Расплачивались за это люди, подобные отцу бабелевского рассказчика, мелкому лавочнику, ограбленному и униженному в тот самый день, когда сын его впервые почувствовал горькую, горячую и безнадежную любовь к Галине Аполлоновне.
И я увидел из окна пустую улицу с громадным небом над ней и рыжего моего отца, шедшего по мостовой. Он шел без шапки, весь в легких поднявшихся рыжих волосах, с бумажной манишкой, свороченной набок и застегнутой на какую‑то пуговицу, но не на ту, на которую следовало. Власов, испитой рабочий в солдатских ваточных лохмотьях, неотступно шел за отцом.
– Так, – говорил он душевным хриплым голосом и обеими руками ласково трогал отца, – не надо нам свободы, чтобы жидам было свободно торговать... Ты подай светлость жизни рабочему человеку за труды за его, за ужасную эту громадность... Ты подай ему, друг, слышь, подай...
Рабочий молил о чем–то отца и трогал его, полосы чистого пьяного вдохновения сменялись на его лице унынием и сонливостью.
– На молокан должна быть похожа наша жизнь, – бормотал он и пошатывался на подворачивающихся ногах, – вроде молокан должна быть наша жизнь, но только без бога этого сталоверского, от него евреям выгода, другому никому...
И Власов с отчаянием закричал о сталоверском боге, пожалевшем одних евреев. Власов вопил, спотыкался и догонял неведомого своего бога, но в эту минуту казачий разъезд перерезал ему путь.
Казаки отвернулись от обоих – от пьяного гонителя, ощущавшего себя жертвой и молившего гонимого о пощаде, и от униженной жертвы, чей сын торжествовал над русскими мальчиками с толстыми щеками, пока те грабили и убивали еврейских стариков. Казаки «бесстрастно сидели в высоких седлах, ехали в воображаемом ущелье и скрылись в повороте на Соборную улицу». Мальчик был в это время на кухне у Галины Аполлоновны. Утром того дня его ударил в висок безногий калека с грубым лицом, составленным «из красного жира, из кулаков, из железа». Ударил тем самым голубем, которого мальчик купил, чтобы отпраздновать свое поступление в гимназию. Голуби были мечтой его жизни. Голубятню построил для мальчика его дед, Шойл, убитый утром того дня.
|
Гусь жарился на кафельной плите, пылающая посуда висела по стенам, и рядом с посудой, в кухаркином углу, висел царь Николай, убранный бумажными цветами. Галина смыла остатки голубя, присохшие к моим щекам.
– Жених будешь, мой гарнесенький, – сказала она, поцеловав меня в губы запухшим ртом, и отвернулась.
Пройдет несколько лет, и бабелевский рассказчик станет женихом русской женщины. Однако Галина Аполло‑новна была не единственным любившим его русским человеком. Был еще Ефим Никитич Смолич, в чьей атлетической груди «жила жалость к еврейским мальчикам», и помощник попечителя Пятницкий, любивший еврейских мальчиков за их любовь к Пушкину. Когда после экзамена бабелевский мальчик «стал просыпаться от судороги [своих] снов», он обнаружил, что его окружили «русские мальчики».
Они хотели щелкнуть меня или просто поиграть, но в коридоре показался вдруг Пятницкий. Миновав меня, он приостановился на мгновение, сюртук трудной медленной волной пошел по его спине. Я увидел смятение на просторной этой, мясистой, барской спине и двинулся к старику.
– Дети, – сказал он гимназистам, – не трогайте этого мальчика, – и положил жирную, нежную руку на мое плечо.
|
Но были и те – малое меньшинство, – кто не жалел евреев за их слабость и их привязанность, а восхищался ими за их силу и их иконоборчество: те, кто приветствовал современный век и восхищался евреями за то, что они столько сделали для его пришествия. То были марксисты – единственные русские интеллигенты, презиравшие русского крестьянина и русскую интеллигенцию так же страстно, как они презирали «гнилой» либерализм. Для них современный век означал преобразование – посредством более или менее стихийного всемирного отцеубийства – города симметричного, изобильного и порочного в город симметричный, изобильный и лучезарный. При коммунизме наличия племен не предполагалось, но было совершенно очевидно, что в русской традиции симметричный город, хороший или плохой, был немецким творением, а евреи, по словам одного из корреспондентов Горького, были «немецким вспомогательным механизмом». Подлинным большевиком был не тот, кто придерживался определенной догмы, а тот, кто безоговорочно предпочитал Штольца Обломову – с той лишь разницей, что в начале XX века Штольц вполне мог оказаться евреем, а не немцем (или и тем и другим – поскольку один был вспомогательным механизмом другого). Немцы сохраняли лидерство, однако и у евреев имелись свои, особые притязания на городскую добродетель. Как писал Луначарский, евреи всюду жили, как иностранцы, – но они вносили в страны своего изгнания, в страны с более низкой, ограниченной, крестьянской культурой свои городские торговые навыки и становились ферментом капиталистического развития. Этим самым в высочайшей мере, как это признано лучшими исследователями развития человечества, еврейство способствовало прогрессу, но этим же самым оно навлекало на себя страшные громы и молнии, во‑первых – низового крестьянства, эксплуататорами которого евреи явились в качестве торговцев, ростовщиков и т.д., и, во‑вторых, – со стороны буржуазии, которая выросла из этого крестьянства.
|
Ленин не интересовался еврейской историей. С его точки зрения, «капитализм ставит на место тупого, заскорузлого, оседлого и медвежье‑дикого мужика великоросса или украинца подвижного пролетария». Родины у пролетария, разумеется, не было, как не было и единой «национальной культуры», но если уж говорить о подвижном пролетарии в этнических терминах (к чему подталкивали бундовские «обыватели»), то евреи – в отличие от великороссов и украинцев – были наилучшими кандидатами на эту роль, поскольку их культуре свойственны такие «великие всемирно‑прогрессивные черты», как «ее интернационализм» и «ее отзывчивость на передовые движения эпохи (процент евреев в демократических и пролетарских движениях везде выше процента евреев в населении вообще)». Согласно Ленину, все передовые евреи – сторонники ассимиляции, но не следует закрывать глаза и на тот факт, что многие из «передовых вождей демократии и социализма» вышли из «лучших людей еврейства». Вышел из еврейства – через дедушку с материнской стороны – и сам Ленин, хотя он, по всей видимости, не знал об этом. Когда его сестра, Анна Ильинична, обнаружила «этот факт», она написала Сталину, что еврейское происхождение Ленина «является лишним подтверждением данных об исключительных способностях семитического племени» и что Ленин всегда указывал на его «"цепкость" в борьбе, как он выражался, противополагая ее более вялому и расхлябанному русскому характеру». Максим Горький тоже полагал, что Ленин питал слабость к «народу умников», а однажды сказал, что «русский умник почти всегда еврей или человек с примесью еврейской крови».
Неизвестно, произнес ли Ленин эти слова, но хорошо известно, что нечто подобное говорил, и не один раз, сам Горький. В 1910‑х годах Горький был самым знаменитым в России писателем, самым почитаемым пророком и самым страстным юдофилом. Он не был членом партии большевиков, но он сходился с ними в главном: в любви к подвижному пролетарию и ненависти к русскому и украинскому крестьянину, «дикому, сонному, приросшему к своей куче навоза» (как выразился Ленин). Горький был еще большим ницшеанцем, чем большевики: все традиции и религии, по его мнению, увековечивают рабство и посредственность, а единственным подлинным пролетарием является этимологически корректный пролетарий, который олицетворяет абсолютную свободу, поскольку не производит ничего, кроме потомства (proles). Единственная сила, способная освободить прометеевского пролетария от оков «свинцового» мещанства, – это революция, а величайшие революционеры в истории человечества – это евреи. «Старые крепкие дрожжи человечества, – евреи всегда возвышали дух его, внося в мир беспокойные, благородные мысли, возбуждая в людях стремление к лучшему». Наделенный «геройским» идеализмом, «все изучающий, все испытующий» еврей спас мир от покорности и самодовольства.
Этот идеализм, выражающийся в неустанном стремлении к переустройству мира на новых началах равенства и справедливости, – главная, а может, и единственная причина вражды к евреям. Они нарушают покой сытых и самодовольных и бросают луч света на темные стороны жизни. Своей энергией и воодушевлением они внесли в жизнь огонь и неутомимое искание правды. Они будили народы, не давая им покоя, и наконец – и это главное! – этот идеализм породил страшилище для владык – религию массы, социализм.
Нигде, согласно Горькому, в евреях не нуждались так отчаянно и не обращались с ними так плохо, как в России, где «расхлябанность» (обломовщина) была лелеемой национальной чертой, а переход «из болота восточной косности на широкие пути западноевропейской культуры» – беспрецедентно тяжкой мукой. Еврейская традиция, которая «запрещает... всякое праздное, не основанное на труде удовольствие», это «то самое, чего недостает нам, русским». Ибо «где‑то в глубине души русского человека – все равно барин он или мужик – живет маленький и скверный бес пассивного анархизма, он внушает нам небрежное и безразличное отношение к труду, обществу, народу, к самим себе». И чем очевиднее тот факт, что «евреи больше европейцы, чем русские», и что еврей «как психический тип, культурно выше, красивее русского», тем сильнее негодуют покорные и самодовольные.
Если некоторые евреи умеют занять в жизни наиболее выгодные и сытые позиции, это объясняется их умением работать, экстазом, который они вносят в процесс труда, любовью «делать» и способностью любоваться делом. Еврей почти всегда лучший работник, чем русский, на это глупо злиться, этому надо учиться. И в деле личной наживы, и на арене общественного служения еврей носит больше страсти, чем многоглаголивый россиянин, и, в конце концов, какую бы чепуху ни пороли антисемиты, они не любят еврея только за то, что он явно лучше, ловчее, трудоспособнее их»89.
Понятие «ненависти к самому себе» основано на предположении, что неукоснительное почитание сородичей есть естественное состояние человека. В этом смысле все национальные интеллигенции являются «самоненавидящими», так как они – по определению – не удовлетворены достижениями своих народов по сравнению с достижениями других народов или по отношению к некоторому набору идеологических критериев. Горьковская разновидность – горькая, горячая и безнадежная любовь раскаявшегося аполлонийца к прекрасным меркурианцам – становилась все более распространенной по мере того, как все большее число «пассивных анархистов» открывало для себя властное, но неуловимое очарование современной эпохи. Не отделимое от национализма (любви к самому себе), это чувство было столь же болезненным и страстным, сколь и влечение меркурианцев к аполлонийцам. Главные атрибуты каждой из сторон (сердце/ум, душа/тело, укорененность/подвижность и т.п.) оставались неизменными, но сила взаимного влечения возросла во сто крат – особенно в России, где местные аполлонийцы были защищенны государственным национализмом почти так же слабо, как и традиционные меркурианцы. В век универсального меркурианства трудность положения евреев состояла в том, что они оказались не только лучшими среди равных, но и единственным народом, не защищенным государственным национализмом (притворным аполлонийством). Трудность же положения русских состояла в том, что они не только оказались худшими среди всех крупных европейских претендентов, но и единственным народом, жившим при нереформированном старом режиме (который утешал их не тем, что называл братьями, а тем, что настаивал на их вечном детстве). Результатом этого была любовь наравне с ненавистью: Горький, ненавидящий себя аполлониец, любил евреев так же страстно, как Бабель, ненавидящий себя еврей, любил Галину Аполлоновну.
* * *
Первая мировая война стала катастрофой для большинства российских меркурианцев. Война между национальными государствами оказалась губительной не только для государств, лишенных нации (Российской, Австро‑Венгерской и Османской империй), но и для наций, лишенных государства, в особенности тех из них, которые жили среди других народов. Отцам и детям (патриархальным империям) пришлось хуже, чем братьям (либеральным национальным государствам), а тем, у кого не было родственных связей со своим государством, пришлось хуже всех.
На кавказском фронте массовые убийства османских армян и айсоров привели к притоку в Россию огромного числа беженцев, многие из которых были затем депортированы внутрь страны. Однако большинство беженцев на российской территории были порождением российской политики. В ходе войны более миллиона жителей Российской империи были – по причине их гражданства, национальности или вероисповедания – изгнаны из их домов и подвергнуты, среди прочего, депортации, интернированию, полицейскому надзору и конфискации имущества. Подавляющее большинство из них составляли российские немцы и евреи, в которых видели потенциальных изменников, потому что они были связаны родственными узами с подданными враждебных государств, а также потому – как в случае турецких армян, – что они были заметными, преуспевающими меркурианцами. Наиболее шумная кампания велась под знаменем борьбы с «немецким засильем» в экономике и включала в себя ликвидацию фирм, имевших связи с «вражескими подданными». Антиеврейские и антигерманские погромы составляли непременную часть военных мобилизаций. Самыми крупными из них – с точки зрения участия населения и финансового ущерба – были антигерманские беспорядки 26–29 мая 1915 года в Москве, в результате которых около 800 квартир и контор различных компаний были уничтожены. Широко распространенный взгляд на императорский двор (наряду с его государством, столицей и стилем) как в некотором смысле немецкий сыграл важную роль в его падении два года спустя.
Тотальные войны выигрываются современными нациями, а современные нации состоят из по‑братски равных сынов отечества. Царское государство пыталось создать сплоченную семью, удаляя «неродных» сыновей, но не идя на осмысленные уступки по линии братства (равенства граждан). Одним из результатов такой политики стал крах имперской государственности. Другим – конец особой роли немцев как главных российских меркурианцев. Третьим – развал черты оседлости и превращение евреев в меркурианцев новой многонациональной империи.
Русская революция была суммой крестьянских восстаний, крестовых походов, племенных войн, колониальных захватов и временных коалиций. Частью этой смеси стала еврейская революция против еврейства. Бойни и депортации военного времени и сопутствовавшая им милитаризация апокалиптических идеологий – анархистской, националистической и марксистской – превратили бунт еврейских детей в массовую революцию. Во время смутного времени 1914–1921 годов множество евреев пряталось, бежало и переезжало; десятки тысяч были убиты. Однако большинство из тех, кто взялся за оружие, не остались дома, чтобы защищать жизнь и имущество своих родителей. Они ушли воевать за всемирное братство.
Когда бабелевский рассказчик пришел с Конармией в Галицию, он увидел присевшую к нищей земле «безглазую, щербатую» синагогу, «узкоплечих евреев, грустно торчащих на перекрестках», и «евреев в жилетах, с поднятыми плечами», стоявших «у своих порогов, как ободранные птицы». И повсюду царил вековой запах гнилой селедки и «протухшей кислоты испражнений». «Местечко смердит в ожидании новой эры, и вместо людей по нему ходят слинявшие схемы пограничных несчастий».
Здесь, «в удушливом плену» хасидизма, среди «бесноватых, лжецов и ротозеев», при дворе «последнего рабби из чернобыльской династии» нашел он истинного пророка последнего исхода.
И вдруг я увидел юношу за спиной Гедали, юношу с лицом Спинозы, с могущественным лбом Спинозы, с чахлым лицом монахини. Он курил и вздрагивал, как беглец, приведенный в тюрьму после погони. Оборванный Мордхе [«горбатый старикашка, ростом не выше десятилетнего мальчика»] подкрался к нему сзади, вырвал папиросу изо рта и отбежал ко мне.
– Это – сын равви, Илья, – прохрипел Мордхе и придвинул ко мне кровоточащее мясо развороченных век, – проклятый сын, последний сын, непокорный сын...
И Мордхе погрозил юноше кулачком и плюнул ему в лицо.
Таков Первый акт Еврейской революции, написанный «братом» пророка – братом‑пророком, чьи истории «предназначались для того, чтобы пережить забвение». Другой брат, «комсомольский поэт» Эдуард Багрицкий (Дзюбин), вспоминал свое собственное детство:
Его опресноками иссушали,
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали –
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец –
Все бормотало мне:
– Подлец! Подлец!
Любовь?
Но съеденные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи, обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиной поворот.
Родители?
Но в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
[...]
– Отверженный! Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи! –
Я покидаю старую кровать:
Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!
И он ушел – как ушли Илья и Бабель со своим героем. То, что они нашли после 1917 года, было намного удивительнее, чем удивительная постыдная жизнь всех людей на земле; намного удивительнее, чем Пушкин, Галина Аполлоновна и призрачные островки свободы. Они нашли первую Религиозную войну XX века, последнюю войну во имя конца всех войн, Армагеддон накануне вечности.
Для тех, кто хотел сражаться, существовало только одно войско. Красная Армия была единственной силой, последовательно выступавшей против еврейских погромов, и единственной, во главе которой стоял еврей. Троцкий был не просто военачальником или даже пророком – он был живым воплощением искупительного насилия, мечом революционной справедливости и – в то же самое время – Львом Давидовичем Бронштейном, чьей первой школой был хедер Шуфера в Громоклее Херсонской губернии. Другими вождями большевиков, стоявшими ближе всех к Ленину во время Гражданской войны, были Г. Е. Зиновьев (Овсей‑Герш Аронович Радомысльский), Л. Б. Каменев (Розенфельд) и Я. М. Свердлов.
Подавляющее большинство членов партии большевиков (72% в 1922 году) составляли русские; по отношению к проценту в населении страны сильнее всего были представлены латыши (впрочем, после образования независимой Латвии в 1918 году советские латыши стали в известном смысле сообществом политических эмигрантов); и ни один из видных коммунистов еврейского происхождения не хотел быть евреем. Что, собственно, и делало их идеальными героями для бунтарей, подобных Эдуарду Багрицкому, который тоже не хотел быть евреем. Троцкий заявил как–то, что по национальности он «социал‑демократ». Именно эту национальность представляли большевики, и именно за эту национальность сражался Багрицкий: «Чтоб земля суровая / Кровью истекла, / Чтобы юность новая / Из костей взошла». Из тех, кто воевал на обломках самовластья, большевики были единственными истинными жрецами храма вечной юности, единственными борцами за всемирное братство, единственной партией, в которой нашлось место для Эдуарда Багрицкого и Ильи Брацлавского.
Когда рассказчик Бабеля снова увидел Илью, тот умирал от ран.
– Четыре месяца тому назад, в пятницу вечером, старьевщик Гедали провел меня к вашему отцу, рабби Моталэ, но вы не были тогда в партии, Брацлавский.
– Я был тогда в партии, – ответил мальчик, царапая грудь и корчась в жару, – но я не мог оставить мою мать...
– А теперь, Илья?
– Мать в революции – эпизод, – прошептал он, за‑
тихая. – Пришла моя буква, буква Б, и организация услала меня на фронт...
– И вы попали в Ковель, Илья?
– Я попал в Ковель! – закричал он с отчаянием. – Кулачье открыло фронт. Я принял сводный полк, но поздно. У меня не хватило артиллерии...
Илья испустил дух. В его сундучке «было все свалено вместе – мандаты агитатора и памятки еврейского поэта. Портреты Ленина и Маймонида лежали рядом... Прядь женских волос была заложена в книжку постановлений Шестого съезда партии, и на полях коммунистических листовок теснились кривые строки древнееврейских стихов».
То, что между Лениным и Маймонидом (и между Ильей Брацлавским и Ильей библейским) существовала связь – предположение Бабеля; то, что многие сыновья раввинов служили в Красной Армии, факт. Они воевали против древней отсталости и современного капитализма, против своей «химерической национальности» и самих «оснований» старого мира (как пелось в «Интернационале»). У них не было родины, им было нечего терять, кроме своих цепей, и – в отличие от многих других революционеров – они обладали неисчерпаемым запасом пролетарской сознательности, или социал‑демократического патриотизма.
Когда будущему филологу‑классику М. С. (Эли‑Мойше) Альтману было девять лет, он организовал в своем хедере забастовку против самодержавия. Когда он учился в четвертом классе гимназии, он написал победившее на конкурсе сочинение о «Медном всаднике». А когда он был 22‑летним студентом‑медиком в Чернигове, он стал революционером.
Я предвидел победу большевиков и еще до окончания их войны выпустил газетный листок, где это населению предвещал: «Мы пришли!» – писал я в этом листке. И вот когда большевики одолели, они, прочтя листок, изумились и, узнав, что автором оповещения их прихода был я, назначили меня, беспартийного, редактором уже официальной газеты («Известий черниговского губисполко‑ма»). И жизнь моя потекла по новому руслу. Я фанатично уверовал в Ленина и «мировую революцию», ходил по улицам с таким революционным выражением на лице, что мирные прохожие не решались ходить со мною рядом. И, вспоминаю, когда «мы» (большевики) взяли Одессу, я ходил по улице, от радости шатаясь, как пьяный98.
Эстер Улановская выросла в украинском местечке Бершадь. Девочкой она обожала Толстого, Тургенева и своего дедушку‑раввина. Мечтала «попасть в университет, а оттуда – прямая дорога в Сибирь или на виселицу».
Все в местечке меня раздражало и возмущало... Я хотела бороться за революцию, за народ. Но «народ» был для меня в значительной степени понятием абстрактным. Окружающие меня евреи – это не народ. Так, просто малосимпатичные люди, хотя я и любила некоторых из них. Но также и мужики, которые приезжали в местечко в базарные дни, напивались, ругались и били своих жен – были не похожи на тот народ, о котором я читала в книгах. Правда, что евреи в местечке были добрее украинских мужиков, не били своих жен и не матюкались. Но евреи – это был мир, от которого я отталкивалась".
В тринадцать лет она переехала в Одессу и вступила в «Моревинт» (Молодой революционный интернационал), состоявший по преимуществу из еврейских подростков. В Моревинте уже была одна Вера и одна Любовь, так что Эстер стала Надеждой. «Мое имя Эстер (по‑домашнему Эстерка) и даже его русский вариант Эсфирь казались мне неблагозвучными. Еще в местечке все старались называть себя русскими именами, в Одессе же еврейское имя было признаком страшной отсталости». Гражданская война предоставила всем тем, кто хотел бежать от отсталости, но не попал ни в Сибирь, ни на виселицу, возможность самопреображения, самопожертвования и ритуального насилия. Вера, Надежда и Любовь были движимы желанием «отомстить за товарищей и, если надо, погибнуть самим». В какой–то момент они с товарищами захватили деревню («кажется, Гниляково»), объявили в ней Советскую власть и «устроили блокаду, не давая возить в город продукты». Их было около ста человек, все хорошо вооруженные. «Не знаю, зачем нужна была эта блокада, – писала Надежда много лет спустя. – Я все принимала как должное и не замечала, что среди крестьян началось брожение». Надежда и ее товарищи сражались за народ вообще и ни за кого в особенности. Многие из них «погибли сами». Надежда выжила и со временем стала советской разведчицей в Китае, Европе и Америке.
Бабелевский рассказчик (как и сам Бабель в декабре 1917 года) тоже поступил в тайную полицию, она же Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией и саботажем. Здесь, в конце «Дороги» (как называется рассказ), у него появились «товарищи, верные в дружбе и смерти, товарищи, каких нет нигде в мире, кроме как в нашей стране». Им предстояло остаться товарищами до самой смерти Бабеля от их рук в январе 1940 года. Первым начальником группы следователей, занимавшихся «шпионской деятельностью» Бабеля, был еврейский беглец от отсталости.
Во время Гражданской войны Пушкинская улица стала для многих молодых евреев «дорогой» к мировой революции (или к борьбе с контрреволюцией и саботажем). Дорога эта вела к освобождению человечества, и по ней «в ногу шли: / Китаец желтолицый / И бледнолицый иудей...» (по словам еще одного официального комсомольского поэта, Иосифа Уткина). Путь был нелегким, но конечная цель сомнений не вызывала, – ибо тут же, рядом, шагал самый главный «поэт походного политотдела». Как писал Багрицкий в 1924 году:
Я мстил за Пушкина под Перекопом,
Я Пушкина через Урал пронес,
Я с Пушкиным шептался по окопам,
Покрытый вшами, голоден и бос!
И сердце колотилось безотчетно,
И вольный пламень в сердце закипал,
И в свисте пуль, за песней пулеметной –
Я вдохновенно Пушкина читал!
Идут года дорогой неуклонной,
Клокочет в сердце песенный порыв...
...Цветет весна – и Пушкин отомщенный
Все так же сладостно‑вольнолюбив.
Революции 1917‑го не имели прямого отношения к Пушкину и евреям. Но Гражданская война имела. Главные ее сражения происходили на территории бывшей черты оседлости, где русские составляли меньшинство, а евреи – значительную долю городского населения. Для польских и украинских националистов и различных крестьянских («зеленых») армий евреи олицетворяли давнего меркурианского врага, новый капиталистический город, экспансию русской культуры и, разумеется, большевизм (который олицетворял все перечисленное, ибо являлся религией современного города – социал‑демократической по национальности и русскоязычной по временной необходимости). Для белых, среди которых доминировали русские националисты и державные реваншисты, евреи олицетворяли все то, что раньше именовалось «немецким» (сочетание старого меркурианства с новым урбанизмом как форма «чужеземного засилья»), и, разумеется, большевизм, который казался особо опасным сочетанием старого меркурианства с новым урбанизмом как формой «чужеземного засилья». Для всех этих групп евреи стали врагом, которого легко было определить и опознать. Украинские националисты, в частности, могли преуспеть, только захватив город, но в украинских городах преобладали русские, поляки и евреи. Русские и поляки имели собственные армии и были в сельской местности немногочисленны; евреи были либо большевиками, либо беззащитными местечковыми жителями. Те, которые переставали быть беззащитными, обычно становились большевиками.
Большевики «революционной поры» редко определяли своих врагов в этнических терминах. Зло, с которым они боролись («буржуазия»), оставалось абстрактным понятием, которое непросто было преобразовать в реальные объекты арестов и расстрелов. В современной войне на предписанное истребление это серьезная слабость: в России не существовало не только «буржуазных» знамен, армий и мундиров, но и людей, которые бы использовали это слово для самоописания (людей же, которых можно было описать подобным образом в рамках марксистской социологии, существовало очень немного). В конечном счете, положение станет настолько серьезным, что советскому режиму придется видоизменить свою концепцию мирового зла, однако во времена Гражданской войны большевикам в целом удавалось возмещать недостаток концептуальной ясности готовностью к безудержному кровопролитию.
Белые, зеленые и украинские националисты никогда не ставили перед собой задачу полного истребления евреев. Их полки убивали и грабили десятки тысяч мирных евреев, а их тайная полиция применяла к определенным группам (преимущественно евреям, но также латышам) особые методы, но их вожди обыкновенно реагировали на это с двусмысленным, громогласным и иногда искренним негодованием. В конечном счете, еврейские погромы рассматривались как нарушения дисциплины, деморализующие войска и противоречащие истинным целям движения, которые были в первую очередь политическими. Настоящими врагами были люди, которые придерживались определенных взглядов.
Большевистская практика была гораздо более последовательной. «Буржуй» мог быть туманным понятием, но никто не собирался извиняться за принцип его «ликвидации» согласно «объективным критериям». Собственность, чин и образованность, не искупленная марксизмом, могли караться смертью, и десятки тысяч человек карались соответственно и без тени смущения как заложники или просто как попавшиеся под руку «чуждые элементы». Среди «буржуев» было немало евреев, однако евреи как таковые никогда не определялись в качестве враждебной группы. Сила большевиков коренилась не в твердой уверенности, кого следует убивать, а в гордой готовности убивать людей за их принадлежность к «классу». Священное насилие как социологическое мероприятие было существенной частью большевистской доктрины и важнейшим критерием партийной принадлежности.
Это означало, что евреи, которые хотели стать истинными большевиками, должны были принять принцип физического насилия над определенными группами населения в качестве законного средства преодоления общественных различий. Иначе говоря, они должны были стать аполлонийцами. Как сказал бабелевский Арье‑Лейб, забудьте на время, что на носу у вас очки, а в душе осень. Перестаньте скандалить за вашим письменным столом и заикаться на людях. Представьте себе на мгновенье, что вы скандалите на площадях и заикаетесь на бумаге. Вы тигр, вы лев, вы кошка. Вы можете переночевать с русской женщиной, и русская женщина останется вами довольна.