Под редакцией Ю. Балтрушайтиса 17 глава




— Я ухожу, — поднимаясь после романса, сказала донна Мария.

— Не дождавшись конца?

— Нет, к пяти должна быть дома.

— Помните, завтра…

Она протянула ему руку. Может быть от теплоты закрытого воздуха ее бледность оживляло легкое пламя. Бархатная накидка темного оловянного цвета с широкою каймой закрывала всю ее фигуру; и под пепельным мехом томно умирали фиалки. При выходе она шла с таким царственным изяществом, что некоторые из сидевших дам оборачивались и смотрели на нее. И Андреа впервые увидел в ней, в одухотворенной женщине, в сиенской мадонне светскую женщину.

Квартет переходил к третьей части. Дневной свет уменьшался и были подняты желтые, как в церкви, занавески. Другие дамы покинули зал. Кое-где раздавался шепот. В аудитории начиналась усталость и невнимание, свойственные концу всех концертов. Благодаря одному из странных проявлений гибкости и внезапного непостоянства, Андреа испытал почти радостное чувство облегчения. Он вдруг утратил всякую сентиментальную озабоченность страсти; и его суетности, его порочности ясно представлялась одна лишь возможность наслаждения. Он подумал, что, назначая эти невинные свидания, Донна Мария уже поставила ногу на сладкую наклонную плоскость, на дне которой неизбежен грех, даже для наиболее бдительных душ; думал, что немного ревности может быть опять толкнуло бы Елену в его объятия и, стало быть, одно похождение помогло бы другому; думал, что может быть именно смутный страх, ревнивое предчувствие ускорило согласие Донны Марии на ближайшее свидание. Стало быть, он стоял на пути к двойной победе; и улыбнулся, заметив, что трудность обоих предприятий представлялась в одном и том же виде. Он должен был превратить в любовниц двух сестер, т. е. двух женщин, желавших быть при нем сестрами. С улыбкою же отметил и другое сходство между обоими случаями. — Этот голос! Как странен в голосе Донны Марии оттенок Елены! — Безумная мысль озарила его.

— Этот голос мог быть для него толчком в работе воображения: благодаря сродству, он мог слить двух красавиц и обладать третьей воображаемой, более сложной, более истинной, потому что идеальной…

Исполненная с непогрешимым искусством третья часть кончалась при аплодисментах. Андреа встал; подошел к Елене.

— Ах, Уджента, где вы были до сих пор? — сказала ему княгиня Ферентино.

— Кто эта незнакомая дама? — с веселым видом спросила Елена, нюхая фиалки в муфте из куньего меха.

— Большая подруга моей кузины: Донна Мария Феррес-и-Капдевила, супруга нового гватемальского министра, — ответил Андреа, не смущаясь. — Прекрасное, очень тонкое создание. Гостила в сентябре у Франчески в Скифанойе.

— Что же Франческа? — прервала Елена. — Не знаете, когда вернется?

— Недавно имел известия из Сан-Ремо. Фердинандо поправляется. Но боюсь, что ей придется остаться там еще на месяц, если не больше.

— Как жаль!

Квартете переходил к четвертой части, очень короткой. Елена и Ферентино заняли два места в глубине у стены под бледным зеркалом, где отражалась сумрачная зала. Елена слушала, опустив голову, пропуская сквозь пальцы кончик блестящего боа из куньего меха.

— Проводите нас, — сказала она Сперелли по окончании квартета.

Усаживаясь в карету после Ферентино, сказала:

— Садитесь и вы. Оставим Еву у дворца Фиано. Я подвезу вас, куда пожелаете.

— Благодарю вас.

Сперелли согласился. Выезжая на Корсо, карета должна была двигаться медленно, потому что вся улица была занята бушующей толпой. С площади Монтичиторио, с площади Колонны доносились крики, расширялись с шумом потоков, возрастали, ослабевали, снова раздавались, смешанные со звоном военных труб. В этот пепельный и холодный вечер возмущение возрастало; бегущие люди, махая большими кипами листов, рассекали толпу; из криков отчетливо выделялось имя Африки.

— Из-за четырехсот скотски умерших скотов! — прошептал Андреа, отодвигаясь от дверцы, в которую он наблюдал.

— Что вы говорите? — воскликнула Ферентино.

На углу дворца Киджи смятение казалось рукопашной. Карете пришлось остановиться. Елена нагнулась и стала смотреть; и ее лицо вне тени, озаряясь отблеском фонаря и светом сумерек, казалось почти смертельно бледным, холодной и несколько посиневшей белизной, которая напомнила Андреа чью-то голову, виденную неизвестно когда, неизвестно где, в галерее ли, в часовне ли.

— Приехали, — сказала княгиня, так как карета добралась наконец до дворца Фиано. — Итак, до свидания. Увидимся вечером у Анджельери. До свидания, Уджента. Придете завтра ко мне завтракать? Застанете Елену, Вити и моего двоюродного брата.

— Час?

— Половина первого.

— Хорошо. Благодарю вас.

Княгиня вышла. Слуга ждал приказаний.

— Куда вас доставить? — спросила Елена Сперелли, усевшегося уже рядом с нею на место подруги.

— Far, far away…[23]

— Да ну же, говорите, домой?

И не дожидаясь ответа, приказала:

— Церковь Св. Троицы, дворец Цуккари.

Слуга закрыл дверцу. Карета двинулась рысью, свернула в улицу Фраттину, оставив позади толпу, крики, ропот.

— Ах, Елена, наконец-то… — прервал Андреа, наклоняясь и засматриваясь на желанную женщину, которая откинулась назад, в тень, как бы избегая соприкосновения.

Отблеск окна мимоходом пронзил тень; и он увидел, как Елена, бледная, улыбалась манящею улыбкой.

Все также улыбаясь, ловким движением, она сняла с шеи длинное кунье боа и, как петлю, накинула на его шею. Казалось шутила. Но этой мягкой петлей, надушенною теми же духами, которыми когда-то дохнул на Андреа лисий мех, она привлекла к себе юношу; и не говоря ни слова, подставила ему губы.

Оба рта вспомнили прежние слияния, эти ужасные и сладкие слияния, которые продолжались до удушья и вызывали в сердце мнимое ощущение как бы мягкого и влажного, растворившегося плода. Чтобы продлить глоток, сдерживали дыхание. Карета из улицы Мачелли свернула в улицу Гритона, потом в Сикстинскую и остановилась у дворца Цуккари.

Елена быстро оттолкнула юношу. Несколько измененным голосом сказала:

— Вылезай. Прощай. — Когда придешь? — Кто знает!

Слуга открыл дверцу. Андреа вышел. Карета повернула снова по той же Сикстинской улице. Андреа, весь дрожа, с глазами, все еще плававшими в истомном тумане, смотрел не появится ли в окошке лицо Елены; но ничего не видел. Карета скрылась из виду.

Поднимаясь по лестнице, он думал: — Наконец-то, она обращается! — В голове у него оставалась как бы мгла опьянения, во рту оставался вкус поцелуя, в зрачках его оставалась молния улыбки, с которою Елена набросила ему на шею эту своего рода блестящую и соблазняющую змею. — А Донна Мария? — Неожиданным наслаждением он, конечно, был обязан сиенке. Без всякого сомнения, в глубине странного и фантастического движения Елены таилось начало ревности. Может быть, боясь, чтобы он не ускользнул от нее, она хотела связать его, приманить, снова зажечь жажду. Она любит меня? Или не любит? — Да и на что было ему знать? Какая польза в том? Очарование уже было нарушено. Никакое чудо не в силах будет воскресить хотя бы малейшую частицу умершего счастия. И ему ничего не оставалось, как заняться все еще божественным телом.

Он долго с удовольствием останавливался на происшедшем. Ему в особенности нравилась изящная и своеобразная манера, с которою Елена придала обаяние своему капризу. И образ боа вызвал образ косы Донны Марии, разбудил вихрем все его любовные мечты об этих роскошных девственных волосах, которые когда-то заставляли млеть от любви воспитанниц флорентийского монастыря. И снова, он смешал два желания; лелеять мечту о двойном наслаждении; предвидел третью, идеальную Любовницу.

Впадал в задумчивое настроение духа. Одеваясь к обеду, думал: — Вчера большая сцена страсти, почти со слезами; сегодня маленькая немая сцена чувственности. И я сам казался себе вчера искренним в чувстве, как до этого был искренен в ощущении. Более того, даже сегодня, за час до поцелуя Елены, я пережил высокое лирическое мгновение подле Донны Марии. Ото всего этого не осталось ни следа. Завтра, конечно, начну с начала. Я — хамелеон, я химеричен, непоследователен, бессвязен. Любой мой порыв к единству всегда окажется тщетным. Мне уже необходимо примириться с этим, мой закон заключается в одном слове: НЫНЕ. Да будет воля закона.

Смеялся над самим собою. И с этого часа начиналась новая стадия его нравственного убожества.

Он пустил в ход все свое нездоровое воображение, без малейшего стеснения, без малейшего отступления, без малейшего угрызения. Чтобы заставить Марию Феррес отдаться ему, прибег к самым изощренным уловкам, к самым тонким козням, обманывая ее в самых душевных движениях, в духовности, в идеале, в сокровенной жизни сердца. Чтобы с одинаковою быстротою преуспеть в приобретении новой любовницы и в возврате прежней, чтобы воспользоваться всеми обстоятельствами в том и другом стремлении, он пошел навстречу множеству несвоевременных вещей, препятствий, странных случаев; и чтобы выпутаться из них, прибег ко лжи, ко множеству выдумок, пошлых уверток, унизительных уловок, подлых козней. Доброта, вера, чистота Донны Марии не покоряли его. В основу своего обольщения он положил стих из псалма: «Окропи меня иссопом, и буду чист; омой меня, и я буду белее снега». Бедная женщина думала, что спасает душу, искупает сознание, очищает своею чистотою запятнанного человека; еще глубоко верила этим незабвенным словам в парке, в это крещение любви в виду моря, под цветущими деревьями. И эта самая вера подкрепляла и поддерживала ее в неумолкавшей в ее сердце борьбе христианки; освобождала ее от подозрения, опьяняла ее своего рода чувственным мистицизмом, в который она влагала сокровища нежности, всю напряженную волну своей истомы, самый сладостный цвет своей жизни.

Андреа Сперелли может быть впервые встретил истинную страсть; впервые встретил одно из этих редчайших великих женских чувств, которые озаряют прекрасною и грозною молнией серое и изменчивое небо людской любви. Он не тужил об этом. Стал безжалостным палачом самого себя и бедного создания.

Что ни день — обман, подлость.

В четверг, 3 февраля, на Испанской площади, по данному на концерте слову он встретил ее у выставки торговца старинным золотом с Дельфиной. едва услышав его приветствие, она обернулась; и ее бледность окрасилась пламенем. Вместе осматривали драгоценности XVI века, стразовые пряжки и диадемы, эмалевые шпильки и часы, табакерки, золотые, из слоновой кости, черепаховые, — все эти безделушки умершего века, представлявшие при этом ясном утреннем свете гармоническое богатство. Кругом торговцы цветами предлагали желтую и белую жонкиль, махровые фиалки, длинные ветки миндаля. В воздухе носилось дыхание весны. Колонна Зачатия стройно вздымалась к солнцу, как стебель, с Мистической Розой наверху; фонтан сверкал алмазами; лестница Троицы радостно раскрывала свои объятия перед церковью Карла VIII, вскинувшейся двумя башнями в облагороженную облаками лазурь, в старинное небо Пиранези!

— Какое волшебство! — воскликнула Донна Мария.—

Вы правы, что так влюблены в Рим.

— Ах, вы еще не знаете его! — сказал ей Андреа. — Я хотел бы быть вашим проводником…

Она улыбалась.

— … исполнять при вас этой весною сентиментальный труд Вергилия.

Она улыбалась с менее печальным, менее серьезным выражением во всей своей фигуре. Ее утреннее платье отличалось трезвым изяществом, но обнаруживало тончайший, воспитанный на произведениях искусства, на изысканных красках вкус. Ее жакетка в виде двух перекрещенных шалей был из серой, переходящей в зеленую ткани; края были украшены меховой полоской с узором из шелкового шнурка. А под жакеткой была кофта тоже из меха. Как поразительно стильный покрой, так и сочетание двух тонов этого невыразимого серого и этого богатого желтого ласкали глаз.

Она спросила:

— Где вы были вчера вечером?

— Ушел с концерта через несколько минут после вас. Вернулся домой; и остался там, потому что мне чудилось присутствие вашей души. Много думал. Вы не чувствовали. моих мыслей?

— Нет, не чувствовала. Не знаю почему, мой вечер был мрачен. Я почувствовала себя такой одинокой!

Проехала графиня Луколи, правя саврасой. Прошла пешком Джулия Мочето в сопровождении Джулио Музелларо. Проехала Донна Изотта Челлези.

Андреа кланялся. Донна Мария спрашивала у него фамилии дам: фамилия Мочето была для нее не нова. Вспомнила день, когда ее произнесла Франческа перед архангелом Михаилом Перуджино, просматривая рисунки Андреа в Скифанойе; и провожала глазами давнишнюю любовницу возлюбленного. Ее охватило беспокойство. Все, что связывало Андреа с его прежней жизнью, бросало не нее тень. Ей бы хотелось, чтобы этой неведомой для нее жизни никогда не было; ей хотелось бы совершенно изгладить ее из памяти того, кто с такой жадностью погрузился в нее и вынырнул из нее с такой усталость, с таким ущербом, с таким злом. «Жить единственно в вас и через вас, без завтрашнего дня, без вчерашнего, вне всяких других уз, без всякого другого предпочтения, вне мира…» Это были его слова. Ах, мечты!

Совсем другое беспокойство охватило Андреа. Приближался час завтрака, предложенного княгиней Ферентино.

— Куда вы направляетесь? — спросил он.

— Я и Дельфина напились чаю с сандвичами у Надзарри, чтобы воспользоваться солнцем. Поднимемся на Пинчио и, может быть, заглянем в виллу Медичи. Если вы хотите проводить нас…

В душе он мучительно колебался. — Пинчио, вилла Медичи, в февральский день с нею! — Но не мог отказаться от приглашения; его мучило еще любопытство встретить Елену после вчерашней сцены, потому что, хотя он и заходил к Анджельери, она не приезжала. С расстроенным видом сказал:

— Какая незадача! Через четверть часа я должен быть на одном завтраке. Принял приглашение еще на прошлой неделе. Но если бы я знал, я бы освободился от чего угодно. Какая незадача!

— Ступайте, не теряйте времени. Вы заставите ждать… Он взглянул на часы:

— Могу вас проводить еще немного.

— Мама, — просила Дельфина, — поднимемся по лестнице. Я поднималась вчера в Дороси. Если бы ты видела!

Так как они были близ Бабуино, то повернули и направились через площадь. Какой-то мальчик упорно предлагал им большую ветку миндаля; Андреа купил ее и подарил Дельфине. Из гостиниц выходили белокурые дамы с красными книжками Бедекера в руках; дорогу пересекали тяжелые возы, запряженные парой с металлическим блеском сбруи старинной ковки, продавцы цветами наперебой, громко крича, совали иностранкам полные корзины.

— Дайте мне слово, — сказал Андреа Донне Марии, ставя ногу на первую ступень, — дайте мне слово, что не будете входить в виллу Медичи без меня. Сегодня откажитесь, прошу вас.

Печальная мысль, по-видимому, занимала ее.

Сказала:

— Отказываюсь.

— Благодарю вас.

Перед ними торжественно поднималась лестница, струя из раскаленного камня тончайшую теплоту; и камень был цвета старинного серебра, похожего на цвет фонтанов в Скифанойе. Дельфина бежала впереди с цветущей веткой и от бега несколько нежных розовых лепестков улетело, как бабочки.

Острое раскаяние кольнуло сердце юноши. Ему представилась вся отрада сентиментальной прогулки по медицейским тропинкам под безмолвными пальмами в этот первый час после полудня.

— А к кому идете? — немного помолчав, спросила Донна Мария.

— К старой княгине Альберони, — ответил Андреа. — Католическое общество.

Солгал еще раз, так как инстинкт подсказывал ему, что имя Ферентино могло вызвать у Донны Марии какое-нибудь подозрение.

— Ну, прощайте, — прибавила она, протягивая руку.

— Нет, пройду до площади. Там ждет меня моя карета. Смотрите: вот мой дом.

И указал ей на дворец Цуккари, убежище залитое солнцем, производившее впечатление потемневшей и пожелтевшей от времени теплицы.

Донна Мария посмотрела.

— И раз вы знаете его, не зайдете ли разок… в душе?

— В душе всегда.

— Ранее субботы вечером не увижу вас?

— Вряд ли.

Раскланялись. Она с Дельфиной направилась по усаженной деревьями аллее. Он же сел в карету и удалился по Григорианской улице.

Явился к Ферентино с незначительным опозданием. Извинился. Елена с мужем была там.

Завтракали в веселой зале с гобеленами фабрики Барберини, представляющими Кукольное шествие в стиле Лоара. Среди этого грубоватого XVI века, начал искриться и трещать поразительный огонь злословия. Все три дамы были в веселом и бойком настроении. Барбарелла Вити смеялась своим мужским смехом, закидывая свою юношескую голову несколько назад; и ее черные глаза слишком часто встречались и сливались с зелеными глазами княгини. Елена острила с чрезвычайным оживлением; и казалась Андреа такою далекою, такою чужою, такой беззаботной, что он почти подумал: — Но вчерашнее — только сон? — Людовико Барбаризи и князь Ферентино не отставали от дам. Маркиз Маунт-Эджком взял на себя труд надоедать своему молодому другу, осведомляясь у него о предстоящих аукционах и рассказывая ему о романе Апулея «Метаморфозы», который он купил за несколько дней до этого за тысячу пятьсот лир: Рим, 1469, in folio. Время от времени он останавливался и следил за движениями Барбареллы; и в его глазах пробегал взгляд сумасшедшего, а по его ненавистным рукам — странная дрожь.

Озлобление, досада, нетерпение Андреа доходили до того, что ему не удавалось скрыть их.

— Уджента, вы не в духе? — спросила Ферентино.

— Отчасти. Заболела Мичинг Маллечо.

И тогда Барбаризи стал надоедать ему рядом вопросов о болезни лошади. А Маунт-Эджком опять принялся за свои «Метаморфозы». А Ферентино, смеясь, сказала:

— Знаешь, Людовико, вчера на Квинтетном собрании мы застали его за флиртом с незнакомой дамой.

— Да, — заметила Елена.

— Незнакомой? — воскликнул Людовико.

— Да, но ты может быть поделишься с нами сведениями. Жена нового министра Гватемалы.

— Ах да, понимаю.

— Ну и что же?

— Пока я знаю только министра. Играет все ночи напролет в клубе.

— Скажите, Уджента, она уже представилась королеве?

— Не знаю, княгиня, — с некоторым нетерпением в голосе ответил Андреа.

Эта болтовня становилась ему невыносимой, а веселость Елены причиняла ему ужасную пытку, соседство же мужа было ему противно, как никогда. Но более, чем на них, он сердился на самого себя. В Глубине его озлобления таилось чувство раскаяния по поводу только что отвергнутого счастия. Обманутое и оскорбленное жестоким поведением Елены сердце его с острым покаянием обращалось к другой; и он видел ее задумчивою в пустынной аллее, прекрасной и благородной, как никогда.

Княгиня встала, все встали и перешли в соседнюю залу. Барбарелла бросилась открывать рояль, исчезавший под широким из красного бархата чехлом, шитым тусклым золотом; и начала наигрывать «Тарантеллу» Бизе, посвященную Кристине Нильсон. Наклонившись над нею, Елена и Ева читали ноты. Людовико стоял за ними и курил папиросу. Князь исчез.

Лорд Хисфилд же не отпускал Андреа. Увел его в оконную нишу и стал рассказывать ему о каких-то урбинских эротических чашках, купленных им на аукционе кавалера Давилы; и этот резкий голос, с этим его приторным вопросительным оттенком, эти жесты, когда он показывал размеры чашек и этот то мертвый, то пронзительный взгляд из-под огромного выпуклого лба, — словом, вся эта омерзительная внешность была для Андреа, как пытка, столь жестокая, что он сжимал зубы, содрогаясь, как человек под ножом хирурга.

Теперь у него было одно желание: желание уйти. Он решил бежать на Пинчио, надеялся застать там Донну Марию, увести ее в виллу Медичи. Было, пожалуй, около двух часов. Он видел озаренный солнцем в лазурном небе карниз противоположного дома. Обернувшись, увидел у рояля группу дам в красном отблеске падавших на чехол лучей. К отблеску примешивался легкий дым папирос; а болтовня и смех сливались с отдельными аккордами, которые подбирала своими пальцами Барбарелла. Людовико что-то шептал на ухо своей кузине; и кузина, должно быть, передала это подругам, потому что снова раздался ясный и сверкающий хохот, как звук рассыпавшегося по серебряному подносу ожерелья. И Барбарелла вполголоса стала снова напевать песенку Бизе.

Тра-ля-ля… Бабочка исчезла… Тра-ля-ля…

Андреа ожидал удобного мгновения, чтобы прервать разговор Маунт-Эджкома и проститься. Но коллекционер то и дело выкатывал связанные между собою без перерывов и промежутков периоды. Короткое молчание спасло бы мученика, но оно еще не наступило; и волнение росло с каждым мгновением.

Да! Бабочка исчезла! Да! Ах! ах! ах! ах! ах! Андреа взглянул на часы.

— Уже два! Простите маркиз. Мне пора. И, подойдя к группе, сказал:

— Простите, княгиня. В два у меня в конюшне совещание с ветеринарами.

Очень поспешно простился. Елена подала ему кончики пальцев. Барбарелла дала ему плод в сахаре, прибавив:

— Отнесите от меня бедной Мичинг. Людовико хотел пойти вместе с ним.

— Нет, останься.

Поклонился и вышел. Стремглав, спустился по лестнице. Вскочил в карету, крикнув кучеру:

— Галопом на Пинчио!

Им овладело безумное желание найти Марию Феррес, вернуть счастье, от которого он недавно отказался. Крупная рысь его лошадей показалась ему недостаточно быстрой. Он судорожно смотрел, не видно ли наконец Троицы, усаженной деревьями дороги, решетки.

Карета проехала за решетку. Приказал кучеру умерить рысь и объехать все аллеи. Сердце у него подскакивало всякий раз, когда появлялась издали между деревьев женская фигура, но тщетно. На площадке он слез; пошел маленькими, закрытыми для экипажей дорожками, осматривая каждый уголок, — тщетно. Сидевшие на скамейках из любопытства провожали его глазами, так как его беспокойство было явно.

Так как вилла Боргезе была открыта, Пинчио тихо отдыхал под этой томною улыбкой февраля. Редкие кареты и редкие пешеходы нарушали мир холма. Еще обнаженные, беловатые, иногда слегка синеватые деревья вздыбили свои ветки к нежному небу, усеянному весьма редкою паутиною, которую ветер отрывал и развевал своим дуновением. Пинии, кипарисы и другие вечно зеленые растения принимали оттенок общей бледности, бледнели, обесцвечивались, сливались с общим однообразием. Различие стволов, узорное сплетение веток придавали большую торжественность однообразию статуй.

Разве в этом воздухе еще не носилась какая-то частица печали Донны Марии? Прислонившись к решетке виллы Медичи, Андреа стоял несколько минут как бы подавленный чудовищным бременем.

И такое положение вещей продолжалось и в ближайшие дни, с теми же пытками, с еще худшими пытками, с еще более жестокою ложью. Благодаря нередкому в нравственном падении людей интеллекта явлению, у него была теперь одна ужасающая ясность сознания, ясность неизменная, без помрачений, без уклонений. Он знал, что делал, и потом осуждал то, что сделал. И его отвращение к самому себе было равносильно бессилию его воли.

Но сама его неровность и его нерешительность, и его странное молчание, и его странные излияния, и, словом, вся своеобразность его выражений, вызывавшаяся подобным душевным состоянием, только увеличивала, возбуждала страстное сострадание Донны Марии. Она видела его страдание, это мучило ее и наполняло нежностью; она думала: — Мало-помалу, я исцелю его. — И мало-помалу, сама того не замечая, она начинала утрачивать силы и склоняться к желанию пациента.

Она склонялась медленно.

В гостиной княгини Старинны почувствовала невыразимую дрожь, ощущая на соей спине и на своих обнаженных руках взгляд Андреа. Андреа впервые видел ее в вечернем платье. Он знал только ее лицо и руки, а теперь плечи показались ему совершенными, как и верхняя часть рук, пусть и несколько худых.

Она была одета в парчу цвета слоновой кости с примесью соболя. Тонкая полоска соболя тянулась и вдоль выкройки, придавая телу неописуемую нежность; линия спины при слиянии шеи с плечами несколько ниспадала тем изящным уклоном, который является признаком физической аристократии, ставшей уже редчайшею. В пышных волосах с излюбленною в бюстах Вероккьо прическою не сверкало ни драгоценностей, ни цветка.

Воспользовавшись двумя или тремя удобными мгновениями. Андреа шептал ей слова восхищения и страсти.

— Мы впервые видимся «в свете», — сказал он ей. — Дадите мне перчатку на память?

— Нет.

— Почему, Мария?

— Нет, нет, молчите.

— Ах, ваши руки! Помните, как я их рисовал в Скифанойе? Мне кажется, они принадлежат мне по праву; мне кажется, что вы должны отдать их мне и что из всего вашего тела они наиболее таинственно одушевлены вашею душою, наиболее одухотворены, готов сказать, наиболее чисты… Руки доброты, руки прощения… Как я был бы счастлив получить хотя бы одну перчатку — маску, подобие их формы, одежду, благоухающую их запахом!.. Дадите мне перчатку, прежде чем уйти?

Она больше не отвечала. Разговор был прерван. Спустя немного, на просьбы всех она села к роялю; сняла перчатки, положила на пюпитр. Ее пальцы вне этих покровов оказались очень белыми, длинными, без колец. И только на безымянном левом живыми искрами сверкал огромный опал.

Сыграла две сонаты-фантазии Бетховена. Одна из них, посвященная Джульетте Гвиччиарди, выражала безнадежность, отречение, изображала пробуждение после слишком долгого сна. Другая с первых аккордов в нежном и медленном ритме изображала покой после бури; потом, пройди через тревогу второй части, расширялась в лучезарно-легкое adagio и кончалась в allegro vivace, исполненном мужественного подъема и почти жара.

Андреа почувствовал, что среди этой внимательной аудитории она играла ему одному. Время от времени, от пальцев игравшей его глаза переносились на длинные перчатки, свисавшие с пюпитра, сохраняя отпечаток этих пальцев, сохраняя невыразимую грацию в маленьком отверстии кисти, где только что чуть-чуть виднелся кусочек женской кожи.

Осыпанная похвалами, Донна Мария встала. Не взяла перчаток; отошла от рояля. И Андреа овладело искушение украсть их. — Может быть она оставила их для него? — Но он хотел иметь только одну. Как тонко говорил один тонкий любовник: пара печаток совсем ни то, что одна перчатка.

Вынужденная снова сесть за рояль по настоянию графини Старинны, Донна Мария сняла перчатки с пюпитра и положила их с краю клавишей в тени угла. Затем сыграла гавот Рамо, «Гавот желтых дам», незабвенную старинную пляску скуки и любви. «Какие-то белокурые дамы, уже больше не молодые»…

Андреа с некоторым трепетом пристально смотрел на нее. Встав, она взяла только одну перчатку. Оставила другую в тени для него.

Спустя три дня, когда Рим оказался под снегом, Андреа нашел дома следующую записку: «Вторник 2 ч. Сегодня вечером от одиннадцати до полуночи ждите меня в карете перед дворцом Барберини за решеткой. Если в полночь меня еще не будет можете удалиться. A Stranger». [24] В записке звучал романтический и таинственный тон. Воистину, маркиза Маунт-Эджком в своей любовной практике слишком злоупотребляла каретою. Может быть из воспоминания 25 марта 1885 года? Может быть она хотела возобновить связь тем же способом, каким прервала ее? И почему эта подпись чужая? Андреа улыбнулся. Он только что вернулся после посещения Донны Марии, очень нежного посещения; и его душу клонило больше к сиенке, чем к другой. В его ушах еще звучали смутные и благородные слова, которые сказала ему сиенка, наблюдая с ним в окно падение снега, нежного, как цвет персиков или цвет яблоней в вилле Альдобрандини, охваченный обманчивым предчувствием новой весны. Но, прежде чем отправиться обедать, отдал Стефену очень точные приказания.

В одиннадцать был перед дворцом; волнение и нетерпение снедали его. Причудливость случая, зрелище снежной ночи, тайна, неизвестность воспламеняли воображение, уносили его от действительности.

В эту памятную февральскую ночь, сверкала над Римом сказочная полная луна, еще невиданной яркости. Казалось, воздух был насыщен нематериальным молоком; казалось, все предметы жили жизнь сна, казались неуловимыми образами, как образ метеора, казались видимыми издалека, благодаря химерическому лучеиспусканию своих форм. Снег покрывал все прутья решетки, скрывал железо, образуя узорную ткань, более легкую и более тонкую, чем филигранная работа, и окутанные в белое колоссы поддерживали ее, как дуб поддерживает паутину. Замерзший сад цвел, как целый неподвижные лес огромных и бесформенных лилий; был как скованный лунным заклятием сад, как бездыханный рай Селены. В воздухе высился безмолвный, торжественный, глубокий дом Барберини: все его очертания невыразимо светлые вздымались в высь, бросая синюю, прозрачную, как свет, тень; и этот блеск и эти тени налагали на архитектуру здания призрак волшебной архитектуры в духе Ариосто.

Наклоняясь и выглядывая, ожидающий под чарою этого чуда чувствовал, что в нем воскресли заветные призраки любви, и лирические высоты чувства искрились, как ледяные копья решетки при луне. Но он не знал, какую из двух женщин он предпочел бы при этой фантастической обстановке: одетую ли в пурпур Елену Хисфилд или же облеченную в горностай Марию Феррес. И так как его душа сладостно медлила в нерешительности выбора, то выходило, что среди тревоги ожидания два волнения, действительное из-за Елены и воображаемое из-за Марии, смешались и странно слились.

В безмолвии где-то поблизости пробили часы с ясным и дрожащим звоном; и казалось, что нечто стеклянное давало трещину при каждом ударе. На призыв откликнулись часы на церкви Св. Троицы; откликнулись часы Квиринала; слабым звоном откликнулись издали и другие часы. Было одиннадцать с четвертью.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: