васильевне он способен был бы все сказать. И она поняла бы, что должен же быть для него какой‑нибудь выход.
Но перед ним был только Сергей. Сергей же чуждался его, и они не имели теперь ничего общего. А между тем многое в Сергее поразительно напоминало Варю: тот же тонкий, строгий профиль, те же глаза, та же привычка сдвигать брови. Как будто Варя ожила в Сергее. Но не мягкая и прощающая, а жесткая, презирающая и беспощадная.
В Сергее, в его пренебрежении и презрении, как бы олицетворялось для Токарева все, из‑за чего он мучился. И все больше он начинал ненавидеть Сергея. Кроме того, с той ночи, как с Сергеем случился припадок, он внушал Токареву смутный, почти суеверный страх. Но рядом с этим Токарева странно тянуло к Сергею. Ему давно уже следовало уехать из Изворовки, но он не уезжал. Он не мог уехать, ему необходимо было раньше объясниться о чем‑то с Сергеем. Но о чем объясниться, для чего, – Токарев не мог бы ясно сказать.
Стояла середина сентября. День был тихий, облачный и жаркий. На горизонте со всех сторон неподвижно синели тучи, в воздухе томило. Сергей с утра выглядел странным. В глазах был необычайный, уже знакомый Токареву блеск, он дышал тяжело, смотрел угрюмо и с отвращением.
В одиннадцать часов вечера поужинали. Василия Васильевича, по обыкновению, не было, – он теперь все вечера проводил у соседей, играя в карты.
Конкордия Сергеевна сказала:
– А как барометр упал!.. Кончаются ясные денечки; теперь пойдут дожди, холод, грязь…
– Упал барометр? – с любопытством спросил Сергей и замолчал.
Они взошли с Токаревым к себе наверх. Токарев участливо спросил:
– Вы себя сегодня плохо чувствуете?
Сергей усмехнулся.
– Слыхали, барометр упал!.. Ну, вот! Такое дрянцо люди – каждое колебание барометра отражается на душе!
Он молча зажег лампу и сел за «Критику чистого разума»[11]. В последнее время он усердно читал ее.
Токарев, не зажигая света, ходил по своей комнате. Он видел, как все в Сергее нервно кипело. Это заражало его, и нервы натягивались. Охватывал неопределенный страх… Токарев остановился у печки.
Сергей сидел в своей комнате, склонясь над книгой. Лампа освещала красивое лицо. Токарев смотрел из темноты.
Вон он спокойно сидит, этот мальчишка. А он, Токарев, испытывает к нему страх и стыдится его презрения… Сколько в нем мальчишеской уверенности в себе, сколько сознания непогрешимости своих взглядов! Для него все решено, все ясно… А интересно, что бы сказал он, если бы узнал истинную причину Вариной смерти? Признал бы, что это так и должно было случиться? Или и он ужаснулся бы того, к чему ведет молодая прямолинейность и чрезмерные требования от людей?
Токарев зажег лампу и открыл книгу. Но не читалось. Он думал о том, что с Сергеем, опять может сегодня случиться припадок. Что тогда в состоянии будет сделать с ним Токарев, один в пустом доме? И вспомнилось ему, как Сергей сознался, что чуть его тогда не задушил, и как насмешливо улыбнулся, когда Токарев побледнел при этом признании… Ко всему остальному Сергей теперь знает, что Токарев его боится.
Токарев встал и вышел из комнаты. Спустился вниз.
В больших, пустынных комнатах было темно и тихо. В передней на конике храпела горничная Дашка, пахло потом. В коридоре скребли крысы. Было тоскливо и грустно. Токарев вошел в гостиную. Там, при свете одинокой свечи, Конкордия Сергеевна пришивала оборвавшиеся на креслах бахромки. Он удивился.
– Вы еще не спите, Конкордия Сергеевна?
Конкордия Сергеевна подняла на него свое осунувшееся лицо.
– Да вот засиделась тут с креслами: срам взглянуть, совсем оборвались бахромки.
Токарев помолчал.
– А какая тут должна быть тоска зимою! Все разъедутся, вы останетесь вдвоем с Василием Васильевичем. Мне кажется, я бы и недели не выдержал.
Конкордия Сергеевна медленно перекусила нитку и стала вдевать в иголку.
– Голубчик мой, привыкла я. Что уж там – «скучно»… Мне за весельем не гнаться. Сколь‑ко уж лет так живу. Было бы деткам хорошо, а мне что… Ну, а ведь, кроме того, все‑таки ждешь: вот опять лето придет, опять… опять все… съедутся…
Голос ее оборвался. Она наклонилась к креслу. И такою одинокою показалась она Токареву, с ее скрытою, невысказываемою печалью.
Он поговорил с нею, потом вышел на крыльцо.
Ночь была тихая и теплая. Тяжелые тучи, как крышка гроба, низко нависли над землею, было очень темно. На деревне слабо мерцал огонек, где‑то далеко громыхала телега. Эти низкие, неподвижные тучи, эта глухая тишина давили душу. За лесом тускло блеснула зарница.
Из‑под крыльца, виляя хвостом, вылез легавый щенок Сбогар. Худой, на длинных, больших лапах, он подошел к Токареву, слабо повизгивал и тоскливо глядел молодыми, добрыми глазами. Токарев погладил его по голове. Сбогар быстрее замахал хвостом и продолжал жалобно повизгивать.
За лесом снова блеснула зарница и бледным, перебегающим светом несколько раз осветила неподвижные тучи. Стало еще темнее. У Токарева вдруг мелькнула мысль, – как удивительно подходят эта ночь и нынешнее состояние Сергея к тому, что Токарев уж несколько дней собирался сделать: да, Сергей должен узнать настоящую причину смерти сестры! Пусть это открытие ударит его по сердцу, наполнит тоскою и ужасом, исковеркает его прямые, несгибающиеся взгляды на жизнь и ее требования… О, он увидит, что дело вовсе не так просто, как ему кажется! – с злорадным торжеством подумал Токарев.
Быстрая, нервная дрожь охватила тело. Он подождал, чтобы она прошла, и поднялся наверх.
Сергей медленно расхаживал по комнате, устало понурив голову.
– Сергей Васильевич, сидите вы здесь все над книгами. А посмотрите, какая ночь чудесная – тихая, теплая… Пойдемте пройдемся.
Сергей потер рукою лоб и встряхнулся.
– Пойдемте, пожалуй! Все равно ничего в голову не лезет.
Они вышли из дому и через калитку вошли в сад. И на просторе было темно, а здесь, под липами аллеи, не видно было ничего за шаг. Они шли, словно в подземелье Не видели друг друга, не видели земли под ногами, ступали, как в бездну. Пахло сухими листьями, полуголые вершины деревьев глухо шумели. Иногда сквозь ветви слабо вспыхивала зарница, и все кругом словно вздрагивало ей в ответ. Сергей молчал.
Они дошли до конца сада и остановились у изгороди. За канавой, заросшей крапивою, тянулось сжатое поле. Над ним неподвижно висели низкие тучи. Из черной дали дул теплый, сухой ветер и тихо шуршал в волосах. Токарев нагнулся и провел рукою по траве.
– Удивительно как сухо! Росы совсем нет!
Сергей коротко отозвался:
– Дождь завтра будет.
– Ну, Сергей Васильевич, идем дальше! Воздух такой славный!.. Пойдемте к Зыбинке, на Живые Ключи. Там прямо, через поле, мы скоро дойдем.
Он перелез через плетень и перепрыгнул канаву. Сергей неохотно последовал за ним. Пошли наискось по колючему жнивью. Ветер ровно дул в лицо, полынь на межах слабо шевелилась. На темном горизонте непрерывно вспыхивали зарницы, – то яркие, освещавшие всё вокруг, то тусклые, печальные и зловещие.
Сзади в смутном сумраке раздался мягкий, частый, быстро приближавшийся топот.
– Что это там?! – Сергей вздрогнул и быстро обернулся.
Токарев рассмеялся.
– Ну, Сергей Васильевич, ведь это непозволительно! Что это может быть? Вероятно, Сбогар нас догоняет!
Сбогар подбежал и, радостно виляя хвостом, стал ластиться к Токареву и Сергею. Сергей старался улыбнуться.
– Ишь негодяй! Так неожиданно налетел, невольно вздрогнешь!
Двинулись дальше. Сергей медленно и тяжело дышал, украдкою взглядывал в темноту странно блестевшими глазами. Ветер упал. Стало тихо. Они вышли на дорогу.
Далеко на церковной колокольне глухо ударил колокол. Дрожащий звук, полный смутной тайны, тихо пронесся над темными полями. Потом раздался второй удар, третий, – пробило двенадцать.
Токарев взял Сергея под руку.