Моей матери, Зое Васильевне, и отцу, Ивану Борисовичу, посвящаю эту книгу.




Анатолий Иванович Мошковский

Вызов на дуэль

Моей матери, Зое Васильевне, и отцу, Ивану Борисовичу, посвящаю эту книгу.

В четвертом классе мы обзавелись личным оружием — рогатками из тонкой резинки. Резинка надевалась на пальцы и стреляла бумажными пулями, скрученными из газет или тетрадочных обложек.

Это оружие можно было мгновенно спрятать в рукав куртки, в ботинок и даже в рот — попробуй найди!

В умелых руках это было грозное оружие, и бумажные пули разили точно и «насмерть». Самым метким стрелком в классе был Женька Пшонный. Он при мне на спор стрелял по мухам, выбил из трех возможных два очка — пули расплющили на классной стене одну за другой двух мух — и выиграл два метра резинки.

Я в этом деле и в подметки ему не годился — из пяти возможных выбивал только одно очко. А другие и того меньше. Меткость Женьки была общепризнана, и мы даже называли его Снайпером.

— Эй, Снайпер, дай списать русский!

Или:

— Что сегодня идет в «Спартаке», Снайпер?

Это прозвище он любил больше своего имени, охотно откликался и признательно смотрел на окликавшего. Он один владел секретом производства особых пуль: так плотно крутил их и перегибал, что они не раскручивались в полете, были тугими и точными. Попадет на уроке в шею — взвоешь, какой бы выдержкой ни обладал.

Он нее, Пшонный, возродил в нашем классе забытую традицию дуэлей. За какую-нибудь обиду или проступок любой мальчишка мог вызвать другого на дуэль. Женька даже дуэльный кодекс разработал: выбранные секунданты отмеряли шаги, мелом чертились на полу линии, с которых стреляли, на глаза надевались специальные очки-консервы (в них ездят мотоциклисты). Двое таких очков где-то раздобыл Женька и выдавал дуэлянтам, не желавшим перед поединком мириться. Даже при Пушкине и Лермонтове не были, наверное, дуэли такими беспощадными, как в нашем 4«Б»!

Обычно на арифметике — ох и скучные были уроки! — мы заготовляли пули: крутили их на коленях.

Хуже всех в классе стрелял Петя Мурашов — маленький, тощенький, с сыпью розовых прыщиков на лбу и серьезными глазами. Ему-то и десятка пуль не хватало, чтоб укокошить на стене одну-единственную муху!

Да и в общеклассных стрелковых соревнованиях он выходил на последнее место. Пули он крутил самые бездарные: они разворачивались, были мягкими, кривыми и летели куда попало, только не в цель.

Все это было понятно: когда ж ему тренироваться в стрельбе, если все свободное время он был занят Веркой, препротивнейшей девчонкой из нашего класса. Она корчила из себя большую умницу и, наверное, воображала, что она первая красавица в классе. Ходила Верка в черном платье с белым воротничком, была аккуратно причесана и до отвращения старательно слушала всех без разбору учителей, даже учителя пения.

Ну, понимаю, историю или географию нельзя не слушать, но чтоб всерьез относиться к пению или скучнейшей арифметике, к запутаннейшим задачкам про пешеходов, от которых голову ломит… А ей все было интересно!

Так вот, этот худенький Петя все время вертелся вокруг Верки: носил ей читать книги из отцовской библиотеки, делился завтраком, если она забывала. Помогал даже запихивать в портфель учебники. И терпеливо, как часовой на посту, поджидал ее после уроков у двери, если она куда-то отлучалась и не выбегала из школы со всеми…

Я страдал, глядя на его унижения. Я хотел раскрыть ему глаза на все.

Однажды на уроке рисования я бросил на его парту записку. «Петька, твоя Веруха пол-урока смотрится в зеркало. Как ты можешь терпеть это? Очнись, несчастный! Опомнись, жалкий раб! Встань, наконец, с колен и стань свободным человеком!»

Я пристально наблюдал за ним: вот его пальцы развернули мою бумажку в клеточку, вот он прочитал ее и порвал на мельчайшие клочки. У него даже уши не порозовели, и я очень разозлился. Я не ждал от него ответного послания, потому что он, как и эта Верка, — заразился от нее, что ли, — был примерным мальчиком и едва ли мог рискнуть написать и тем более бросить во время урока записку на мою парту.

Даже на переменке не подошел ко мне Петя.

Но больше всего меня бесило то, что моя записка совсем не задела его. Значит, он считает, что это в порядке вещей? Скоро будет шнурки завязывать на Веркиных ботинках или на руках носить ее в школу!

Я не вытерпел и подошел к нему со свирепым лицом:

— Чего не ответил? Отобрал бы у нее зеркало — и дело с концом.

