– Янек! Плютоновый Кос!
Янек схватил фуражку, энергично надвинул ее на голову и выбежал на улицу. За ним Маруся, и самым последним Шарик, обеспокоенный этой неожиданной спешкой.
У края тротуара стоял ядовито-зеленый грузовик, из кабины выглядывал Вихура.
– Привет. Здравствуй, Огонек! – весело крикнул он. – А я вас ищу-ищу. Осторожно! Свежевыкрашено, – предостерег он, поднимая палец.
– Краска, холера, никак сохнуть не хочет…
– Ты что-то хотел? – прервал его Кос.
– Ну, конечно. Слушайте: отправляется баржа вверх по Висле за мукой. Солнце, весна и все такое прочее. Хотите вместе?..
– Хотелось бы, но у меня дежурство в госпитале.
– Я не могу. Сегодня торжественная линейка на Длинном рынке, а завтра вечером праздник.
– К вечеру вернемся!
– Нет…
– Ну, тогда привет! – Вихура козырнул и, убирая голову в кабину, стукнулся теменем о край рамы, отчего сморщил свой курносый нос. – Будьте здоровы, Косы! – крикнул он, дал газ и рванул с места.
Янек перестал хмуриться.
– Может, его в экипаж? Варшавянин, быстрый парень.
– Конечно, Янек. Конечно, никого другого, только Вихуру.
– Слышала, как он нас назвал? Обещай, что сразу после войны…
– Слышала. Обещаю.
Она протянула ему руки, он крепко сжал ее ладони и не отпускал, стискивал, как гранату с выдернутой чекой, глядя в потемневшие зеленые глаза под черными бровями, выгнутыми, как монгольский лук.
Шарик присел у ног своего хозяина, посмотрел снизу вверх на лица обоих, и хотя ему захотелось радостно залаять, даже не заскулил.
Издалека, с Балтийского моря, возвращались штурмовики, они жужжали в небе совсем как сытые, тяжелые шмели над лугом, и все было так празднично, потому что было сказано самое важное и прекрасное, что можно сказать…
|
На Длинном рынке собралась масса народу. Кроме польских и советских солдат здесь было много гражданских. Люди толпились до самых Зеленых ворот, до моста через Мотлаву. Генерал обращался именно к мирному населению, он говорил, что невольники, согнанные сюда гитлеровцами силой, – теперь подлинные хозяева этого города, который когда-то был польским и теперь снова и навсегда возвращен Польской Республике.
Отец Янека благодарил советских солдат и польских танкистов за труд и пролитую кровь, за внезапный, стремительный штурм, благодаря которому уцелела часть жилых домов и фабрик, уцелели приговоренные к уничтожению военнопленные и польское население.
Оба говорили с террасы, поднимавшейся над землей на шесть высоких ступеней перед входом во дворец Артуса. Громкоговорители повторяли их слова. Янек, Григорий и Густлик прекрасно все видели и слышали, потому что «Рыжий» с гордо поднятым стволом пушки стоял рядом с террасой и весь экипаж сидел на броне, на башне, а с ними Маруся и Лидка, старшина Черноусов, ну и, конечно, Шарик.
– Нас бы так серебрянкой покрасить, вот был бы памятник! – громким шепотом сказал Елень.
Лидка тихонько рассмеялась, представив себе посеребренного Густлика, Григорий начал ей вторить и получил тумака в бок от Янека. Они не слышали последних слов выступавшего, но тут старшина, зашипев как паровоз, успокоил их.
На площади установилась тишина, кругом посветлело от поднятых вверх лиц – все смотрели на продырявленную снарядами башню Главной ратуши, поверх часов, поверх широкой галереи, на что-то у самой крыши.
|
– Что там такое? – тихо спросил Елень.
– Солдат без фуражки, – ответил Кос, рукой заслоняя от солнца свои ястребиные глаза.
– Выстрелит из ракетницы или будет играть на трубе?
– Замахивается…
Широкой дугой вылетел в воздух сверток величиной с рюкзак, распластался, развернулся и вспыхнул на солнце многометровый красно-белый стяг, наполненный свежим морским ветром. И прежде чем кто-нибудь успел вскрикнуть или сказать слово – заиграли трубы, ударили барабаны, и отозвалась медь сразу трех оркестров – польской танковой бригады и двух советских дивизионных; «Еще Польша не погибла, пока мы живы…»
Испуганные чайки закружились вверху, над домами без крыш, над поднятыми вверх лицами людей, повлажневшими будто от утренней росы.
Срочной работы в Гданьске было невпроворот. Станислав Кос хотел сразу же после торжеств вернуться к своим обязанностям бургомистра, но экипаж «Рыжего» взял его в плен и потащил на Вестерплятте. Его просили показать, где стоял немецкий корабль «Шлезвиг-Гольштейн», где были ворота с орлом на овальном щите с надписью «Военный транзитный склад»; раздвигая руками разросшиеся по грудь лопухи, рассматривали остатки каменной стены, поржавевшие рельсы железной дороги, руины караульного помещения.
Наконец уселись на берегу на перевернутую вверх дырявым дном шлюпку и смотрели, как ветер носит чаек над Мертвой Вислой, и слушали воспоминания поручника.
– Под конец мне самому пришлось встать за пулемет. Получил осколком по голове, но легко, только вот каску было трудно натягивать на повязку. А они бомбили, били из орудий… Против тяжелого оружия мы были бессильны, но все равно за наших пятнадцать человек они заплатили тремя сотнями убитых. Мы удерживали Вестерплятте целую неделю. В то время когда война только начиналась, это было важно. Было важно, чтобы мир услышал эти выстрелы, пробудился и понял, что каждая новая уступка только делает бандитов все наглее и наглее…
|
Лидка стащила тесноватый сапог и грела босую ногу на белом песке. Маруся сорвала травинку и грызла желтовато-зеленый стебелек. Шарик, лениво растянувшись на солнышке, ляскал зубами, пытаясь схватить муху.
– Здесь было начало, – сказал Густлик, – и здесь для нас конец работы. Разве не так? Завтра вечером, эх, и танцевать буду, как уже давно не танцевал. – Он встал, зашаркал сапожищами в темпе оберека.
– Повеселиться можно, а вот до конца еще далеко. Работы много, – ответил Вест. – Везде развалины, мины, порт утыкан затонувшими кораблями. Надо все это…
– Ясно, – прервал его Янек, – но главное, что мы нашли друг друга.
– Мой старик тоже написал. – Густлик вытащил из кармана письмо и похлопал по нему ладонью. – Мать просит его поздравить весь экипаж.
– Весь экипаж… А если он не весь? – Григорий сломал и бросил назад, через плечо, ветку, которую крутил в руках. – Никто нам не скажет, какая будет завтра погода.
Все загрустили. Но тут Шарик навострил уши, предостерегающе проворчал. По бездорожью, шелестя сухими стеблями прошлогодних сорняков, подходила к ним худая, не старая еще женщина в черном платье.
– Извините, сын у меня пропал. Маречек, шестилетний. Может, панове видели?
– Никто здесь до вас не проходил, – помолчав немного, ответил Янек.
– Извините, я тогда пойду. Год тому назад пропал, вышел на улицу и не вернулся. Маречек, шестилетний, – уходя, причитала она.
С минуту они смотрели ей вслед.
– Мне пора. – Маруся встала. – Перед дежурством надо переодеться в старую форму.
– И перед вечером стоит подольше поспать, – добавила Лидка.
– Не скоро еще после этой войны станет людям весело, – сказал отец Янека, когда они уже шли назад.
– И все-таки Густлик прав, когда говорит, что конец работе, – энергично вмешался Григорий, – потому что конец действительно близок. Я один на свете как перст, ни одна девушка меня не любит, а я все время думаю о том, как хорошо будет после войны.
