Наш хозяин, молодой китаец с красивым, загорелым лицом, горячо благодарил главного врача за заступничество, принес ему в подарок пару роскошно вышитых китайских туфлей. Давыдов смеялся, хлопал китайца по плечу, говорил: «шанго» (хорошо), а вечером, как нам рассказал письмоводитель, попросил хозяина подписать свою фамилию под одною бумажкою; в бумажке было написано, что нижеподписавшийся продал нашему госпиталю столько‑то пудов каолянового зерна и рисовой соломы, деньги, такую‑то сумму, получил сполна. Китаец побоялся и стал отказываться.
– Ну, ты не свою фамилию напиши, а какую‑нибудь другую, это все равно, – сказал главный врач.
На это китаец согласился и получил в награду рубль, а канцелярия наша обогатилась «оправдательным документом» на 617 р. 35 коп. (круглых цифр фальшивые документы не любят)…
* * *
Первого октября мы получили приказ спешно развернуться и приготовиться к приему раненых. Весь день шла работа. Устанавливались три огромных шатра, набивались соломою матрацы, устраивалась операционная, аптека.
Назавтра под вечер, под проливным дождем, привезли первый транспорт раненых. Промокших, дрожащих и окровавленных, их вынимали из тряских двуколок и переносили в шатры. Наши солдаты, истомившиеся бездельем, работали горячо и радостно. Они любовно поднимали раненых, укладывали в носилки и переносили в шатры.
Внесли солдата, раненного шимозою; его лицо было, как маска из кровавого мяса, были раздроблены обе руки, обожжено все тело. Стонали раненные в живот. Лежал на соломе молодой солдатик с детским лицом, с перебитою голенью; когда его трогали, он начинал жалобно и капризно плакать, как маленький ребенок. В углу сидел пробитый тремя пулями унтер‑офицер; он три дня провалялся в поле, и его только сегодня подобрали. Блестя глазами, унтер‑офицер оживленно рассказывал, как их полк шел в атаку на японскую деревню.
|
– Из деревни стрельбы не слыхать. Командир полка говорит: «Ну, ребята, струсил япошка, удрал из деревни! Идем ее занимать». Пошли цепями, командиры матюкаютея, – «Равняйся, подлецы! Не забегай вперед!» Ученье устроили; крик, шум, на нас холоду нагнали. А он подпустил на постоянный прицел да как пошел жарить… Пыль кругом забила, народ валится. Полковник поднял голову, этак водит очками, а оттуда сыплют! «Ну, ребята, в атаку!», а сам повернул коня и ускакал…
Наши солдаты жадно слушали и ахали.
– Бегут все кругом, я упал… Рядом земляк лежит. Попробует подняться, – опять падает… «Брат, – говорит, – подними меня!» – «Что же мне делать? Я и сам валяюсь»…
В шатрах стоял полумрак, тускло горели фонари. Отовсюду шли стоны и оханья. Сестры поили раненых чаем. Мы подбинтовывали промокшие кровью повязки; где было нужно, накладывали новые. Бинты вышли. Я послал за бинтами в аптеку палатного надзирателя; он воротился и доложил, что аптекарь без требования не отпускает. Я попросил сходить в аптеку сестру и сказать, что требование я напишу потом, а чтоб сейчас поскорее отпустили бинтов. Сестра сходила и, удивленно пожав плечами, сообщила, что без требования аптекарь отказывается выдать.
Что такое?.. Наш аптекарь был человек редко‑неинтеллигентный, пьянчужка, но производил впечатление очень милого и добродушного парня. Что с ним такое случилось?.. Впоследствии мы узнали его ближе: аптека была для него как будто центральным механизмом мира, в ее священном ходе ничего нельзя было изменить ни на волос. Обыкновенно смирный и угодливый, в аптеке Михаил Михайлович пьянел от высоты своего положения; а когда он был пьяный – все равно, от водки или от сознания важности своей аптеки – он становился заносчив и величествен. Я пошел к нему сам.
|
– Михаил Михайлович, голубчик, что это вы тут бунтуете? Пожалуйста, отпустите скорей бинтов, там раненые истекают кровью.
– Потрудитесь написать требование, – сухо ответил он, поджав губы.
– Да что вам, не все равно, когда требование будет написано, сейчас или потом? Третий раз к вам приходится обращаться за одним и тем же!
– Я ничего не знаю. Я могу что‑либо отпускать из аптеки только по требованию. – И в его голосе звучало холодное злорадство русского чиновника, чувствующего за собой право сделать пакость.
– Тьфу ты, черт! Ну, дайте поскорее бумаги, я сейчас напишу.
– Лишней бумаги у меня нет, возьмите у старшего ординатора. Я сам получаю бумагу по требованию, я обязан давать в ней отчет… Да‑с, теперь шутки кончены!..
Пришлось прибегнуть к помощи главного врача, чтоб умерить его слишком серьезное отношение к делу.
До поздней ночи мы возились с ранеными. Сделали две ампутации. У одного артиллериста извлекли из крестца дистанционную трубку шрапнели – широкий медный конус, разбивший крестец и разорвавший прямую кишку. Ночью подошел новый транспорт раненых. Вдали грохотали пушки, темное небо, как зарницами, вспыхивало отсветами от выстрелов. Везде кругом стонали окровавленные, иззябшие люди. Солдат, которому пуля пробила щеки и челюсти, сидел с черною от крови бородой и отхаркивал тянущуюся кровавую слюну. Над головой наклонившегося врача равномерно тряслись скрюченные пальцы дрожащих от боли рук, слышались протяжные всхлипывания.
|
– Ой, кормильцы мои!..
А вдали все блистали отсветы грохочущих выстрелов, и странно было вспомнить, как тянулась душа к грозной красоте того, что творилось там. Не было там красоты, все было мерзко, кроваво‑грязно и преступно.
Утром пришло распоряжение, – всех раненых немедленно эвакуировать на санитарные поезда. Для чего это? Мы недоумевали. Немало было раненных в живот, в голову, для них самое важное, самое необходимое – покой. Пришлось их поднимать, нагружать на тряские двуколки, везти полторы версты до станции, там опять разгружать, переносить на санитарный поезд…
* * *
Наши госпитали начали работать. И была наша работа еще бессмысленнее, чем прежнее безделье.
С перевязочных пунктов привозили раненых. Мы клали их в шатры, подбинтовывали тех, у кого повязки промокли; смотря по времени дня, кормили обедом или поили чаем, к вечеру нагружали всех на двуколки и отвозили на станцию. Для чего была нужна эта остановка у нас за полверсты от станции для раненых, уже проехавших пять‑шесть верст? Часто бывало, что мы только осматривали привезенных раненых в их двуколках и своею властью в тех же двуколках отправляли дальше на станцию. Главный врач не возражал против этого, только усиленно требовал, чтоб провозимые раненые записывались у нас в книги и отправлялись дальше с нашими билетиками.
На станции мы грузили раненых в санитарные поезда.
Подходил поезд, сверкавший царским великолепием. Длинные белые вагоны, зеркальные стекла; внутри весело, чисто и уютно; раненые, в белоснежном белье, лежат на мягких пружинных матрацах; везде сестры, врачи; в отдельных вагонах – операционная, кухня, прачечная… Отходил этот поезд, бесшумно качаясь на мягких рессорах, – и ему на смену с неуклюжим грохотом становился другой, сплошь состоявший из простых товарных вагонов. Откатывались двери, раненых с трудом втаскивали в высокие, без всяких лестничек, вагоны и клали на пол, только что очищенный от навоза. Не было печей, не было отхожих мест; в вагонах стояли холод и вонь. Тяжелые больные ходили под себя; те, кто мог, вылезал из вагона и ковылял к отхожему месту станции. Поезд давал свисток и, дернув изо всей силы вагоны, начинал двигаться. Раненые тряслись на полу, корчились, стонали и проклинали. Сообщения между вагонами не было; если открывалось кровотечение, раненый истекал кровью, раньше чем на остановке к нему мог попасть врач поезда {По произведенным подсчетам, во время боя на Шахе в санитарных поездах было перевезено около трех тысяч раненых, в теплушках около тридцати тысяч}.
Вот что рассказывает в «Русском Враче» (1905, № 5) д‑р Б. Козловский об эвакуации раненых во время боя на Шахе:
Эвакуируемые жестоко страдали от холода, тем более, что они также не были еще снабжены никакой теплой одеждой, и только некоторые из них могли получить в Мукдене теплые китайские одеяла и халаты, далеко, впрочем, недостаточные. Чтобы согреться, эвакуируемые в некоторых вагонах раскладывали костры (подложив кирпичи и т. п.); но это, разумеется, было исключением. Поезда большею частью отправлялись совершенно необорудованные, без кухонь, без свечей, без всякой сортировки больных и почти без медицинского персонала. Так, один поезд пришел в Харбин только с комендантом (офицером) и одной сестрой. Были поезда, шедшие все ночи во мраке вследствие недостатка свечей и следовавшие несколько станций без всякого медицинского персонала, который назначен был только в Телине. Не лучше было и с питанием больных. Приходилось кормить эвакуируемых в пути на военно‑продовольственных пунктах, но здесь происходил целый ряд недоразумений: то неопытный комендант не отправлял вовремя телеграммы, то поезд опаздывал на много часов, а в результате больные нередко по двое суток не получали горячей пищи и голодали в холодных, нетопленных вагонах. Чем ближе к Харбину, тем больше усиливалась закупорка пути и тем больше мерзли и голодали эвакуируемые.
В том же «Русском Враче» (№ 14) приведен рассказ одного врача, относящийся ко времени Ляоянского боя:
Ночью он услыхал раздавшиеся из одного закрытого наглухо вагона стоны. Открыв вагон, он увидел там раненного в голову (в бессознательном состоянии), сорвавшего с себя повязку; раненый стоял у форточки товарного вагона, доставал из раны пальцами кусочки размозженного мозга и рассматривал их при свете луны, а на полу в темноте лежали раненные в живот с начавшимся уже воспалением брюшины и на каждый толчок вагона отвечали громкими стонами и проклятиями. От испражнений, делаемых под себя, в вагоне стояла вонь; духота и жажда усиливали страдания несчастных. По‑видимому, стоны эвакуируемых донеслись и до Петербурга: в двадцатых числах августа проехали лица, собиравшие материал об эвакуации, и в результате явились доклад и попытки улучшить эвакуацию.
Ко времени боя на Шахе, как мы видели, «попытки» эти еще не увенчались успехом, все шло по‑прежнему. А вот что происходило в заседании Телинского медицинского общества уже в январе 1905 года, незадолго до Мукденского боя.
Было выслушано сообщение Н. В. Рено о перевозке раненых и больных в теплушечных поездах. Докладчица в ярких красках описала мытарства, испытываемые перевозимыми в этих поездах больными, и указала на угнетающее положение сопровождающего эти поезда медицинского персонала, почти бессильного в борьбе с той массой неудобств, которые представляют эти поезда в настоящем своем виде. – При обмене мнений, в котором приняли участие и инженеры, выяснилось, что, несмотря на год войны, для улучшения этих поездов почти ничего не сделано, хотя улучшения эти возможны при не особенно больших затратах и местными средствами железнодорожных мастерских. Для всестороннего обсуждения мероприятий, необходимых в целях удовлетворительного оборудования приспособлений теплушечных санитарных поездов, общество избрало комиссию, в работах которой любезно согласились принять участие и инженеры. Собранный комиссией фактический материал, а также составленный инж. Савкевичем проект переделки вагона были, по постановлению общества, пересланы главному начальнику санитарной части армии. На неожиданных результатах этого представления, – добавляет референт, – я нахожу неудобным здесь останавливаться («Русский Врач», 1905 г. № 25).
Результат же был очень простой. От начальника санитарной части, генерала Ф. Ф. Трепова, в ответ пришел запрос: на каком основании существует Телинское медицинское общество? Ответили, что на основании устава, утвержденного начальником тыла, генералом Надаровым, для Харбинского медицинского общества, Телинское же представляет собою его филиальное отделение. (Замечу, что о существовании Телинского общества Трепову было известно давно: Общество уже раньше писало ему о необходимости устроить в Телине изоляционное помещение для заразных больных, но ответа не удостоилось.) Последовала вторая бумага от начальника санитарной части: власть генерала Надарова на Телин не распространяется. Этим дело и закончилось.
* * *
Вокруг нас, – у станций, у разъездов, – везде стояли полевые госпитали. Одни из них все еще не получали приказа развернуться. Другие, как и наши, были развернуты. Издалека белелись огромные парусиновые шатры с светло‑зелеными гребнями, флаги с красным крестом призывно трепыхались под ветром.
– Вы что, собственно, делаете? – спрашивал я врачей этих госпиталей.
– Что делаем? Записываем проезжающих раненых, – с усмешкою отвечали врачи. – То и дело телеграммы: «Немедленно всех эвакуировать»… Записанные ставятся на довольствие. А на довольствие каждого нижнего чина полагается шестьдесят копеек в сутки, на довольствие офицера – рубль двадцать копеек. Смотрители ходят и потирают руки.
Так работали госпитали в нашей местности. А в мукденских каменных бараках, которые мы сдали госпиталям другой дивизии нашего корпуса, в это время происходило вот что.
В бараки непрерывно прибывали раненые. Как будто прорвало какую‑то плотину. Везли. Шли пешком. Приходили пешком раненные в живот. Во все двери валили люди в окровавленных повязках. В одном из бараков было триста мест, в другом – сто восемьдесят. Теперь в каждый из них набилось больше тысячи раненых. Не хватало не только коек, – давно уж не хватало соломы и циновок, не хватало места под кровлею. Раненые лежали на полу между коек, лежали в проходах и сенях бараков, наполняли разбитые около бараков госпитальные шатры, И все‑таки места всем не хватало. Они лежали под открытым небом, под дождем и холодным ветром, окровавленные, трясущиеся и промокшие, и в воздухе стоял какой‑то дрожащий, сплошной стон от холода.
«Прикомандированные» врачи, которые при нас без дела толклись в бараках, теперь все были разосланы Горбацевичем по полкам; они уехали в одних шведских куртках, без шинелей: Горбацевич так и не позволил им съездить в Харбин за их вещами. Всю громадную работу в обоих мукденских бараках делали теперь восемь штатных ординаторов. Они бессменно работали день и ночь, еле стоя на ногах. А раненых все подносили и подвозили.
На кухнях не хватало котлов. Сколько их было, во всех наварили супу, рассчитывая, что проголодавшиеся раненые будут хотеть есть. Но большинство прибывших просило пить, а не есть; они отворачивались от теплого, соленого супа и просили воды. Воды не было: кипяченой негде было приготовить, а сырой не решались давать, потому что кругом свирепствовала дизентерия и брюшной тиф.
Что же делали эти мукденские бараки?
Они – они тоже «эвакуировали», и только. И было это еще курьезнее, чем у нас. Эвакуировали они не только раненых, привезенных непосредственно с позиций. Шедшие с юга санитарные теплушечные поезда останавливались в Мукдене, раненых выгружали, переносили в бараки, а назавтра снова тащили на вокзал, грузили в теплушки и отправляли дальше на север. Можно было думать, что какой‑то злобный дьявол нарочно устраивает все это, чтобы повеселиться на безмерные людские муки. Но нет, дьявол был не злобный и не имел охоты веселиться; был он с сухою, бесстрастною бумажною душою, с деловито‑суетливым взглядом и полагал, что делает самое настоящее дело.
То и дело в бараки приходили телеграммы от военно‑медицинского начальства: немедленно эвакуировать четыреста человек, немедленно эвакуировать семьсот человек. Охваченное каким‑то непонятным, безумным бредом, начальство думало только об одном: поскорее забросить раненых как можно дальше от позиций. Бой на Шахе не кончился отступлением армий, – все равно! Он мог кончиться отступлением, – и вот тяжко раненных, которым нужнее всего был покой, целыми днями нагружали, выгружали, таскали с места на место, трясли и перетряхивали в двуколках и теплушках.
По окончании боя Куропаткин с чувством большого удовлетворения телеграфировал военному министру для доклада царю:
Во время боев с 25 сентября по 8 октября из района боевых действий маньчжурской армии вывезено в Мукден, а отсюда эвакуировано в тыл: раненых и больных офицеров – 945, нижних чинов – 31111. Эвакуация столь значительного числа раненых исполнена в такой короткий срок, благодаря энергии, распорядительности и совместной дружной работе чинов санитарного и медицинского ведомства.
Все раненые в один голос заявляли, что ужасны не столько раны, сколько перевозка в этих адских двуколках и теплушках. Больные с полостными ранами гибли от них, как мухи. Счастлив был тот раненный в живот, который дня три‑четыре провалялся на поле сражения неподобранным: он лежал там беспомощный и одинокий, жаждал и мерзнул, его каждую минуту могли загрызть стаи голодных собак, – но у него был столь нужный для него покой; когда его подобрали, брюшные раны до известной степени уже склеились, и он был вне опасности.
Нарушая прямые приказы начальства, врачи мукденских бараков на свой риск отделили часть барака под полостных раненых и не эвакуировали их. Результат получился поразительный: все они, двадцать четыре человека, выздоровели, только один получил ограниченный перитонит, один – гнойный плеврит, и оба поправились.
* * *
Под конец боя бараки посетил наместник и раздавал раненым солдатам Георгиев. По уходе наместника все хохотали, а его адъютанты сконфуженно разводили руками и признавались, что, собственно говоря, всех этих Георгиев следовало бы отобрать обратно.
Идет наместник, за ним свита. На койке лежит бледный солдат, над его животом огромный обруч, на животе лед.
– Ты как ранен?
– Значит, иду я, ваше высокопревосходительство, вдруг ка‑ак она меня саданет, прямо в живот! Не помню, как, не помню, что…
Наместник вешает ему Георгия. Но кто же была эта она? Шимоза? О, нет: обозная фура. Она опрокинулась на косогоре и придавила солдата‑конюха. Порохового дыма он и не нюхал.
Получили Георгия солдаты, раненные в спину и в зад во время бегства. Получили больше те, которые лежали на виду, у прохода. Лежавшие дальше к стенам остались ненагражденными. Впрочем, один из них нашелся; он уже поправлялся, и ему сказали, что на днях его выпишут в часть. Солдат пробрался меж раненых к проходу, вытянулся перед наместником и заявил:
– Ваше высокопревосходительство! Прикажите выписать меня в строй. Желаю еще послужить царю и отечеству.
Наместник благосклонно оглядел его.
– Это пусть доктора решают, когда тебя выписать. А пока – вот тебе.
И повесил ему на халат, георгин.
Теперь пришлось поверить и слышанным мною раньше рассказам о том, как раздавал наместник Георгиев; получил Георгия солдат, который в пьяном виде упал под поезд и потерял обе ноги; получил солдат, которому его товарищ разбил в драке голову бутылкою. И многие в таком роде.
В течение боя, как я уж говорил, в каждом из бараков работало всего по четыре штатных ординатора. Кончился бой, схлынула волна раненых, – и из Харбина на помощь врачам прибыло пятнадцать врачей из резерва. Делать теперь им было решительно нечего.
Начальство за время боя в бараки не заглядывало, – теперь снова оно зачастило. Снова пошли распекания, угрозы арестом и бестолковые, противоречащие друг другу приказания.
Является Горбацевич.
– Что это такое?! Шинели больных валяются на кроватях!
– Нет цейхгауза, ваше превосходительство.
– Так вбейте гвоздики над каждою кроватью, пусть висят на гвоздиках.
Вбили. Является Трепов.
– Что это тут за цейхгауз? Чего вы этих шинелей понавешали? Загородили весь свет, набиваете пыль и заразу!
– Так приказал г. полевой медицинский инспектор.
– Сейчас же убрать!
Инспектор госпиталей Езерский – у этого было свое дело. Дежурит только что призванный из запаса молодой врач. Он сидит в приемной за столом и читает газету. Вошел Езерский, прошелся по палатам раз, другой. Врач посмотрел на него и продолжает читать. Езерский подходит и спрашивает:
– Сколько у вас больных?
– Больных?.. Можно сейчас посмотреть, – благодушно заявляет врач и тянется к книге, куда записывают больных.
– Скажите, пожалуйста: вы вот видите, по палатам ходит совсем чужой человек. А вы на это даже не обращаете внимания и продолжаете читать газету. Может быть, я сумасшедший?
Врач поднял брови, оглядел генерала и чуть пожал плечом: дескать, на вид как будто незаметно.
Генерал рассвирепел, стал кричать. Врач сообразил, что перед ним какое‑то начальство, встал и вытянулся.
– Под арест на семь суток!
Вошел ординатор; с рукою к козырьку, говорит генералу:
– Простите, ваше превосходительство, в этом виноваты мы. Товарищ только что прибыл из запаса, военных правил не знает, а мы его не обучили.
– Что? Заступаться? Под арест на трое суток!
* * *
В Мукдене шла описанная толчея. А мы в своей деревне не спеша принимали и отправляли транспорты с ранеными. К счастью раненых, транспорты заезжали к нам все реже. Опять все бездельничали и изнывали от скуки. На юге по‑прежнему гремели пушки, часто доносилась ружейная трескотня. Несколько раз японские снаряды начинали ложиться и рваться близ самой нашей деревни.
У нас расхворалась одна из штатных сестер, за нею следом – сверхштатная, жена офицера. В султановском госпитале заболела красавица Вера Николаевна. У всех трех оказался брюшной тиф; они захватили его в Мукдене, ухаживая за больными. Заболевших сестер эвакуировали на санитарном поезде в Харбин…
Наша деревня с каждым днем разрушалась. Фанзы стояли без дверей и оконных рам, со многих уже сняты были крыши; глиняные стены поднимались среди опустошенных дворов, усеянных осколками битой посуды. Китайцев в деревне уже не было. Собаки уходили со дворов, где жили теперь чужие люди, и – голодные, одичалые – большими стаями бегали по полям.
В соседней деревушке, в убогой глиняной лачуге, лежала больная старуха‑китаянка; при ней остался ее сын. Увезти ее он не мог: казаки угнали мулов. Окна были выломаны на костры, двери сняты, мебель пожжена, все запасы отобраны. Голодные, они мерзли в разрушенной фанзе. И вдруг до нас дошла страшная весть: сын своими руками зарезал больную мать и ушел из деревни.
Воротился из Мукдена наш хозяин. Увидел свою разграбленную фанзу, ахнул, покачал головою. С своею ужасною, любезно‑вежливою улыбкою подошел к вывороченной двери погреба, спустился, посмотрел и вылез обратно. Неподвижное лицо не выражало ничего.
Под вечер китаец сидел с фельдшером на стволе дерева, срубленного нами на его огороде. Любопытствующим голосом он спрашивал фельдшера:
– Ходя (приятель), твоя мадама ю (у тебя жена есть)?
– Ю (есть), – отвечает фельдшер.
– Маленька ю? – спрашивал китаец и показывал рукою на пол‑аршина от земли.
– И ребята есть.
Фельдшер вздохнул и задумался. А китаец тихим, бесстрастным голосом рассказывал, что у него тоже есть «мадама» и трое ребят, что все они живут в Мукдене. А Мукден, как мухами, набит китайцами, бежавшими и выселенными из занятых русскими деревень. Все очень вздорожало, за угол фанзы требуют по десять рублей в месяц, «палка» луку стоит копейку, пуд каоляна – полтора рубля. А денег взять негде.
Он сидел понурившись, исхудалый, с ровно‑смуглым, молодым цветом кожи на красивом лице. Фельдшер дал ему кусок черного хлеба. Китаец жадно закусил хлеб своими кривыми зубами.
От колодца прошел наш кашевар с четырехугольным черным ведром в руках.
– А, ходя! Здравствуй! – весело крикнул он китайцу.
Китаец приветливо кивнул в ответ.
– Длиаст! – И с вежливо‑любезною улыбкою указал рукою на ведро.
– Что? Твое ведро?
– Моя! – улыбнулся китаец.
– Как это ты, ходя, сюда в деревню пробрался? – спросил фельдшер. – У нас тут всех китаев выселили. Пойдешь назад, попадешься казакам, – кантрами тебе сделают.
– Моя не боиса! – равнодушно ответил китаец.
На вечерней заре он ушел из деревни, и больше мы его уж не видели.
За ужином главный врач, вздыхая, ораторствовал: – Да! Если мы на том свете будем гореть, то мне придется попасть на очень горячую сковородку. Вот приходил сегодня наш хозяин. Должно быть, он хотел взять три мешка рису, которые зарыл в погребе; а их уж раньше откопала наша команда. Он, может быть, только на них и рассчитывал, чтобы не помереть с голоду, а поели рис наши солдаты.
– Позвольте! Вы это знали, как же вы это могли допустить? – спросили мы.
Главный врач забегал глазами.
– Я это только что сам узнал.
– Только вы один во всем этом и виноваты, – резко сказал Селюков. – Вот, недалеко от нас дивизионный лазарет: смотритель собрал команду и объявил, что первого же, кто попадется в мародерстве, он отдаст под суд. И мародерства нет. Но, конечно, он при этом покупает солдатам и припасы и дрова.
Воцарилось «неловкое молчание». Денщики с неподвижными лицами стояли у дверей, но глаза их смеялись.
– Вообще нет ничего более позорного и безобразного, чем война! – вздохнул главный врач.
Все молчали.
– Я верю, что со временем Европа получит от Востока жестокое возмездие, – продолжал главный врач.
Деликатный Шанцер не выдержал и заговорил о желтой опасности, об известной картине германского императора.
После ужина денщики, посмеиваясь, сообщили нам, что про мешки с рисом главный врач знал с самого начала; солдатам, откопавшим рис, он дал по двугривенному, а рисом этим кормит теперь команду.
Тот дивизионный лазарет, о котором упомянул Селюков, представлял собою какой‑то удивительный, светлый оазис среди бездушно черной пустыни нашего хозяйничанья в Маньчжурии. И причиною этого чрезвычайного явления было только то, что начальник лазарета и смотритель были элементарно честными людьми и не хотели наживаться на счет китайцев. Мне пришлось быть в деревне, где стоял этот лазарет. Деревня имела необычайный, невероятный вид: фанзы и дворы стояли нетронутые, с цельными дверями и окнами, со скирдами хлеба на гумнах; по улицам резвились китайские ребятишки, без страха ходили женщины, у мужчин были веселые лица. Кумирня охранялась часовым. По улицам днем и ночью расхаживали патрули и, к великому изумлению забиравшихся в деревню чужих солдат и казаков, беспощадно арестовывали мародеров.
И какое же зато было там у китайцев отношение к русским! Мы часто целыми днями сидели без самого необходимого, – там был полный избыток во всем: китайцы, как из‑под земли, доставали русским решительно все, что они спрашивали. Никто там не боялся хунхузов, глухою ночью все ходили по деревне безоружные.
О, эти хунхузы, шпионы, сигнальщики! Как бы их было ничтожно мало, как бы легко было с ними справляться, если бы русская армия хоть в отдаленной мере была тою внешне и морально дисциплинированной армией, какою ее изображали в газетах лживые корреспонденты‑патриоты.
* * *
Бой постепенно, незаметно затихал. Две огромные волны раскатились, сшиблись и теперь медленно оттекали обратно. Обе армии за небольшими изменениями остались на своих местах. Реже и глуше грохотали пушки, все меньше шло раненых. Русские и японцы сидели друг против друга в залитых дождями окопах, шагах в трехстах расстояния, и стыли по колено в воде, скорчившись за брустверами. Кто неосторожно выглядывал, сейчас же получал в голову пулю. В госпитали теперь повалили больные с бронхитами, ревматизмами и лихорадками.
К нам забежала оживленная Зинаида Аркадьевна и сообщила, что отобрание у японцев шестнадцати орудий и взятие «сопки с деревом» решено раздуть в грандиозную победу и приступить к переговорам о мире. Слух этот стал распространяться. Некоторые офицеры сдержанно замечали:
– Самый благоприятный момент для мира. Позиции мы удержали, к переговорам приступим не как побежденные…
Другие возмущались.
– Как? Вполне ясно, в войне наступает перелом. До сих пор мы всё отступали, теперь удержались на месте. В следующий бой разобьем япошек. А их только раз разбить, – тогда так и побегут до самого моря. Главная работа будет уж казакам… Войск у них больше нет, а к нам подходят все новые… Наступает зима, а японцы привыкли к жаркому климату. Вот увидите, как они у нас тут зимою запищат!
Большинство офицеров насчет зимы соглашалось, но в общем молчало и не высказывалось.
От бывших на войне с самого ее начала я не раз впоследствии слышал, что наибольшей высоты всеобщее настроение достигло во время Ляоянского боя. Тогда у всех была вера в победу, и все верили, не обманывая себя; тогда «рвались в бой» даже те офицеры, которые через несколько месяцев толпами устремлялись в госпитали при первых слухах о бое. Я этого подъема уже не застал. При мне все время, из месяца в месяц, настроение медленно и непрерывно падало. Люди хватались за первый намек, чтобы удержать остаток веры.
Раньше говорили, что японцы – природные моряки, что мы их будем бить на суше; потом стали говорить, что японцы привыкли к горам, что мы их будем бить на равнине. Теперь говорили, что японцы привыкли к лету и мы будем их бить зимою. И все старались верить в зиму.
V. Великое стояние: октябрь‑ноябрь
Однажды вечером оба наши госпиталя получили из штаба корпуса приказ: немедленно передвинуться из деревни Сяо‑Кии‑Шинпу на запад, в деревню Бейтайцзеин. Когда этот приказ был получен, племянница Султанова, Новицкая, почему‑то чрезвычайно обрадовалась. У них сидел адъютант из штаба корпуса; провожая его, она вся сияла и просила передать корпусному командиру ее «большое, большое спасибо».