— Зачем? — И спросил он это таким тоном, что мне захотелось двинуть в его трусливую, рабскую физиономию. — Тебе тоже не мешает хоть раз в неделю подходить к зеркалу. Зарос, как дикобраз. Она девочка, и аккуратная, ей нужно…

После этих слов я окончательно возненавидел Верку. Я не мог видеть ее тонких, прилежно поджатых губок и карих раскосых глаз, не мог слушать ее точные, спокойные ответы, ее смех на переменках…

Особенно меня поражала ее аккуратность. Даже в осеннюю грязь приходила она в чистых ботинках, на ее пальцах и лице никогда не было чернильных клякс, тетради ее ставились в пример другим, ее косички с бантиками всегда были тщательно уложены, ни прядка, ни один даже волосок не выбивались на ее лоб, чистый и умный. Ее внимательность на уроках была выше моего понимания.

Нет, нужны были срочные меры!

Недолго думая я выдрал из тетради лист, сунул мизинец в непроливайку и вывел огромными фиолетовыми буквами: «Я дурочка». На переменке сбегал в канцелярию, мазнул обратную сторону листа клеем и незаметно приклеил лист на спину Верке.

Успех был полный. Ни о чем не подозревая, ходила она по школьным коридорам, и вслед катился смех. Верка ничего не понимала, краснела, металась из угла в угол, как затравленный волчонок, пока лист не отвалился от ее спины — клей в канцелярии оказался неважным.

На следующий день Верка носила по коридорам огромное объявление «Ищу мужа!», и хохот всей школы громыхал за ней по пятам. Верка припустилась назад и укрылась в классе, где Петя и сорвал с ее спины лист.

Верка глянула на лист, и глаза ее наполнились слезами. Сморгнув их, села за свою парту, отвернулась к стенке, и мне было видно, как вздрагивает ее спина.

Я торжествовал: получила по заслугам!

Но кто-то выдал меня. В классе нашелся предатель. Меня отчитал классный руководитель и пообещал рассказать обо всем отцу. Но это было еще не все.

На большой переменке ко мне подошел Петя, этот раб и слюнтяй, подошел — маленький, бледный, с серьезными глазами — и, заикаясь, сказал:

— Вввы-вызываю тебя на дуэль.

Я далее опешил: он и дуэль — это просто не вязалось. Ни с кем еще он не дрался и драться не собирался!

— Проваливай! — сказал я. — Что с тобой связываться? Вначале стрелять научись.

И здесь случилось непостижимое. Все ребята, как сговорившись, заорали:

— Нет, ты не должен отказываться! Это против закона!

Я даже отступил к стене. Я ничего не понимал. Ну что я сделал им плохого? Только проучил эту самую Верку, и здорово проучил. То все были за меня и смеялись, а то вдруг переметнулись на сторону Петьки. И среди них был даже Женька Пшонный… Вот она какая, оказывается, жизнь!

 

«Ну что ж, драться так драться», — твердо решил я и поклялся посильнее влепить в его лоб пулю. Пусть знает, как иметь со мной дело. И всем им отомщу!..

 

Тут же были выбраны секунданты, отмерены десять огромных шагов в проходе между партами. Всеми приготовлениями распоряжался сам Пшонный. Он провел мелом на полу две черты и приказал закрыть на стул дверь, чтоб не вошел дежурный по этажу учитель.

 

— Уважаемые дуэлянты, — обратился к нам, как требовали правила, Женька, — в последний раз предлагаю вам помириться, пойти на мировую и подать друг другу руку, ты виноват перед Верой, извинись, и все будет…

 

— Нет! — закричал Петя. — Никаких извинений — будем стреляться!

 

— А я и не собираюсь извиняться! — отрезал я. — Принимаю вызов.

 

Я был уверен, что Петя доживает свои последние минуты на этой земле, и твердо, сквозь зубы произнес:

 

— Прощайся с жизнью, презренный!

 

Нам были выданы очки-консервы и по одной пуле Женькиного производства: они должны быть одинаковыми. Потом Пшонный оглядел наши «пистолеты» — надетые на пальцы резинки — и важно сказал:

 

— Противники, на линию огня!

 

Мы стали возле начертанных мелом линий, и Пшонный проверил, чтоб ботинки ни одного из нас не переступили их.

 

— Начинайте! — деловито сказал Пшонный.

 

Мы стали целиться.

 

Большие квадратные очки, туго сжатые на затылке ремешками, больно врезались в лоб и щеки. Все, кто был в классе, выстроились у стен. Я хладнокровно целился в розоватый Петькин лоб. Вдруг кто-то задергал дверью, и стул, одной ножкой продетый в дверную ручку, запрыгал.

 

Я, сжав губы, оттянул насколько мог назад резинку — удар должен быть точным! — и готов был уже разжать пальцы с пулей, как вдруг… нет, в это нельзя было поверить… в мою грудь ударила пуля.

