"Неужто это он так и говорил?"
"Смею ли я вам солгать? истинно так и говорил-с: ферфлюхтер, говорит, вы и еще какой ферфлюхтер, и при многих, многих свидетелях, почитай что при всем купечестве, потому что этот разговор на благородной половине в трактире шел, где все чай пили".
"Вот именно негодяй!"
"Именно негодяй-с. Я его было остановил, -- говорю: "Василий Сафроныч, ты бы, брат, о немецкой нации поосторожнее, потому из них у нас часто большие люди бывают", -- а он на это еще пуще взбеленился и такое понес, что даже вся публика, свои чаи и сахары забывши, только слушать стала, и все с одобрением".
"Что же именно он говорил?"
"Это, говорит, новшество, а я по старине верю: а в старину, говорит, в книгах от паря Алексея Михайловича писано (*18), что когда-де учали еще на Москву приходить немцы, то велено-де было их, таких-сяких, туда и сюда не сажать, а держать в одной слободе и писать по черной сотне".
"Гм! это разве был такой указ?"
"Вспоминают в иных книгах, что был-с".
"Это совсем не хороший указ".
"И я говорю, не хорошо-с, а особенно: к чему о том через столько прошлых лет вспоминать-с, да еще при большой публике и в народном месте, каковы есть трактирные залы на благородной половине, где всякий разговор идет и всегда есть склонность в уме к политике".
"Подлец!"
"Конечно, нечестный человек, и я ему на это так и сказал".
"Так и сказали?"
"Так и сказал-с; но только как от моих этих слов у нас между собою горячка вышла, и дошло дело до ругани, а потом дошло и больше".
"Что же: у вас вышла русская война?"
"Точно так-с: пошла русская война".
"И вы его поколотили?"
"И я его, и он меня, как по русской войне следует, но только ему, разумеется, не так способно было меня побеждать, потому что у меня, извольте видеть, от больших наук все волоса вылезли, -- и то, что вы тут на моей голове видите, то это я из долгового отделения выпускаю; да-с, из запасов, с затылка начесываю... Ну, а он лохматый".
"Лохматый, негодяй".
"Да-с; вот я потому, как вижу, что мир кончен и начинается война, я первым делом свои волосы опять в долговое отделение спустил, а его за вихор".
"Хорошо!"
"Хорошо-с; но, признаться, и он меня натолкал".
"Ничего, ничего".
"Нет, больно-с".
"Ничего; я вас буду на мой счет лечить. Вот вам сейчас же и рубль на это".
"Покорно вас благодарю: я на вас и полагался, но только это ведь не вся беда".
"А в чем же вся-то?"
"Ужасную я неосторожность сделал".
"Ну-у?"
"Началось у нас после первого боя краткое перемирие, потому что нас ровняли, и пошел тут спор; я сам и не знаю, как впал от этого в такое безумие, что сам не знаю, что про вас наговорил".
-- "Про меня?"
"Да-с; об заклад за вас на пари бился-с, что подавай, говорю, подавай свою жалобу, -- а ты Гуги Карлыча волю не изменишь и ворота отбить его не заставишь".
"А он, глупец, думает, что заставит?"
"Смело в этом уверен-с, да и другие тоже уверяют-с".
"Другие!"
"Все как есть в один голос".
"О, посмотрим, посмотрим!"
"И вот они восторжествуют-с, если вы поддадитесь".
"Кто, я поддамся?"
"Да-с".
"Да вы разве не знаете, что у меня железная воля?"
"Слышал-с, и на нее в надежде такую и напасть на себя сризиковал взять: я ведь при всех за вас об заклад бился и увлекся сто рублей за руки дать".
"И дайте -- назад двести получите".
"Да вот-с, я, их всех там в трактире оставивши, будто домой за деньгами побежал, и к вам и явился: ведь у меня, Гуго Карлыч, дома, окромя двух с полтиною, ни копейки денег нет".
"Гм, нехорошо! Отчего же это у вас денег нет?"
"Глуп-с, оттого и не имею; опять в такой нации, что тут -- честно жить нельзя".
"Да, это вы правду сказали".
"Как же-с, я честью живу и бедствую".
"Ну ничего, -- я вам дам сто рублей".
"Будьте благодетелем: ведь они не пропадут-с. Это все от вас зависит".
"Не пропадут, не пропадут, вы с него когда двести получите, сто себе возьмите, а эти сто мне возвратите".
"Непременно ворочу-с".
Пекторалис вручил подьячему бумажку, а тот, выйдя за двери, хохотал, хохотал, так что насилу впотьмах в соседний двор попал и полез к Сафронычу через забор пьяный магарыч пить.
"Ликуй, -- говорит, -- русская простота! Ныне я немца на такую пружину взял, что сатана скорее со своей цепи сорвется, чем он соскочит".
"Да хотя поясни", -- приставал Сафроныч.
"Ничего больше не скажу, как уловлен он -- и уловлен на гордости, а это и есть петля смертная".
"Что ему!"
"Молчи, маловер, или не знаешь, ангел на этом коне поехал, и тот обрушился, а уж немцу ли не обрушиться".
Осушили они посудины, настрочили жалобу, и понес ее Сафроныч утром к судье опять по той же большой дороге через забор; и хотя он и верил и не верил приказному, что "дело это идет к неожиданному благополучию", но значительно успокоился. Сафроныч остудил печь, отказал заказы, распустил рабочих и ждет, что будет всему этому за конец, в ожидании которого не томился только один приказный, с шумом пропивавший по трактирам сто рублей, которые сорвал с Пекторалиса, и, к вящему для всех интересу и соблазну, а для Гуго Карлыча к обиде, -- хвастался пьяненький, как жестоко надул он немца.
Все это создало в городе такое положение, что не было человека, который бы не ожидал разбирательства Сафроныча и Пекторалиса. А время шло; Пекторалис все пузырился, как лягушка, изображающая вола, а Сафроныч все переда в своем платье истер, лазя через забор, и, оробев, не раз уже подсылал тайком от Жиги к Пекторалису и жену и детей за пардоном.