Они шли напрямик целиной в ту сторону, где у побережья оставили шлюпку после переправы через Мотлаву.
– Найдешь такую, которая полюбит. – Густлик обнял грузина за плечи.
– Завезу тебя под Студзянки, к Черешняку, и просватаю.
– В деревню не хочу.
– А хочешь девушку из Варшавы? Вихура это устроит, скажу ему, как вернется.
– А где Вихура? – заинтересовался Григорий.
– На барже поплыл за мукой, но к завтрашнему вечеру, к празднику, должен вернуться, – объяснил Янек.
Вихура не сумел вернуться к вечеру, а бал начался ровно с заходом солнца. Не танцы, а настоящий бал. Солдатский бал в освобожденном Гданьске.
Огромный зал на первом этаже старого мещанского дома едва мог вместить гостей. На стенах его еще лежала печать недавних боев: пятна сажи, косой след очереди, потрескавшаяся штукатурка, и все-таки везде царили чистота, строгость, порядок. То, что нельзя было убрать, закрыли военными плакатами: был там зеленый солдат поручника Володзимежа Закшевского, призывающий: «На Берлин!», смешные гитлеры Кукрыниксов, бьющий в колокол седой крестьянин Николая Жукова с надписью: «Братья славяне!» Где не хватало плакатов, повесили куски артиллерийских маскировочных сетей, растянутые плащ-палатки, украшенные ветками орешника и цветущего терновника, а также лозунги, торопливо написанные на полотне: «Гданьск – польский на века!», «Вперед, на Берлин!», «Рвись до танца, как до германца!», и еще что-то про Гитлера, а что именно – трудно было разобрать, потому что капеллан бригады, противник богохульства, приказал прикрыть этот лозунг зеленью.
Почти посредине бального зала находился лаз, ведущий в подвалы, это был след от снаряда. Его ограждали саперские козлы с табличками: «Осторожно, дыра!» и «Внимание, не провались!». Время от времени над полом из лаза показывалась голова солдата, который поднимался по приставной лестнице и подавал танцующим бутылки с пивом.
Играл не бригадный оркестр, который умел исполнять только марши, а собранный в экстренном порядке польско-советский ансамбль, игравший на инструментах, которые оказались под рукой, – гармонь, гитара, сигнальная труба, рояль со столбиком из кирпича вместо ножки и с простреленной крышкой и, конечно, бубен. Над возвышением для оркестра виднелся разбитый барельеф гитлеровского орла, саперы долго сбивали его прикладами, но так и не успели закончить эту работу к началу бала.
– Все танцуют!
Танцевали польские и советские радистки и телефонистки, санитарки в празднично отглаженных гимнастерках. У одних на ногах вычищенные до ярчайшего блеска сапоги, у других – неизвестно где раздобытые туфли, но у каждой что-нибудь необычное во внешнем облике, что-нибудь милое и женственное: брошка, красивый воротничок, платочек в руке, весенний цветок в волосах. Были здесь и девушки – местные жительницы, и те, кого привезли сюда на работу, когда Гданьск был еще немецким. У всех у них бело-красные повязки и ленточки на груди. Среди мужчин выделялось несколько человек, одетых в гражданское и тоже с повязками на руках и ленточками в петлице пиджаков.
Люди танцевали, а недалеко от оркестра стоял командир бригады и смотрел на них с улыбкой. Прошло, может быть, с четверть часа после начала бала, когда к нему протиснулся отец Янека с большим свертком под мышкой.
– Привет, Вест! – Генерал протянул ему руку. – Куда ты пропал со вчерашнего дня?
– Тральщики открыли выход из порта и очистили краешек залива, вот я и кликнул пару знакомых рыбаков, запустили мы катера и…
– Есть рыба?
– Немного, но есть, гражданин комендант города.
– Оставь меня в покое с этим комендантом. Меня зовут Ян.
– Станислав.
Оба одновременно подумали, как же это глупо, что до сих пор они не называли друг друга по имени, и громко расцеловались в обе щеки. Увидев это, Густлик, танцевавший с Лидкой танго «Золотистые хризантемы», закричал вниз:
– Пиво для командира, живо!
Он подхватил на лету бутылки и передал их, не переставая напевать:
«…В хрустальной вазе стоят на фортепиано…»
Командир и Вест зацепили один бутылочный колпачок за другой, сорвали их, чокнулись горлышками бутылок и отпили по два глотка.
– Вчера утром я послал людей за мукой. С минуты на минуту баржа должна вернуться, и тогда пустим пекарню.
– Я бы сгодился месить тесто. – Густлик прервал пение и показал свою мощную лапу, а потом, продолжая танцевать, тихо сказал Лидке: – Только мы здесь не останемся. Генерал пусть остается комендантом, а «Рыжий» – на фронт.
– Можешь месить! – крикнул Густлику в ответ командир и сказал, обращаясь к Весту: – Только я пробуду здесь самое большее несколько дней – и на фронт, в штаб армии. Янека надо бы побыстрее демобилизовать, послать в школу. – И он показал на парня, танцевавшего в это время с Марусей.
– Это было бы лучше всего, но…
Янек только теперь заметил отца, и они с Марусей подбежали к нему, разрумянившиеся, радостные.
– Здравствуй, папа! – И тут же Янек встал по стойке «смирно»: – Гражданин генерал, прошу разрешения обратиться к поручнику Косу.
– Военная шкура – вторая натура, – рассмеялся командир. – Вот уволю тебя на гражданку, пошлю в школу, и тебе не нужно будет просить никакого разрешения.
– За что же это? – сразу погрустнел Янек.
– Как это за что?
– На гражданку за что? Мы же всем экипажем подавали рапорт.
– Новые танки с восьмидесятипятимиллиметровыми орудиями пошли на фронт, а остальная бригада остается здесь в качестве гарнизона.
– У «Рыжего» новый мотор, гражданин генерал. Голос юноши стал хриплым. – Пока война не окончена, никто не имеет права…
– Не тебе меня учить. А пока до конца вечера приказываю танцевать.
– В таком случае я приглашаю вас. – Маруся сделала реверанс, отбросив назад с плеча толстую каштановую косу.
Оба Коса с улыбкой посмотрели на новую пару – гибкую тростинку и могучий дуб, не поддающийся бурям. Солдаты расступались, давая в круге место командиру.
– Я спешил, чтобы на праздник успеть, вот сапоги принес, – сказал отец, разворачивая сверток.
– Мне? – удивился и обрадовался Янек, увидев шевровые офицерские сапоги с высокими, до щиколотки, задниками.
– Мои довоенные. Почти не ношенные.
– Небось велики будут.
Он снял свой сапог, примерил один отцовский и… еле натянул его. Попробовал другой, потопал.
– Не велики? – улыбнулся отец.
– В самый раз. Спасибо, папа.
– Видишь, ноги у тебя за это время немного выросли.
Янек выдвинулся вперед, чтобы его видели, помахал Густлику, но тот ничего не заметил, потому что, склонившись над Лидкой, шептал ей что-то на ухо.
Девушка, кивнув головой, подошла к группе, где стоял советский генерал, и пригласила его на танец. Стоявшие поблизости захлопали в ладоши, а Янек обратился к отцу, продолжая разговор, начатый до этого генералом:
– Папа, о какой школе речь? Я бы хотел, конечно, быть вместе с тобой, но пока война не закончена, пока Польша…
– Я тебя удерживать не буду. Даже если бы и стал, все равно ты имеешь право не послушаться меня.
Несколько секунд они смотрели друг другу в глаза. Янек сделал движение, как будто хотел броситься отцу на шею, но поручник выпрямился и только протянул сыну руку. Они стиснули друг другу ладони
– два солдата, два взрослых человека, мужчины. Может быть, и поцеловались бы, но Вест увидел Саакашвили.
– Гжесь!
Григорий сидел у стены, а на соседнем стуле – Шарик, тоже грустный. Григорий, обрадованный, что кто-то прервал его задумчивое одиночество, быстро подошел.
– Хорошо, что вы приехали, потому что Янек… Ну и сапоги! – с восхищением всплеснул он руками.
– У меня подарок и для тебя, – прервал его поручник. – Офицерский ремень.
Григорий двумя руками взял ленту коричневой кожи, вышитую золотистой ниткой, осмотрел, прижал к груди и заговорил по-грузински, по-русски, по-польски:
– Мадлобт, спасибо, дзенькуе! – Снял старый ремень, надел новый, затянулся и стал тонкий в талии, как оса. – А это что? – показал он на латунные полукруглые зажимы.
– Это для сабли.
– Для сабли, – мечтательно повторил Григорий и, достав из несуществующих ножен невидимый клинок, сделал рукой в воздухе несколько движений, размашистых ударов, последний из которых пришелся почти по носу Вихуре, который подошел с двумя красивыми блондинками, похожими как две капли воды одна на другую.
– Ты с ума сошел, грузин? – спросил шофер и начал представлять девушкам своих товарищей: – Поручник Вест, отец Янека… Янек, командир танка… А этот, что махал рукой, – механик Григорий, или Гжесь… Товарищи, позвольте представить: сестры Боровинки, Ханна и Анна.
– Очень приятно с вами познакомиться, – улыбнулся Вест и спросил: – Привезли муку, Вихура?
– Привез, пан поручник, целую баржу, но едва успел с этого корабля на этот бал.
– Совершенно одинаковые… – прошептал пораженный Саакашвили, хватая капрала за рукав. – Обе красивые и совершенно одинаковые…
– Близнецы, потому и одинаковые, – объяснил шофер и тут же стал продолжать свой рассказ: – Едва успел, пан поручник, потому что два диверсанта оказались на барже и украли велосипеды…
– Густлик Елень, – представился девушкам подошедший силезец и подмигнул Вихуре. – Ух, и фантазия у тебя! Что это за диверсанты?
– Одеты были в гражданское. Один потерял шляпу, когда удирал.
– Диверсант потерял шляпу! – не унимался Елень. – Такой болтовней ты не обманул бы даже моей тетки Херменегильды, которая верит всем сказкам.
– …Мина по курсу, но я ее отпихнул, схватил автомат и… – Сморщив курносый нос, он показал, как целился. – Трррах!
– Ой! – негромко вскрикнули девушки-близнецы.
– Прошу прощения, мы все о делах военных, а тут музыка играет. Вы позволите, пани Анна, – поклонился Вихура и слегка подтолкнул Григория, чтобы тот тоже действовал.
Саакашвили пригладил усы на смуглом, потемневшем от волнения лице и наклонил голову, но в то мгновение, когда он уже протянул руки, чтобы обнять партнершу, музыка умолкла.
– Люди!
Подиум оркестра служил трибуной крестьянину из Вейхерова, который несколько дней назад принес экипажу еду к покалеченному «Рыжему». Некоторое время он стоял с поднятой рукой, ждал, пока зал утихнет, а потом громко заговорил:
– За те танки, что полегли на наших полях, мы купим солдатам хотя бы один новый. От Гданьска и Гдыни, от Вейхерова, от кашубов. Дарим, сколько можем!
Он бросил два банкнота на большой поднос, его примеру последовали другие. Одна из женщин сняла перстень, кто-то положил обручальное кольцо. Быстро росла груда злотых, попадались и рубли советских солдат.
– Мне, – говорил Григорий, ожидая танца, – мне так не везет, пани…
– Анна, – подсказала девушка.
– Внимание! – крикнул кто-то со стороны оркестра. – Белый вальс, приглашают дамы.
В зале произошло легкое замешательство. Густлик стал на пути Маруси, но она со смехом оттолкнула его.
– С тобой следующий, – обещала она и пригласила Веста.
Сестры-близнецы быстренько обменялись Вихурой и Саакашвили, и молодые люди могли из этого заключить, что оба они не были совершенно безразличны девушкам. Пары закружились по залу.
– Потанцуешь со мной? – спросила Лидка Янека, дотронувшись до его носа цветком калужницы.
– Конечно. Посмотри, от отца получил, – похвастался он сапогами.
– А помнишь шарф, который я тебе прислала в госпиталь? В знак примирения… После того как вернула тебе рукавицы. – Она откинула слегка голову назад и из-под падающей на лоб пушистой челки кокетливо смотрела ему в глаза. – Я знаю, ты меня любил, и рукавицы могли быть вроде обручального колечка…
– Могу дать тебе эти рукавицы. Они у меня еще сохранились.
– Вместо колечка? – Она тесней прижалась к нему.
Минуту они кружились молча, и зал кружился вместе с ними.
– Нет, – серьезно ответил Янек. – Просто так. Не сердись…
– Я не сержусь. Ты пойми: она сразу после войны уедет. И что тогда?
Он не ответил. Танцевал, глядя в зал поверх головы Лидки, как будто искал кого-то и не мог найти.
Оба генерала наблюдали за танцующими.
– А нас, стариков, не приглашают.
– Такая уж наша судьба, – ответил командир бригады и добавил: – Кажется, пора?
– Пора.
Они подошли к оркестру, поднялись на возвышение, и оркестр в тот же миг замолчал. Трубач заиграл сигнал: «Внимание, слушай мой приказ». Все повернулись лицом к генералам. Один только Густлик быстро прошмыгнул к двери и выскочил на улицу.
– Солдаты, – начал командир бригады, – в результате взаимодействия наших частей, неоднократно проверенного на поле боя, мы решили сегодня отдать общий приказ международного значения…
Дальнейших слов Елень не слышал, потому что во весь дух бежал к немецкому орудию, брошенному в развалинах, но совершенно исправному. Он зарядил орудие подготовленным заранее снарядом и захлопнул замок. И только размотав длинный спусковой шнур и вернувшись под окно бального зала, он с облегчением вздохнул и вытер пот со лба; генерал не только не кончил, а читал еще только пункт первый:
– Присваиваем звание сержанта санитарке Марусе-Огоньку и командиру танка Яну Косу.
Оба названных вышли вперед.
– Есть!
– Естем!
Для них двоих это повышение было неожиданностью. Остальные друзья знали о нем заранее, и Черноусов тут же сменил погоны Марусе на новые, с широкой красной полосой на темной зелени, а Саакашвили молниеносно приметал на погоны Янеку серебряный галун и римскую пятерку.
После аплодисментов и дружеских приветствий генерал стал читать дальше:
– Пункт второй: объявляем о помолвке двух вышеназванных сержантов союзных армий.
– Да здравствуют молодожены! – закричали поляки.
– Ура-а-а! – раскатисто вторили им русские, украинцы, белорусы и кто там еще был.
И как раз в этот момент стоящий под окном Густлик потянул за шнур. В развалинах сверкнуло пламя, и так мощно грохнуло, что со звоном треснули последние стекла, посыпалась штукатурка и слетела со стены гитлеровская ворона над оркестром, обнаружился старый высеченный из камня крест на Гданьском гербе и крыло польского орла.
Музыканты, которым немало всякого случалось видеть на фронте, и глазом не моргнули. Барабан начал отбивать ритм, гармонь и труба запели прерванную мелодию. Опять закружились пары…
– Он меня уже не любит, – жаловалась Лидка, кладя свою голову на плечо грузину. – Единственная надежда, что, когда кончится война, она должна будет уехать.
– У меня ситуация еще труднее, – объяснял Саакашвили. – Мне понравилась Анна, а я объяснился в любви Ханне. Ну как мне теперь быть?
Янек и Маруся молча танцевали вальс и не могли наглядеться друг на друга. Остальной мир кружился вокруг них: зеленые пятна гимнастерок, красные пятна флагов, просветленные лица людей. Они не заметили, как в какой-то момент офицер, в фуражке по-походному, подошел к советскому генералу, отрапортовал и вручил конверт. Они не видели, как генерал сломал печать и, взглянув на текст, попрощался с командиром бригады и вышел. Они не заметили, что по залу из уст в уста передается приказ, чтобы советские солдаты извинились перед девушками, пожали руки танкистам и удалились.
Паркет был уже свободным, когда старшина Черноусое подошел к помолвленной паре и хлопнул Янека по плечу.
– Что, партнершу сменить хочешь? – весело спросил Кос.
– Нет. Мы уходим. На берлинское направление. Прощайтесь.
Молодые окаменели. Охотнее всего они обнялись бы и ласково прижались друг к другу, но между ними уже стояла война, поэтому только тень промелькнула на их лицах и побелела ладони в коротком пожатии, погасли глаза.
– Ян, я каждый день…
– Огонек…
В углу зала Ханя и Аня украшали Григория и Густлика голубыми ленточками, к ним подошел запыхавшийся Вихура, в руках у него была старая, изношенная шляпа.
– Вот смотрите. Не хотели верить, а вот вам доказательство.
– Утихомирься, – прервал его силезец. – Русские на фронт уходят, и Маруся с ними.
Он смотрел ей вслед, пока она не исчезла в темноте, и только потом взял в руки военную добычу капрала, внимательно осмотрел и заявил:
– Если бы мы не так далеко были, я сказал бы, что где-то тут Черешняк близко.
– Кто?
– Да тот крестьянин, что помог нам под Студзянками. У него был именно такой цилиндр.
Томаш и конь
Во время августовского сражения деревня четырнадцать раз переходила из рук в руки, и можно было бы сказать, что в ней камня на камне не осталось, если бы не уцелели стены одной из риг фольварка, сложенные из колотого гранита. До января фронт проходил совсем рядом, солдаты копали окопы, строили землянки и блиндажи, разбирая последние грубы на кирпичи и подпаленные балки.
Когда фронт отодвинулся и крестьяне вернулись из-за Вислы в Студзянки, они даже не смогли найти места, где была деревня, разобрать, где чей двор, потому что дороги в снегу были протоптаны другие: от орудий к командным пунктам, от окопов к землянкам, от наблюдательных пунктов к огневым позициям, в общем, такие, какие нужны солдатам. И только когда сошел снег, вылезли крестьяне из землянок, осмотрелись и начали думать и гадать, как и где строиться.
А в это время Черешняку военная машина привезла лес для дома: бревна, тес, а сверх того еще два топора и ящик гвоздей. Одни говорили, что это за сына Томаша, который будто бы был связным у партизан, а другие – что сам старый показал русским, где один немецкий генерал прятал карты.
Черешняк об этом помалкивал, зато от темна до темна не выпускал топорища из рук. Сын, Томаш, на полголовы выше отца, помогал ему, а жена варила им еду. К середине марта, когда в деревню пришли саперы, работа уже далеко продвинулась, и в избе Черешняка стал на постой хорунжий. А в начале апреля, после праздника святого Францишека, Черешняки закончили работу.
День был теплый, на выстиранном дождями небе светило солнце, когда Томаш вынес на крышу шест, разукрашенный красными ленточками, а отец, сдвинув на затылок мятую пропотевшую шляпу, прибил его двумя гвоздями к стропилам.
Он вытер лоб и, улыбаясь, смотрел то на шест, то на сына, сидящего на крыше, и пытался пригладить пальцами развевающиеся на ветру волосы. Сверху были видны неогороженный двор, ящик из-под извести, козлы для дров, разбросанные всюду стружки, а поодаль, среди, засохшего чертополоха, поржавевший плуг. Со стороны поля к дому приближался молоденький сапер с автоматом за плечами и с длинным щупом в руках.
– Закончили, пан Черешняк? – спросил сапер, задирая вверх голову.
– Почти, – ответил тот и дал знак сыну, чтобы слезал.
Сначала вниз по соломенной крыше съехал сын, потом отец. Томаш слегка поддержал его при приземлении.
– Жить можно, за воротник не накапает, – сказал Черешняк, не глядя на солдата. – Он поправил съехавшую набекрень шляпу цвета подсохшей картофельной ботвы и с минуту с гордостью рассматривал свою работу, потом взглянул в поле, на стоявший невдалеке подбитый танк. – Сколько сегодня?
– Четыре, – развернув тряпку, паренек показал взрыватели, обнажил в улыбке зубы. – Поработать еще до захода солнца – и ваше поле будет чистым.
Черешняк постучал в окно, в которое было вставлено только одно стеклышко, а остальные квадраты между переплетами залеплены бумагой и кусками немецкого маскировочного полотна.
– Жена, подавай обед.
Жена приоткрыла раму и подала миску, два ломтя хлеба, две ложки.
– А третью ложку?
– Своей нет? – пробурчала она, и окно с треском захлопнулось.
– Есть?
– Чего стоил бы солдат без ложки, – ответил сапер. – Когда отправлялся на войну, мать дала. – Он вытащил из-за голенища деревянную ложку красивой резьбы, а из кармана – восьмушку хлеба, завернутую в чистую льняную тряпицу.
Они уселись на бревнах, миску пристроили на пни. Томаш уже протянул к миске ложку, но Черешняк остановил его взглядом, перекрестился, подождал, пока хлопцы последуют его примеру. Потом они начали есть неторопливо, по-крестьянски, строго придерживаясь очередности: Черешняк, его сын и сапер, приглашенный в гости. В тишине слышно было только, как хлебали они картофельный суп, как постукивали горшки в доме и радовались весне жаворонки.
По меже подошел молодой офицер. Первым увидел его сапер и, сунув ложку за голенище, встал по стойке «смирно». Черешняки оглянулись и тоже встали.
– Шест, пан хорунжий, – показал старик.
– Я издалека заметил и поспешил, чтобы успеть на обмывание.
– Бедность у нас. В воскресенье святой воды принесу, окроплю.
– А я не святой принес. – Офицер поставил на пенек бутылку.
Томаш по знаку отца отнес миску и тут же вернулся обратно с четырьмя стаканами. Все они были разного цвета и разной формы, но хорунжий разливал поровну, отмеряя ногтем уровень на бутылке. Хорунжий и старик, чокнулись. Хлопцы тоже потянулись за стаканами, но Черешняк остановил их жестом.
– Ты обещал сегодня закончить поле, – сказал он саперу. – Вечером выпьешь. – И крикнул: – Мать, иди же сюда!
Черешняк подал хорунжему еще один стакан, а другой протянул жене, которая, стыдливо отвернувшись, отпила чуть-чуть, скривилась и оставшееся вернула мужу.
Сапер козырнул, взял свой щуп и молча пошел в сторону разбитого танка. Офицер внимательно смотрел ему вслед, угощая табаком хозяина и Томаша.
Женщина, забрав стаканы, вернулась в хату, а мужчины принялись крутить цигарки. Черешняк, ударяя обломком стального напильника о камень, высек искру и зажег фитиль, заправленный в винтовочную гильзу, дал прикурить хорунжему и сам затянулся. Отобрал у сына уже готовую козью ножку из газеты и спрятал за ленту своей шляпы.
Первые затяжки они молчали, а потом заговорил хорунжий:
– Ну как, пан Черешняк? Получили вы землю, построили хату, начинаете заново жизнь?
– Это так, да только нечем пахать, нечего сеять. А если вернется графиня, она не только землю у нас вырвет, но и ноги. – Он щурил глаза на солнце и с беспокойством потирал руки о заплаты на коленях.
– Если вы этого не захотите, то не вырвет, – заметил Томаш.
– Что ты понимаешь? – Черешняк хлопнул парня по спине. – Здесь тебе не партизанский отряд, здесь я, Томаш, лучше тебя разбираюсь.