 

— Падай! — заорали ребята. — Падай, ты убит!

 

Я продолжал целиться, но кто-то схватил мой «пистолет», меня схватили, приподняли и силой уложили на пол — таков был ритуал.

 

Потом я встал, сорвал с лица очки-консервы, сдернул с пальцев резинку и ушел в коридор. Я не мог никого видеть. Они предали меня и были рады моей гибели. И как это он попал? Но что я мог поделать? По принятому нами же закону отныне я на неделю лишался права участвовать в дуэлях и должен был подчиниться этому.

 

Я был убит на дуэли и, как понял это позже, был убит по заслугам.

 

Федька с улицы Челюскинцев

 

 

Мы валялись на песке и молчали.

 

Язык отдыхал от хохота и болтовни. Жгло солнце. Только что я выскочил из воды, отлично выкатался в песке и теперь лежал, как рыба на сковородке, посыпанная мукой.

 

Леньке этого показалось мало, и он, встав на четвереньки, ладонями стал грести ко мне песок. Уже не видно ног, уже над грудью желтела маленькая насыпь…

 

Ленька работал старательно, капли пота падали с кончика носа.

 

— Плоты! — вдруг завопил Гаврик, и все повскакали с песка.

 

Один я не мог вскочить: жаль было портить Ленькину работу.

 

Осторожно повернул я голову вправо и увидел вдалеке, на изгибе Двины, длинный плот.

 

Ах эти плоты! Нет без них ни одной большой белорусской реки и, конечно, Двины! Просто нельзя представить нашу реку без них. Несутся они по быстрине, и по концам их, у огромных кормовых весел, стоят рулевые и, направляя движение плота, упираясь ногами в бревна, гребут. Особенно опасно проходить под мостами: напорешься на башмак опоры — и каюк. Много раз видел я, как на подходе к мосту вылезают из шалашей женщины в пестрых платочках, молча глядят вперед, иные даже крестятся.

 

А мы как полоумные, мы бегаем по берегу и вопим:

 

— Бери левей, гануля, на бык попадешь!

 

«Ганок» — по-белорусски плот. И мы волнуемся и спорим — пройдет или нет? Ведь управлять-то длиннющим, шатким плотом не просто; однажды, говорят, не справились плотовщики с течением, стукнулся плот о бык, и по бревнышку разметало его по реке, едва спаслись люди…

 

— Плывем? — нервничал Гаврик.

 

— Успеется, — сказал я. — Ленька, работай.

 

Он пригреб ко мне новые горы песка и сыпал его сверху. Вначале песок щекотал, потом студил, потом давил.

 

Гаврик еще пуще занервничал.

 

— А как опоздаем? Ну, ребята! Что ж вы как неживые?

 

— Плыви, — сказал я лениво, — тебе пора. Пока доплывешь до середины, плот подойдет сюда.

 

Гаврик недовольно заворчал.

 

Ленька продолжал трудиться. Меня уже не было: одна голова торчала из песка, и проходившие мимо показывали пальцем и смеялись.

 

Мне было приятно: не так жарко.

 

Теперь даже голову не мог я повернуть в сторону плота и тихо спрашивал у Леньки, близко ль он.

 

— С полкилометра. — Ленька привстал, любуясь своей работой.

 

— Пора? — спросил я.

 

— Вперед! — крикнул Ленька.

 

Я сделал резкое движение, вскочил, и тяжкий панцирь песка, ломаясь и шурша, свалился. Точно с цепи сорвавшись, помчались мы по берегу. Мы летели, перепрыгивая лужицы, бревна и валуны, чью-то одежду, канаты и обломки лодки. Легкие следы ног оставались на песке. Мы ворвались в воду, добежали до плеч и бросились вплавь.

 

Течение понесло вниз, но мы, отфыркиваясь, плыли к плоту. Плыли наперегонки. Я — на бочку (так я плавал быстрей всего), Вовка — брассом, а стремительный Ленька шел кролем.

 

Он быстро оторвался от группы, вырвался вперед и первым коснулся рукой бревна.

 

Я еще подгребал к плоту, а Ленька уже сидел на бревнах и загорал.

 

Не мы первые захватили плот: мальчишек пять уже сидели на нем и высокомерно поглядывали на нас.

 

Сильно устав, я наконец дотронулся до бревна, и какой-то курносый пацан в штопаных трусах протянул мне руку.

 

Я сделал вид, что не замечаю ее. Кинул ладони на бревно, подтянулся, и живот протащился по шероховатой поверхности. Выбрался. Живот саднило: несколько царапин кровоточило на нем.

 

Многие мальчишки еще плыли к плоту.

 

Сзади всех был Гаврик. Он пыхтел, как пароход, плыл позорнейшими гребками — так мы не плавали уже лет пять.

 

— Спасательная команда, сюда! — подал клич Ленька, и мы впятером с превеликим трудом втащили на плот обмякшего Гаврика.

 

Он учащенно дышал и сразу лег на бревно.

 

— Выдохся? — спросил Ленька.

 

— Не. — А лицо у Гаврика было бледное-бледное, с синеватым оттенком.

 

Мальчишка в штопаных трусах подсел ко мне, коснулся плеча своим горячим плечом — видно, издали плыл — и сказал:

 

— Не пускайте его с собой. Сюда «освод» не заглядывает.

 

Мальчишка имел в виду спасательные лодки, дежурившие у пляжа.

 

— Верно, — сказал я. — А ты откуда плывешь?

 

— Оттуда… — Мальчишка махнул вверх по течению. — Я с улицы Челюскинцев. А ты?

 

— Я с Советской. Четвертый коммунальный. Знаешь?

 

— Это большущий такой, в виде буквы «пэ»?

 

— Вот-вот. — Я назвал квартиру.

 

— А я в доме семнадцать, квартира шесть.

 

— Понятно. Тебя как звать-то?

 

— Федькой… А тебя?

 

Я сказал.

 

— Гляди, гляди, куда они гребут! — вдруг закричал Федька, вскакивая, и его лицо, курносое, пестрое от веснушек, побледнело. — Разобьемся!

 

Пока мы разговаривали, плот подплывал к мосту; непрочно связанный, он изогнулся и летел прямо на бык.

 

Ребята как лягушки попрыгали в воду. Даже Гаврик, не успевший отдышаться, как мешок с картошкой свалился в воду, подняв столб брызг.

 

И я хотел кинуться, но, увидев, что Федька бежит к переднему плотовщику и вопит: «Левей держи, левей!» — не прыгнул. Я присел, изготовившись, на крайнем бревне.

 

Мост стремительно надвигался. Я уже видел швы меж камнями грозных быков.

 

Федька добежал до плотовщика. Он что-то кричал, размахивал руками. Потом схватился за рулевую тесину и стал вместе с мужчиной грести. Спина его мучительно изогнулась, позвонки вспухли, ноги уперлись в бревна, волосы растрепало ветром.

 

Надо броситься к нему. Помочь. Надо! Что-то огромное и дикое надвигалось на нас, что-то темное и страшное стискивало живот и сердце. И я не мог стронуться с места.

 

В двух метрах от быка пронесся плот, и сразу стало тем но, вверху что-то грохотало, гудело, и тут же нас снова окатило слепящее солнце — мы вылетели из-под моста и понеслись дальше.

 

Федька отпустил рулевую тесину и подбежал ко мне. Он улыбался и похлопывал себя по животу и, не сказав ни слова, с разгону бросился в воду, врезался головой и саженками поплыл к берегу.

 

Я кинулся следом.

 

…С полчаса шли мы по берегу, туда, где лежала моя одежда. Мне было неловко. Я видел худые Федькины лопатки, узкие плечи, линию позвоночника — хоть все позвонки пересчитывай — и молчал. А потом спросил, чтоб не молчать:

 

— Ты в каком классе учишься?

 

— В шестой перешел. А что? — И потом неожиданно сказал: — А у меня Степан, старший брат, пограничник. На Амуре. А этого толстого на плоты не пускайте…

 

— Точно, — согласился я.

 

Ни о чем больше не поговорили мы с ним, потому что дошли до наших ребят и Федька, слабо кивнув мне, зашагал дальше в своих штопаных, успевших высохнуть трусах: он с приятелями раздевался выше.

 

С полчаса обсуждали мы этот случай, возились в песке, загорали, галдели, снова бросались к плотам. Потом, проголодавшись и оглохнув от собственного крика, пошли домой.

 

Весь вечер думал я о Федьке. Даже во сне приснился мне плот: идет на таран моста и мост обрушивается. Утром я побежал искать Федьку. С добрый час носился я по улице Челюскинцев, но отыскать не мог: в доме номер четырнадцать была шестая квартира, но в ней жила злая, кривоносая, как клест, старуха; обругав, она выгнала меня. Видно, я забыл номер дома. В доме номер пятнадцать, куда я постучался наугад, тоже не жил Федька.

 

Я посидел на ступеньках хлебного магазина: авось встретится, пройдет мимо.

 

Не встретился, не прошел.

 

Как же не запомнил я его адрес! Ведь он сказал мне его. Впрочем… Впрочем, он сказал мне его до того, как плот понесло на мост, и я не обратил на адрес особого внимания…

 

Я встал со ступенек, отряхнул сзади штаны и пошел домой. Я шел и думал, что, может, он был бы моим лучшим другом, он, мальчишка, с которым я случайно познакомился на этом шатком плоту.

 

Была еще слабая надежда, что он зайдет ко мне: я ведь тоже назвал ему свой адрес. Но Федька не пришел. Да и с чего ему было приходить ко мне?..

 

Полководцы медных гильз

 

 

Недавно я спросил у мальчика из интеллигентной семьи, кем он хочет быть.

 

Умно подвигав бровками, мальчик подумал, прикинул что-то и сказал:

 

— Работником торга.

 

Ответ меня удивил.

 

— Почему? — спросил я. — Разве это очень интересно?

 

— Не знаю, — сказал мальчик, — может, и не очень, зато там мне будет хорошо.

 

Он был подтянут и деловит, в серой кепочке букле, в заботливо отглаженном костюмчике со складками на брючках. Я смотрел на него и думал: до чего ж мы в этом возрасте не были похожи на него!

 

Добрая половина ребят нашего дома мечтала стать военными. Играем, бывало, во дворе в ножички или в городки, и вдруг ветер донесет издали военную музыку. Легкий порыв срывает нас с места, и мы, босоногие, загорелые, в латаных трусах и майках, худущие и крикливые, мчимся вперегонки на улицу.

 

По улице идет войсковая часть — красноармейцы с серыми скатками через плечо, с винтовками и противогазами, а впереди военный оркестр. Поют толстые трубы, удавами опоясывающие музыкантов, стучат барабаны, бацают друг о друга сверкающие на солнце медные тарелки. И ноги красноармейцев в грубых ботинках и зеленых обмотках — тогда пехотинцы Красной Армии ходили так — шагают в такт музыке по пыльным булыжникам. По лицам течет пот, скатанные шинели давят на плечо, винтовки и противогазы тянут вниз, а они бодро шагают под музыку, и, кажется, тяжесть им не в тяжесть.

 

А перед воинской частью, не предусмотренная никаким уставом, как испытанный авангард, марширует голоногая ребятня. Мы присоединяемся к ним и, совсем как красноармейцы, руками и ногами ловим железный ритм музыки, включаемся в него, и та могучая сила, ведущая колонну бойцов, организует и нас, приобщая к чему-то большому, строгому, отважному, и наши босые пятки и сандалии согласованно и твердо бьют в камни, а наши руки взлетают так же, как у красноармейцев; и мы идем с ними долго-долго, и люди с тротуаров глядят на главную колонну бойцов и на нас, будущих бойцов.

 

И лишь где-нибудь в трех километрах от дома кто-нибудь из ребят крикнет сквозь грохот музыки:

 

— Назад?

 

И один за другим мы отваливаемся. Но шеренги мальчишек не уменьшаются, они обрастают все новыми и новыми…

 

Музыка уходит вдаль. Ноги и руки неохотно расстаются с ее властным ритмом, и мы, жалко путая ноги и шагая врозь, неорганизованной ватагой плетемся назад. Но восторг строя, порыв высокой и непреложной общности человеческих душ и сердец еще живы внутри, и мы возвращаемся взволнованные и притихшие…

 

Как же можно не мечтать в детстве стать военным! Как это можно не хотеть с клинком в руке мчаться за Чапаем в черной бурке на скакуне, не строчить из пулемета с летящей тачанки, не уходить на подводной лодке с сигарами торпед в океан…

 

Мы вырезали из досок ружья и револьверы, шашки и мечи, играли в «красных» и «белых», бросались в атаки, побеждали и гибли за справедливость. Летом и зимой обрывистые склоны Двины оглашались воинственными криками; трещали пулеметы, хлопали залпы, грохотали взрывы ручных гранат…

 

Осенью и весной было хуже.

 

В дожди и грязь я переносил все баталии домой. На полу и на столе развертывались такие сражения, которых, наверное, не знала вся история войн.

 

Полки́ и дивизии гильз от малокалиберной винтовки наступали друг на друга. Неся урон от шквального артиллерийского огня, они наступали, рассредоточивались и собирались в ударный кулак.

 

Снарядами были обыкновенные спички, орудиями — деревянные черные трубки (нитки на них мотались, что ли?) с ткацкой фабрики. Я вкладывал в трубку спичку, прицеливался и дул. Спичка вылетала, проносилась мимо или сваливала гильзы. Если гильза падала головой назад — убита, если вперед — контужена, в бок — ранена…

 

Контуженные и раненые возвращались в строй, убитые оставались на поле боя.

 

Я вел армию на армию, был командиром и артиллеристом, мои голосовые связки издавали оружейный грохот и пулеметную трескотню, крики «вперед», «ура», стоны раненых и умирающих.

 

Я ползал животом по полу, забирался под кровать, вопил во всю глотку, отдавал приказы о наступлении, издавал панические визги удиравших беляков. В азарте непрерывных войн я забывал о еде и, что еще хуже, об уроках. Я забывал бегать в магазин за хлебом или за керосином, я считал необязательным носить для кошкиного ящика песок и даже выходить в другую комнату к папиным или маминым гостям.

 

Как-то раз я, истекая кровью, мужественно отражал сотую атаку «деникинцев», как вдруг услышал над собой голос:

 

— Ого, смотрите, что здесь творится!

 

Я поднял голову и увидел перед собой начищенные сапоги.

 

Дядя Саша, отцов брат, военный летчик, стоял надо мной, распростертым на полу, и очень серьезно глядел на кровопролитную битву.

 

— Ну, кто кого? — спросил он.

 

— Наши… Но мы несем большие потери.

 

Дядя Саша присел на корточки, оглядел боевые порядки тех и других войск, наморщил лоб и сказал:

 

— Без потерь, брат, на войне не обойтись, но ты плохо воюешь… Открыл левый фланг, поставил под огонь…

 

Под ураганным огнем противника я стал поспешно прикрывать левый фланг своих войск.

 

— Вот так, — сказал дядя, — вот так. Хотя ты пока что только полководец медных гильз, это может пригодиться…

 

— Саша! — крикнула мама из другой комнаты. — Чай остынет! И племянника тащи…

 

Дядя Саша легко выпрямился, и я в который раз залюбовался его ростом, гимнастеркой в портупее и красными металлическими кубиками в уголках петлиц.

 

— Есть пить чай! — сказал он и кивнул мне: — Айда.

 

Я вскочил, отряхнул с живота пыль, вытер нос и с артиллерийским орудием в руке пошел за ним.

 

Мне было приятно, что он не высмеял моего увлечения, и даже «полководец медных гильз» звучало совсем не обидно. Отец и мама смотрели на мои битвы с улыбкой, а военный человек, можно сказать, поощрил.

 

Игра с гильзами затянулась лет до двенадцати. Я читал «Дон-Кихота» и «Овода», книгу о Микеланджело и Пушкина, а потом вдруг хватал орудие, вкладывал спичку и…

 

И начинались бои…

 

Настоящая война оказалась тяжелой и беспощадной. Из пушек вылетали не спички, на землю падали не медные гильзы. Горели города, легла под гусеницы танков рожь, погибло очень много людей.

 

Но отцы и братья тех мальчишек, да и сами мальчишки, игравшие когда-то в военные игры, победили врага.

 

Когда-нибудь не будет войн. Это очень плохо, когда погибают люди, рожденные жить. Когда-нибудь… Но война еще может быть, вы слышите, мальчишки, — может быть!

 

И, честное слово, нет ничего плохого в том, что вы вырезаете из досок автоматы, расставляете на полу гильзы и отчаянно хотите стать храбрыми солдатами.

 

Эпидемия

 

 

Врачи любят спрашивать, чем мы болели в детстве. В детстве я болел не очень много: дифтерия, грипп, ангина… Вот, пожалуй, и все.

 

Нет, ошибаюсь — не все… Я болел еще одной, почти неизлечимой болезнью. Ее эпидемия настигла нашу школу, наш класс и одного за другим стала валить с ног.

 

Одних она задевала меньше. Мой же организм оказался таким восприимчивым, что я был подкошен эпидемией одним из первых. Несколько лет меня трясло и шатало, и не было никакого спасения от этой болезни.

 

Я давно знал о существовании почтовых марок, но о том, что их можно собирать и это так захватывает, я узнал лишь в третьем классе.

 

Все страны мира — огромные империи и крошечные государства — выпускают марки, изображая на них королей и носорогов, исторические события и птиц. Веселые и строгие, большие и маленькие, квадратные и треугольные, марки наклеивают на конверты, и они плывут через океаны в трюмах кораблей, летят на самолетах, качаются в пустынях на верблюжьих горбах, мчатся в почтовых вагонах поездов…

 

Люди получают письма, а марки раздают знакомым. Или они валяются с конвертами на пыльных чердаках.

 

Как много они говорят тебе, эти крошечные картинки! Откроешь тетрадь с марками — и весь земной шар смотрит на тебя.

 

Посмотрел я на эти марки и понял — погиб.

 

Я спал, и львы с тиграми, сходя с марок, рычали перед моей кроватью, страусы и лебеди щелкали клювами, пальмы роняли на меня финики, короли и королевы, владельцы заморских колоний, грозили мне кандалами, словно я был их рабом, негром с кофейных плантаций или с урановых рудников Конго…

 

Я просыпался в поту, вскакивал и, шлепая по полу босыми ногами, бежал к этажерке, где лежали тетради с марками. Марок было мало, в основном «гермашки», которые мало ценились у нас, с изображением бесчисленных цифр и скучных одноцветных портретов каких-то деятелей.

 

Я выменивал их на что мог: на перышки и старинные монеты, на рыболовные крючки и завтраки. Хорошие марки никто не отдавал. Мне доставались незавидные. Я тратил на них все деньги, которые перепадали мне от мамы, но опять-таки хитрые мальчишки сплавляли мне самую ерунду, а я слабо разбирался в достоинствах марок: ведь только начал собирать их.

 

Марки я доставал где только мог. Сдирал с конвертов, просил у знакомых; сосед наш, доцент пединститута, сам отклеивал их и приносил мне. Советские я покупал на почте.

 

Скоро я сделал величайшее открытие, и в мою коллекцию хлынул поток российских марок. Копаясь в старом семейном сундуке, я обнаружил несколько связок пожелтевших конвертов и открыток. На них были царские марки с гербом Российской империи и царями: моя мама жила при последнем царе и получала письма от сестер и знакомых. С ее разрешения я снял эти марки.

 

И все-таки марок у меня было мало. Меньше, чем у других, более удачливых ребят.

 

Удача приходит внезапно и оттуда, откуда ее не ждешь. Во дворе моего друга Петьки Ершова жил студент ленинградского института Виктор. Он жил на втором этаже старого дома и часто смотрел на нас из окна. О том, что он собирает марки, я узнал случайно. Как-то мы играли в ножички, я посмотрел вверх и увидел в воздухе несколько разноцветных марок; они порхали, как бабочки, — видно, ветром сдуло с окна.

 

Я забыл про игру, хотя ход был мой, и стал ловить марки.

 

— Эй, мальчик, — сказал сверху Виктор, — принеси-ка их и не помни́.

 

Я помчался к нему по темной лестнице. Виктор разбирал марки. Он сидел перед окном, листал толстенную книгу на нерусском языке с изображением тысяч всевозможных марок, брал пинцетом марку, сличал с изображенной в книге и ставил в ней карандашом крестик.

 

Так я узнал о существовании каталогов — в них описаны все марки мира и проставлены их цены.

 

Виктор при мне наклеивал марки в большие тетрадки, и наклеивал не обычными наклейками от марочных листов, а особыми — прозрачно-желтыми. Я вернул ему марки. Он поблагодарил и сказал, кивнув на толстый пакет:

 

— Погляди, может, найдешь что-нибудь в этом мусоре…

 

Я высыпал содержимое пакета на газету и обмер. Передо мной была гора сокровищ.

 

— Нашел что-нибудь? — спросил Виктор, продолжая расклеивать марки.

 

Ну что я мог ему ответить! Из меня вырвалось несколько дикарских междометий. Он обернулся:

 

— Ничего не отобрал? Все есть?

 

— У меня… У меня ничего нет! — выдавил я.

 

— Ну тогда возьми. — Не разбирая и не считая марки, он отделил пинцетом от горы маленькую кучку и дал мне прозрачный пакетик. В него я дрожащими пальцами протолкнул марки.

 

С умилением смотрел я в его светло-карие глаза, на худой кадык и родинку на лбу, на его Эльбруса — мохнатого пса с мордой, густо заросшей шерстью.

 

Не чуя под собой ног помчался я домой с пакетиком в руках. И тут же принялся наклеивать марки в тетради. Мои дружки Ленька с Вовкой допытывались потом, где это я раздобыл их. Я не говорил. Боязно было открывать им человека такой щедрости.

 

Каждый день бегал я теперь во двор Ершова. Мы играли, а я то и дело поглядывал на знакомое окно. Но Виктор появлялся редко. А если появлялся, я кричал:

 

— Здравствуйте, дядя Виктор!

 

Но ветер больше не сдул с его окна ни одной марки.

 

Как-то он сказал мне:

 

— Слушай, погуляй-ка с Эльбрусом… Я занят, а он полдня воет.

 

— Хорошо!

 

Я бросился наверх и долго бегал с его псом по двору и улице, даже водил к обрыву Двины. Когда я привел его на поводке домой, Виктор сунул мне пакетик с марками. Вечером я опять расклеивал их и хвастался перед ребятами.

 

Вовка потемнел от зависти. И, конечно же, только поэтому он ворчал, что все марки бракованные: просвечивают, или зубчики оторваны, или сильно перегнуты, или штемпель на них такой черный, что ничего разобрать нельзя.

 

Мне до этого не было дела! Подумаешь — порвана, зубчиков не хватает! Как будто от этого она переставала быть маркой. А то, что на некоторых густой штемпель, — неважно: гашеная марка всегда лучше чистой, потому что прошла почту, ее погасили, и она доподлинно плыла по морям-океанам.

 

Однажды Виктор попросил меня сбегать в магазин за хлебом — я сбегал. В другой раз — в аптеку за аспирином, я тоже слетал туда. И всегда я возвращался домой с марками.

 

Как-то мы сидели на крыше сарая и стучали костяшками домино. Я играл и не забывал про его окно. Вот окно отворилось, в нем появился Виктор. И не один. С ним был какой-то парень и две девушки. Я замер и притих. Я сжался в ожидании какого-нибудь нового приказа.

 

— Здорово! — крикнул он мне. — Как твоя коллекция?

 

— Здравствуйте! — ответил я. — Ничего.

 

Виктор что-то тихо сказал своим знакомым, и они захохотали. Я разобрал всего несколько слов: «Не верите? Сейчас увидите…»

 

Я весь напрягся.

 

— Слушай, приятель, — крикнул Виктор, — заквакай, пожалуйста!

 

Я ничего не понимал. Зачем это ему нужно?

 

— Что? — крикнул я. — Что вы сказали?

 

— Заквакай, и только погромче…

 

— Зачем? — опять крикнул я.

 

— Ну я очень прошу тебя, поквакай немного.

 

Меня что-то стукнуло изнутри. Я не ответил.

 

— Ну что тебе стоит? Ты так здорово квакаешь! Я часто слышу из окна. Дам тебе марку Новой Зеландии и острова Святого Маврикия.

 

Ничего похожего не было ни у меня, ни у кого в классе.

 

— Ну, что ж ты? — торопил Виктор. — Не заставляй нас ждать, а то вот они не верят…

 

Я не стал квакать. Мне ничего не стоило огласить наш и окрестные дворы оглушительным кваканьем — говорят, у меня это неплохо выходит. Но сейчас я не стал. Я даже отвернулся от окна и сделал вид, что не слышу Виктора и весь ушел в игру. Не нужно мне его марок. Ни одной не нужно.

 

С этого вечера мне стало грустно. Я по-прежнему поглядывал на его окно, но поглядывал незаметно, так, чтоб ни он и никто другой не догадался. Я по-прежнему яростно собирал марки и тратил на них все деньги, но уже не был больным.

 

Эпидемия, охватившая школу, слегка отпустила меня.

 

Москвич

 

 

Ленька стоял на кончике «дрыгалки» и раскачивался.

 

Длинное, рубленное из целой сосны весло, предназначенное для управления плотом, упруго приподымало и опускало его. Вот Ленька сделал резкий толчок, «дрыгалка» достигла верхней точки, и сомкнутые Ленькины ноги оторвались от нее. Метра на четыре взмыл он в воздух, раскинул руки и головой, как дробинка, врезался в воду.

 

— Сильно́! — ахнул Гаврик, сидевший на краю плота.

 

За Ленькой, быстро переставляя ноги, вышел Вовка, раскачался, и «дрыгалка», как катапульта, послала его в воздух. Летел он не так красиво, как Ленька, врезался в воду с другим звуком, и ноги его немного раскинулись.

 

— Ничего, — сказал Гаврик.

 

Потом по «дрыгалке» пошел я. Я шел и думал, как бы не шлепнуться животом. Ноги в полете надо было закидывать слегка назад, а это не всегда получалось.

 

Я похлопал себя по животу, раскачался и почувствовал — лечу. Но и в воздухе билась одна мысль: только б головой!

 

Я пошел вниз и стал заламывать вверх ноги. Шлепнулся и по звуку понял — неважно. Да и живот, слегка отбитый ударом об воду, побаливал.

 

Я плыл к плоту и думал: промолчал на этот раз Гаврик или сказал что-нибудь? Лучше б промолчал.

 

Когда я взобрался на плот, на «дрыгалке» уже раскачивался следующий…

 

— Москвича видал? — вдруг спросил у меня Ленька.

 

— Какого москвича?

 

— Да того, что вчера к Гореловым приехал. Белобрысенького.

 

— А он правда из Москвы?

 

— Ну да. Еще во двор не выходил. Давайте позовем его.

 

— Давайте, — согласился я, но никак не мог представить, как это можно самому пойти к незнакомцу и вытащить его во двор.

 

Для Леньки же это было пустяком.

 

Натянув на мокрые тела майки, кое-как выжав трусы, мы помчались по крутой тропинке вверх, на Успенскую гору — Успенку, как мы ее звали, где у старинного «губернаторского» сада стоял наш коммунальный дом.

 

Ленька все время распространялся о сальто-мортале — прыжке со сложным перекрутом через голову, а я думал о москвиче.

 

Есть же такие везучие люди — живут в Москве!

 

Хоть бы раз побывать там. Пройтись по Красной площади, увидеть в Мавзолее Ленина, постоять на старинной брусчатке, а потом сесть в метро и поехать к площади Маяковского: говорят, из всех подземных станций она самая лучшая — стальными радугами встают ее колонны…

 

После обеда мы собрались во двор<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: