VIII. На Мандаринской дороге 15 глава




Не верилось глазам: это – в двух шагах от японцев, это – в то время, когда ложная боевая тревога может повести к неисчислимым бедствиям!

Из‑за горки показались три осторожно вглядывающихся казака с пиками. Солдаты с торжеством тащили к деревне убитых свиней.

В облегченном оживлении от отсутствия жданной опасности, казаки подскакали к солдатам и стали их ругать. Возмущенный главный врач кричал:

– Эй, казаки! Арестовать их!.. Веди их сюда!

Казаки подвели двух испуганных солдат с белыми, как известка, лицами. Один был молодой, безусый парень, другой – с черною бородкою, лет за тридцать. Казаки рассказывали:

– Шла наша сотня вдоль пути, вдруг слышим, – пальба, над головами зазыкали пули. Командир послал нас разведать, а это они, подлецы!

– Отверни штыки! – распоряжался главный врач. – Посмотреть, заряжены ли у них винтовки!.. Ах‑х, вы, сукины дети, а? Под суд без разговоров!.. Иди за нами!

Казаки поскакали догонять свою сотню. Мы двинулись дальше, сопровождаемые арестованными. Они шли, медленно ворочая широко открытыми глазами, бледные от неожиданно свалившейся беды. Наши солдаты сочувственно заговаривали с ними.

На берегу реки, под откосом, лежал, понурив голову, отставший от гурта вол. У главного врача разгорелись глаза. Он остановил обоз, спустился к реке, велел прирезать быка и взять с собой его мясо. Новый барыш ему рублей в сотню. Солдаты ворчали и говорили:

– Может, он больной какой! Все равно, не станем его есть!

Главный врач притворялся, что не слышит ворчаний, тыкал пальцем в окровавленное легкое и говорил:

– Э!.. Совсем здоровый! Прямо грех столько мяса бросать на дороге!

К арестованным не было приставлено караула. Они воспользовались отвлеченным от них вниманием и скрылись.

 

* * *

 

Пришли мы в Гунчжулин. Он тоже весь был переполнен войсками. Помощник смотрителя Брук с частью обоза стоял здесь уже дней пять. Главный врач отправил его сюда с лишним имуществом с разъезда, на который мы были назначены генералом Четыркиным. Брук рассказывал: приехав, он обратился в местное интендантство за ячменем. Лошади уже с неделю ели одну солому. В интендантстве его спросили:

– Ваш госпиталь откуда?

– Из‑под Мукдена.

– А, из‑под Мукдена! Нет вам ячменю: мы беглым не даем!

И не дали… Здесь оказался тот удивительный «патриотизм», которым так блистал в эту войну тыл, ни разу не нюхавший пороху. Все время, до самого мира, этот тыл из своего безопасного далека горел воинственным азартом, обливал презрением истекавшую кровью армию и взывал к «чести и славе России».

Но нужно и то сказать: героизм, отвага, самопожертвование были там, назади; а здесь больше всего бросалась в глаза человеческая трусость, бесстыдство, моральная грязь, – все темные отбросы, которые в первую очередь выплеснула из себя гигантская волна отступавшей армии.

В буфете встретил я офицерика одного из наших полков: командир его роты был убит в самом начале боя, и командование перешло к нему.

– Вы как здесь?

Он весело ответил:

– Да вот, заболел! Ревматизм в ногах. Обращался в госпиталь, не принимают.

– И давно вы здесь?

– Недели полторы.

– Кто же вашею ротою командует?

– Там у нас зауряд‑прапорщик один есть.

– А что же вы тут делаете?

– Поджидаю наш полк.

Он его здесь поджидает!.. И сам – весело‑беззаботный, жизнерадостный, даже не понимающий позора своего поступка.

На поездах, шедших на север, все проезжали беглые солдаты. Были командированы специальные офицеры ловить их. Сидит такой офицер в вагоне‑теплушке. В вагоне темно, снаружи ярко светит месяц. Вырисовывается фигура лезущего в вагон солдата с винтовкой.

– Эй, борода, куда?

– Ничего, землячок, я один!

– Ты куда едешь‑то?

– Да повка своего ищу.

– Это ты в Харбин едешь «повка» своего искать?

И солдата арестовывали.

Знакомый врач, заведовавший дезинфекционным поездом, рассказывал мне. При отступлении от Мукдена в свободный вагон‑теплушку набились раненые офицеры.

Приехал поезд в Куачендзы, Вдруг многие из «раненых» скинули с себя повязки, вылезли из вагона и спокойно разошлись в разные стороны. Повязки были наложены на здоровое тело!.. Один подполковник, с густо забинтованным глазом, сообщил доктору, что он ранен снарядом в роговую оболочку. Доктор снял повязку, ожидая увидеть огромную рану. Глаз совсем здоровый.

– Куда же вы ранены?

– Я не ранен, а этого… Как это называется? Близко, знаете, пролетел снаряд… Контузия… Я контужен в роговую оболочку.

Теперь был полный простор для деятельности главного инспектора госпиталей Езерского, о котором я уже немало рассказывал. Бывший полицмейстер попал в свою сферу. Он рыскал по станциям, рыскал по поездам, устраивал форменные обыски и облавы. Рассказывали, что он нашел в поезде двух офицеров, спрятавшихся от него под пустой котел на вагоне‑платформе. Но генерал Езерский не ограничивался ловлею беглых в товарных и пассажирских поездах. То же самое он проделывал и в поездах санитарных. Проверял и отменял диагнозы врачей, высаживал больных, которых признавал здоровыми. По‑видимому, деятельность его, наконец, обратила на себя внимание; его перевели куда‑то в тыл, кажется, во Владивосток.

Наступление японцев остановилось. Понемножку все начинало приходить в порядок. Связи между частями восстанавливались.

Ходили слухи, что разъезды наши нигде не могут найти японцев. Все они куда‑то бесследно исчезли. Говорили, что они идут обходом по обе стороны железной дороги, что одна армия подходит с востока к Гирину, другая с запада к Бодунэ.

 

* * *

 

Поздно вечером 14 марта наши два и еще шесть других подвижных госпиталей получили от генерала Четыркина новое предписание, – завтра, к 12 ч. дня, выступить и идти в деревню Лидиатунь. К приказу были приложены кроки местности с обозначением главных деревень по пути. Нужно было идти тридцать верст на север вдоль железной дороги до станции Фанцзятунь, а оттуда верст двадцать на запад.

Все наши войсковые части стояли здесь, в Гунчжулине. Для чего же нам было идти туда, какая цель? Но не наше дело рассуждать. Отправились.

Погода изменилась. Было хмуро, холодно и ветрено. К вечеру засеял мелкий дождь, а в сумерках пошел мокрый снег. Мы переночевали у разъезда в крепости пограничников, утром двинулись дальше. По данной схеме пора было сворачивать влево, вдали виднелась станция Фанцзятунь. Мы спрашивали встречных китайцев, где деревня Лидиатунь. Все дружно указывали на восток от железной дороги. А наша схема указывала на запад. Тогда мы стали спрашивать о попутных деревнях, нанесенных на нашу схему, – Дава, Хуньшимиоза. Их китайцы указывали на запад.

Главный врач нанял китайца‑проводника, но, по своей торгашеской привычке, не условился предварительно о цене, а просто сказал, что «моя тебе плати чен (деньги)». Китаец повел нас. Снег все падал, было холодно и мокро. Подвигались мы вперед медленно. К ночи остановились в большой деревне за семь верст от железной дороги.

Кругом ни намека на присутствие русских войск, ни одного солдата, ни одного казака. Только китайцы. Проехали мимо другие госпитали, отправленные вместе с нами. Все недоумевали, все ругали Четыркина.

– Куда же это он нас посылает? Куда‑то в глубь Китая, совсем одних! Что мы там будем делать?

– Просто, должно быть, ткнул перстом в карту, куда попало: направить мои госпитали вот сюда! А начальство будет видеть, что он не сидит без дела, чем‑то занят, что‑то распределяет…

Мы ночевали в большой богатой фанзе у старика‑китайца с серьезным, интеллигентным лицом. Главный врач, как он всегда делал на остановках, успокоительно потрепал хозяина по плечу и сказал, чтоб он не беспокоился, что за все ему будет заплачено.

Снег все падал, – мелкий, медленный, без ветра. К утру его напало с четверть аршина, и кругом был совсем зимний вид. Главный врач решил переждать здесь день, чтобы дать отдохнуть лошадям. Было скучно и тоскливо…

Наутро мы собрались уезжать. Главного врача обступили китайцы, у которых он брал фураж, дрова, у которых в фанзах ночевали нижние чины. Главный врач, как будто занятый каким‑то делом, нетерпеливо говорил:

– Да подождите вы! Потом!

Обоз был готов, главному врачу подвели верховую лошадь.

– Ну, получите! – торопливо сказал главный врач и стал оделять обступивших его китайцев. Кому дал полтинник, кому рубль. Нашему хозяину дал пятирублевку.

Китайцы загалдели, стали через нашего проводника‑переводчика высчитывать, сколько у них солдаты пожгли дров и каолиновой соломы, сколько взяли для лошадей чумизы. Наш хозяин ничего не говорил. Он только держал в руках пятирублевку и грустно, как будто стыдясь за Давыдова, смотрел на него.

– Ничего вам больше не будет! Вот мошенники, а? – сердито говорил главный врач…

Мы негодующе вмешались:

– Отчего вы в таком случае не сговариваетесь с ними заранее насчет цены? Нужен каолян, нужна чумиза, – купите и заплатите деньги. А вы берете просто, не торгуетесь, даже не контролируете, сколько забирают солдаты.

– Это такие подлецы, рады шкуру содрать!

– Не знаю, мы без вас когда ехали, всегда отлично устраивались с китайцами, и никаких у нас недоразумений не бывало.

– Довольно! Цуба (прочь)! – крикнул Давыдов на китайцев и сел на свою лошадь. – Едем!.. Ходя (приятель), веди! – обратился он к проводнику.

Проводник смотрел на него негодующими глазами.

– Моя не хочет! – заявил он.

Главный врач опешил.

– Я тебе два рубля заплачу, – лянга рубли! – сказал он, подняв кверху два пальца.

Проводник мотнул головою и пошел прочь.

Мы поехали без проводника. В соседней деревне Давыдов нанял другого китайца вести нас в Лидиатунь.

Новый проводник был здоровенный парень с обмотанною вокруг макушки толстою косою, с наглыми, чему‑то смеющимися глазами. Он шел впереди обоза, опираясь на длинную палку, ступая по снегу своими китайскими броднями с характерными ушками на тыле стопы. Было морозно, снег блестел под солнцем. Дороги были какие‑то глухие, мало наезженные. Далеко назади осталась железная дорога, по снегу чуть слышно доносились свистки и грохот проходящих поездов. Наконец, и эти звуки утонули в снежной тишине.

Мы шли и шли дальше. Нигде ни одного русского лица. Деревень здесь почти не было, были отдельные густо рассеянные хутора по три, по четыре фанзы вместе. Китайцы у ворот внимательно и по‑обычному молчаливо‑бесстрастно провожали нас взглядами.

Сияло солнце, сверкал снег. Солдаты инстинктивно жались ближе к повозкам. Проводник в меховом треухе молча шагал впереди обоза, опираясь на длинную палку и все смеясь чему‑то своими наглыми, выпуклыми глазами.

– Ваше благородие, это что же, – китайский Сусанин нас ведет? – спросил меня каптенармус.

Было очень похоже на то…

Дошли мы наконец до деревни Хуныпимиоза. Здесь окончательно узнали, что никакой Лидиатуни в округе нет, есть деревни Лидиу и Лидиафань. Вдали виднелись стоянки раньше пришедших госпиталей. Они расположились в большой деревне Лидиафань. Все фанзы были заняты, нам не осталось ни одной. И здесь у всех было ощущение недоумения и заброшенности. Один из госпиталей ночевал вчера в деревне, где накануне, по словам китайцев, провел ночь большой отряд хорошо вооруженных хунхузов.

 

* * *

 

Наш госпиталь стал в небольшом хуторе версты за две от Лидиафани.

Китайцы поспешно уносили на коромыслах куда‑то вдаль корзины и мешки с имуществом. Наши хозяева любезно разговаривали с нами, любезно улыбались и в то же время озабоченно и быстро переговаривались между собою, поглядывая на расхищаемые солдатами стожки каоляна. Смотритель всегда равнодушно и лениво допускал грабеж. Но теперь он вдруг набросился на солдат и грозно заявил, что если кто‑нибудь хоть хворостину возьмет у китайцев без его разрешения, он того сейчас же отдаст под суд.

Теперь, когда кругом запахло опасностью, смотритель резко изменился. Стал скромен и задумчив, вдруг вспомнил о своих правах и начал сам, помимо главного врача, закупать провиант и фураж, за все платя наличными деньгами. Главный врач хмурился и ссорился с ним, но смотритель был теперь тверд и решителен. Китайцы нашли в нем себе горячего защитника. За командою своею он строго следил, чтоб не грабили. Повеяло маленькою опасностью, маленькою возможностью отпора, – и вдруг так легко оказалось устраиваться с китайцами, не обижая их!

Мы простояли день, другой. На имя главного врача одного из госпиталей пришел новый приказ Четыркина, – всем госпиталям развернуться, и такому‑то госпиталю принимать тяжело‑раненых, такому‑то – заразных больных и т. д. Нашему госпиталю предписывалось принимать «легко‑больных и легко‑раненых, до излечения». Все хохотали. Конечно, ни один из госпиталей не развернулся, потому что принимать было некого.

Снег понемножку таял. Стояла холодная черно‑белая слякоть. Ночи были непроглядно‑темные. Вокруг хутора у нас ходил патруль, на дворе и у ворот стояло по часовому. Но в двух шагах не было ничего видно, и хунхузы легко могли подойти без выстрела к самому хутору. А они были теперь вооружены японскими винтовками, обучены строю и производили наступление по всем правилам тактики.

Однажды поздно вечером, когда мы уже ложились спать, по дороге, а затем на дворе нашей фанзы раздался частый, дробный топот скачущей лошади. Вошел чужой, бледный солдат и подал смотрителю записку. Она была от смотрителя соседнего госпиталя.

«По дошедшим слухам, этою ночью большая партия хунхузов собирается произвести нападение на наши госпитали, о чем сообщаю Вам для сведения».

По всем душам пронеслась тревога. Смотритель побледнел и послал денщика за фельдфебелем.

– У вас там, кажется, есть охранная рота? – спросил он солдата, привезшего записку.

– Так точно.

Смотритель послал с ним записку, в которой просил, ввиду нашего отдаленного нахождения, прислать нам в подмогу взвод из охранной роты.

Своих штыков у нас было восемьдесят пять, считая денщиков и кашеваров. Сорок солдат оцепили со всех сторон наш хутор, остальным приказано было спать одетыми, с заряженными винтовками под рукою. На дворе было темно, как в погребе. Мы и фельдшера осматривали свои револьверы…

Час шел, другой. Охранного взвода не прислали. Смотритель, обвешанный поверх шинели оружием, сидел и чутко прислушивался. Остальные дремали. Как глупо! Как все глупо!.. Сидим здесь, – без толку, без цели. Может быть, сейчас придется драться до последнего вздоха, чтобы живьем не попасть в руки людей, которых мы же озлобили до озверения. И для чего все?

На столе лежала книжка «Buch der Lieder». Гречихин, практикуясь в немецком языке, читал ее. Открыл я книжку…

Am Ganges duftet's und leuchtet's, Und Riesenbaume bluhn, Und shone, stille Menschen Vor Lotosblumen knien.

Старые, знакомые, прекрасные звуки… Раскрылось перед душою что‑то важное, чистое и светлое. И так это было удивительно‑далеко от всей окружающей темноты, слякоти, близости ненужной крови…

Нападения в эту ночь не было. Вероятно, китайцы сообщили хунхузам, что мы предупреждены и приготовились к нападению.

Наутро мы решили перебраться в деревню, где стояли остальные госпитали, чтобы быть вместе.

Главный врач уезжал в казначейство на станцию Куанчендзы и написал письмо старшему в чине главному врачу; в письме он просил потесниться и дать в деревне место нашему госпиталю, так как, на основании приказа начальника санитарной части третьей армии, мы тоже должны стоять в этой деревне. Шанцер и я поехали с письмом.

Нас принял высокий, сухой старичок с седенькою бородкою, с погонами статского советника. Он медленно и методически перечитал письмо Давыдова. Один раз, потом другой, третий.

– Тут написано: «на основании приказа»… Какого приказа? – спросил он.

– Как какого? Да этот приказ был переслан нам за вашею же подписью.

– Ах, этого… Но ведь тут нет места, все занято. Чем же вам там плохо?

Мы объяснили, что стоим одиноко и, в случае нападения хунхузов, окажемся совсем беспомощными.

– Хунхузов боитесь? – с усмешечкою спросил старичок. – Но ведь у вас же есть команда, она вооружена винтовками.

– У вас здесь в деревне семь команд и целая охранная рота, и то сегодня ночью вы не дали нам даже взвода.

– Гм! – Старичок замолчал, как будто не слышал нашего возражения.

– А здесь все расположились очень широко, – продолжал Шанцер. – В вашем госпитале, например, отдельная большая фанза отведена под канцелярию, отдельная – под аптеку. Это чрезмерная роскошь.

Старичок задумчиво смотрел на письмо, потом взглянул на наши погоны.

– Вы ведь младшие ординаторы?

– Да.

– Ну, с вами я, во всяком случае, решать этот вопрос никак не считаю возможным. Я пришлю сегодня вашему главному врачу письмо с предложением пожаловать ко мне завтра в десять часов утра, мы с ним дело и обсудим… Больше ничем не могу служить?

Мы пили чай у младших врачей его госпиталя. И у них было, как почти везде: младшие врачи с гадливым отвращением говорили о своем главном враче и держались с ним холодно‑официально. Он был когда‑то старшим врачом полка, потом долго служил делопроизводителем при одном крупном военном госпитале и оттуда попал на войну в главные врачи. Медицину давно перезабыл и живет только бумагою. Врачи расхохотались, когда узнали, что Шанцер нашел излишним отдельное большое помещение для канцелярии.

– Да ведь в ней для него вся душа госпиталя! Врачи, аптека, палаты, – это только неважные придатки к канцелярии! Бедняга‑письмоводитель работает у нас по двадцать часов в сутки, – пишет, пишет… Мы живем с главным врачом в соседних фанзах, встречаемся десяток раз в день, а ежедневно получаем от него бумаги с «предписаниями»… Посмотрели бы вы его приказы по госпиталю, – это целые фолианты!

Сам старичок, оказалось, ужасно перетрусил, узнав о готовящемся нападении хунхузов, и слышать не хотел, чтоб послать нам на помощь хоть одного солдата.

Зашли мы с врачами еще в другой госпиталь. Там главный врач оказался человеком, но его госпиталь и сам помещался очень тесно: все помещения захватил старичок статский советник. Как раз вошел и сам старичок.

– Вот‑с, слышали? Они хунхузов боятся! – с усмешечкою сообщил он.

– Да понятное дело! Какой же смысл там оставаться? – возразил главный врач, у которого мы сидели. – Загнали нас сюда к черту на кулички, – разумеется, нужно держаться всем вместе!

– И что это за удивительное распоряжение Четыркина! – засмеялся Шанцер. – Какой был смысл загнать нас сюда?

– Это не наше дело рассуждать! – строго и сухо заметил старичок. – Вы сами, может быть, еще хуже распорядились бы.

– Ну, хуже уж, кажется, трудно! – усмехнулся один из его врачей.

Заговорили о мукденском разгроме, о видах на мир.

– И когда вся эта грязная история кончится! – вздохнул кто‑то.

Старичок широко и недоумевающе раскрыл глаза.

– Какая грязная история? О чем вы говорите?..

Назавтра мы перебрались в их деревню, а через два дня пришел новый приказ Четыркина, – всем сняться и идти в город Маймакай, за девяносто верст к югу. Маршрут был расписан с обычною точностью: в первый день остановиться там‑то, – переход 18 верст, во второй день остановиться там‑то, – переход 35 верст, и т. д. Вечером 25 марта быть в Маймакае. Как мы убедились, все это было расписано без всякого знания качества дороги, и шли мы, конечно, не руководствуясь данным маршрутом.

От привезшего приказ офицера мы узнали приятную весть: наш корпус переводится из третьей армии во вторую. Значит, мы уходим из‑под попечительной власти генерала Четыркина.

 

* * *

 

Утром мы выступили в поход.

Снег стаял, дороги были еще грязные, но начинало обсыхать. На полях виднелись работающие китайцы. Они выворачивали мотыками из гряд каоляновые корни, вывозили на поля кучи перегною…

Через три дня мы пришли в Маймакай. Город был битком набит войсками и бежавшими из деревень жителями. Жутко было войти в фанзу, занятую китайцами. Как разлагающийся кусок мяса – червями, она кишела сбитыми в кучу людьми. В вони и грязи копошились мужчины, женщины и дети, здоровые и больные.

В штабе и лазарете говорили о возможности близкого отступления. Рассказывали, что впереди на восемьдесят верст нигде не находят японцев, что они где‑то глубоким обходом идут на север. Рассказывали, что японцы прислали нам приглашение разговеться у них на пасху в Харбине. Вспоминали, как они недавно приглашали нас на блины в Мукден… Решено, как передавали, бросить сыпингайские позиции и отступить за Сунгари, к Харбину.

 

X. В ожидании мира

 

Нас поставили за несколько верст к северу от Маймакая, близ Мандаринской дороги.

Днем дул сильный ветер. К вечеру он затих, заря нежно алела. Недалеко от нашей стоянки, у колодца, столпилась кучка солдат‑артиллеристов. Я подошел. На земле, вытянув морду, неподвижно лежала лошадь, она медленно открывала и закрывала глаза. Около стоял артиллерийский штабс‑капитан. Мы откозыряли друг другу.

– Что это, больна лошадь? – спросил я.

– Да… Все время еле ходила. А сейчас напоили, она вот упала и не может встать. Зад отнялся… Все – следствие 25 февраля, – прибавил капитан, понизив голос, чтобы не слышали солдаты. – Масса лошадей надорвалась за отступление, дохнут теперь, как мухи.

– Вы здесь, поблизости стоите?

– Да, вон в том хуторе на ночевку остановились. Завтра опять идем.

– Куда?

– Куда! Конечно, на север! – с усмешкою ответил капитан.

– А что слышно про японцев?

– Говорят, уже под Гирином. – Мы пошли с ним прочь от колодца. – А вы слышали? С 18 марта ведутся мирные переговоры.

– Да что вы?

– Сегодня в штабе армии нашей получено известие: государь созвал земский собор, объявил, что война оказалась для нас неудачною и что приходится заключить мир.

Пришел я домой, рассказал нашим. Никого из нижних чинов в фанзе не было. Но уж через пять минут по всем дворам, по всем фанзам, везде оживленно разговаривали солдаты, слышались радостные расспросы, смех. И везде звучало:

– Восемнадцатого марта… Восемнадцатого марта…

На тихом небе, над закатом, светился узкий серп молодого месяца. На душе было светло и радостно, хотелось говорить, говорить с каждым встречным о том, что кончилось кровавое безумие, хотелось верить самому и уверить других. И везде звучало:

– Восемнадцатого марта… Восемнадцатого марта…

Ко мне подошли два солдата.

– Ваше благородие, правду говорят, замирение будет?

– Говорят.

– А скажите, как, – придется ему платить?

– Вероятно, придется.

Они печально задумались.

– Нет, тогда лучше дальше воевать, а то что же?

– И чего это царь думал, когда войну зачинал! – вздохнул другой.

 

* * *

 

Только что произошел невероятный, небывалый в нашей истории разгром русской армии. А повсюду все говорили только об одном, – о наградах. Штабы кишели бесчисленными представлениями к наградам, награды посыпались, как из рога изобилия.

Наблюдалось то же самое, что и после боя на Шахе, после Ляоянского боя, после всех предыдущих боев. Чуть не ежедневно в приказах по армиям появлялись длиннейшие списки лиц, награжденных боевыми отличиями. Если бы подсчитать все эти тысячи Станиславов, Анн и Владимиров с мечами, этих бесчисленных солдатских Георгиев, то можно бы подумать, что была победоноснейшая из всех войн, увенчавшая нашу армию славнейшими лаврами. Как будто этим ливнем из крестов армия хотела скрыть от себя и других тот стыд, который тайно грыз ее; как будто хотела показать, сказать всему миру: да, почему‑то нас упорно преследуют беспросветные неудачи, но каждый генерал, каждый офицер, каждый солдат оказывает чудеса мужества, это сплошь – выдающиеся герои.

Офицеры, бывшие на русско‑турецкой войне, поражались этим обилием наград. В то время, по их словам, не было ничего необычайного, что офицер, участвовавший в двух‑трех крупных боях, не имел ни одной награды. Красный анненский темляк «за храбрость», какой‑нибудь маленький орден с мечами были уже ценными отличиями. Теперь же красный темляк, – в офицерском просторечии именуемый «клюквою» или «брусникою», – почти сделался простым ярлыком, свидетельствовавшим только, что данный офицер участвовал в бою. В штабах прямо говорили, что уж две‑то «очередных» награды за войну получит каждый. Командир 10 армейского корпуса, известный К. В. Церпицкий, – один из немногих генералов, оказавшихся достойными своего поста, – был вынужден издать по своему корпусу следующий странный приказ:

В будущем строго воспрещаю представлять к наградам всех офицеров поголовно (!!), а представлять только заслуживающих наград своей храбростью, мужеством, распорядительностью и истинным исполнением лежащих на них обязанностей. (Приказ войскам 10 арм. корпуса, 1905, № 39).

Как‑то встретил я одного артиллерийского офицера‑неудачника, не получившего за всю войну ни одной награды. Он острил: «Пошлю свою карточку в „Новое Время“: офицер, не получивший на театре войны ни одной награды». И это действительно было такою редкостью, что карточка вполне заслуживала помещения в газете.

Боевые награды, ордена с мечами, получали интенданты, контролеры, тыловые врачи. Такая крупная награда, как Владимир с мечами, давалась штабным офицерам за «разновременные отличия в делах против японцев». Станислава второй степени с мечами, также «за отличие в разновременных делах с японцами», получил от Куропаткина… «корреспондент, потомственный дворянин Немирович‑Данченко»! (Приказ главноком., 1904, № 755).

Особенно щедро награждались штабные, и против них в армии было сильное озлобление. Налетавшие в штабы из столиц офицеры со связями откровенно называли свои поездки в армию «крестовым походом». Передавали, – конечно, анекдотическое, но очень характерное, – рассуждение такого офицера: «Вполне понятно, что офицер на передовых позициях получает красный темляк, а я – Владимира. Ведь он при этом сразу имеет две награды: во‑первых, – темляк, во‑вторых, – то; что остался жив; а что может быть выше этой награды? Мне же и вся‑то награда только в ордене».

Уважение к орденам в армии сильно пало. В России, увидев обвешанного боевыми отличиями офицера, люди могли почтительно поглядывать на него, как на героя. Здесь, при виде такого офицера, прежде всего каждому приходила мысль:

– Охлопота‑ал!..

Столь же щедро и бестолково сыпались награды и на нижних чинов. Высшее начальство, обходя госпитали, по собственной воле вешало георгиевские кресты тем, кому хотело. Разумеется, боевых заслуг раненых начальство не знало, – и кресты вешались тем, кто попадался на глаза, кто умел хорошо ответить начальству, кто возбуждал сожаление тяжестью своих поранений. Рассказывали, – и если даже это неправда, то характерна самая возможность таких рассказов, – будто Линевич, обходя госпиталь, повесил георгиевский крест на грудь тяжело раненному солдату, солдата же этого, как оказалось, пристрелил его собственный ротный командир за отказ идти в атаку. В Мозысани у нас лежал один солдат, которому пришлось ампутировать руку: полк был на отдыхе далеко за позициями, залетел шальной 6‑дюймовый снаряд и оторвал солдату кисть руки. Случайно его увидел у нас его корпусный командир и «из жалости» выхлопотал солдату георгиевский крест. За солдата было очень приятно, но какою же это являлось профанациею «боевой» награды! Вместе с солдатом тем же снарядом было ранено несколько волов из порционного гурта. Ведь эти волы ничуть не в меньшей мере заслуживали георгиевского креста, чем солдат.

Быть на глазах начальства, тереться около начальства – это было весьма важно для получения награды. В приложении к приказу главнокомандующего (Линевича) от 19 сентября 1905 года за № 2011 объявлено, что награждаются серебряною медалью с надписью «за усердие» на Станиславской ленте «за труды и отлично‑усердную службу» прислуга поезда главнокомандующего, – проводники вагонов такие‑то (семь человек) и смазчик такой‑то. Я нисколько не сомневаюсь, что все эти лица «отлично – усердно» несли свою легкую службу в поезде главнокомандующего, стоявшем целыми неделями на одном месте. Но вообще приказы были очень небогаты награждениями поездной прислуги. А я видел, как «отлично‑усердно» несли свою крайне тяжелую службу проводники и смазчики воинских и санитарных поездов.

Если даже признать вообще пользу отличий и орденов, то все‑таки совершенно неоспоримо, что так, как награждения были поставлены в нашей армии, они приносили только вред. Странно награждать за простое исполнение долга, – ведь за неисполнение долга жестоко наказывают. Предполагается (всякий профан так именно и смотрит на боевой орден), что награжденный совершил что‑то особенное, исключительное, из ряду выходящее. Но ведь таких на всю армию могут быть только десятки, ну сотня‑другая. Слава их подвигов должна греметь по всему миру, имена их должны быть известны всякому. У нас же награжденных были многие тысячи, и о «подвигах» большинства можно было узнать только из наградных списков.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-08-22 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: