VIII. Еще река до Иордана 9 глава




Сестра милосердия просунула голову в дверь.

– Вон отсюда! – заорал Блэкхед. – Чтобы тут духу не было этих крахмальных дур!

Он швырнул в сестру подушкой. Сестра скрылась. Подушка ударилась о столбик и упала обратно на кровать. Синтия заплакала.

– Ах, папочка, я не могу вынести этого… Все вас так уважали… Возьмите себя в руки, папочка, дорогой!

– Чего ради?… Представление кончилось. Почему ты не смеешься? Занавес опущен. Все это только шутка, гнусная шутка!

Он начал смеяться, как в бреду, потом задохнулся, стиснул кулаки, опять стал ловить ртом воздух. Наконец он сказал прерывающимся голосом:

– Разве ты не видишь, что только виски поддерживает меня? Уходи, Синтия, оставь меня и пошли ко мне этого проклятого индуса. Я всегда любил тебя больше всего на свете… Ты это знаешь… Скорее скажи ему, чтобы он принес то, что я приказал.

Синтия вышла, плача. Ее муж ходил по передней.

– Эти проклятые репортеры… Я не знаю, что им говорить. Они говорят, что кредиторы собираются затеять процесс.

– Миссис Гастон, – вмешалась сестра милосердия, – я думаю, вам придется нанять мужчину для ухода за ним… Право, я ничего не могу с ним поделать.

В нижнем этаже телефон звонил, звонил. Индус принес виски. Блэкхед наполнил стакан и отхлебнул большой глоток.

– Вот от этого я себя чувствую лучше, клянусь Богом. Ахмет, ты – прекрасный малый… Ну что ж, я думаю, придется смотреть опасности прямо в лицо. Придется все распродать… Слава Богу, Синтия уже устроена. Я продам все эти проклятые вещи. Жалко, что мой драгоценный зятек так прост. Это уж такое мне счастье, что я всегда окружен простофилями… Клянусь Богом, я охотно пошел бы в тюрьму, если бы это принесло им какую-нибудь пользу… Почему нет? Все надо испытать в жизни. А потом вышел бы из тюрьмы и нанялся бы лодочником или сторожем на верфи. Мне это нравится. Надо относиться спокойно к тому, что произошло. Я и так всю жизнь разрывался на части. А, Ахмет?

– Да, саиб, – сказал индус, кланяясь.

Блэкхед передразнил его.

– «Да, саиб»… Ты всегда говоришь «да», Ахмет. Это смешно! – Он начал смеяться прерывистым, клокочущим смехом. – Кажется, это самый простой исход.

Он смеялся и смеялся; вдруг он перестал смеяться. Страшная судорога пробежала по его телу. Он скривил рот, пытаясь говорить. В течение секунды его глаза обводили комнату – глаза маленького ребенка, которому сделали больно и который собирается заплакать. Вдруг он повалился на подушки с застывшим, разинутым ртом. Ахмет долго и холодно смотрел на него, потом подошел и плюнул ему в лицо. Тотчас же он достал носовой платок из кармана полотняной куртки и вытер плевок с желтого, застывшего лица. Он закрыл рот, уложил тело между подушками и мягко вышел из комнаты. В передней Синтия сидела в глубоком кресле и читала журнал.

– Саибу много лучше. Он, кажется, заснул.

– Ах, Ахмет, я так рада, – сказала она и снова углубилась в журнал.

 

Эллен вышла из автобуса на углу Пятой авеню и Пятьдесят третьей улицы. Розовые сумерки надвигались с блистающего запада, отсвечивая в меди, никеле, пуговицах и глазах. Все окна на восточной стороне авеню были объяты пламенем. Она стояла, стиснув зубы, на углу, ожидая возможности перейти на другую сторону. Хрупкий аромат ударил ей в лицо. Тощий парень с космами льняных волос под кепи протягивал ей корзину с толокнянкой. Она купила пучок и прижала его к лицу. Майские рощи таяли, как сахар, на ее нёбе.

Раздался свисток, заскрежетали рычаги, автомобили растеклись в боковые переулки, улицу затопили люди. Эллен почувствовала, что парень с цветами трется около нее. Она отшатнулась. Сквозь аромат толокнянки она уловила на мгновение запах его немытого тела, запах иммигрантов, Эллис-Айленда, перенаселенных домов-казарм. Под никелем и позолотой улиц, эмалированных маем, она чуяла тошнотворный запах, расползавшийся липкой массой, как жижа из лопнувшей ассенизационной трубы, как толпа. Она быстро свернула в боковую улицу. Она вошла в дверь, подле которой была прибита маленькая, безукоризненно начищенная дощечка:

 

MADAME SOUBRINE ROBES

 

Она забыла все, утопила все в кошачьей улыбке мадам Субрин, полной черноволосой женщины, может быть, русской. Мадам Субрин вышла из-за портьеры, простирая к ней руки. Заказчицы, сидевшие в гостиной стиля ампир, смотрели на Эллен с завистью.

– Дорогая миссис Херф, где же вы пропадали? Ваше платье уже неделю как готово! – воскликнула она; она говорила по-английски чересчур правильно. – Ах, дорогая, вы увидите – оно великолепно… А как поживает мистер Харпсикур?

– Я была очень занята… Я ушла из журнала.

Мадам Субрин кивнула; многозначительно подмигнув, она откинула портьеру и повела ее в заднюю комнату.

– Ah, ça se voit… Il ne faut pas travailler, on peut voir déjà de toutes petites rides. Mais ils disparaîtront.[214]Извините меня, дорогая…

Толстая рука, обвившая ее талию, крепко стиснула ее. Эллен слегка отстранилась.

– Вы – самая красивая женщина в Нью-Йорке!.. Анжелика, вечернее платье миссис Херф! – закричала она.

Выцветшая светловолосая девушка со впалыми щеками вошла, неся на вешалке платье. Эллен сняла свой серый жакет. Мадам Субрин кружилась вокруг нее, мурлыча:

– Анжелика, посмотрите на эти плечи, на этот цвет волос… Ah, c'est le rêvel![215]

Она подходила к Эллен слишком близко, точно кошка, которая хочет, чтобы ее погладили. Бледно-зеленое платье было отделано ярко-красным и темно-синим.

– В последний раз заказываю такое платье. Мне надоело постоянно носить синее и зеленое…

Мадам Субрин ползала у ее ног и возилась с подолом; ее рот был набит булавками.

– Совершеннейшая греческая простота, бедра, как у Дианы… Эллинская весна… Светоч свободы… Мудрая дева… – бормотала она, не выпуская булавок изо рта.

«Она права, – думала Эллен, – я скверно выгляжу». Она смотрела на себя в высокое трюмо. «Фигура расползается, начнется беготня по институтам красоты, корсеты, косметика…»

– Regardez-moi ça, chéri,[216]– сказала портниха, поднимаясь и вынимая булавки изо рта.

Эллен вдруг стало жарко. Ей показалось, что она попала в какую-то щекочущую паутину; от ужасного удушья шелка, крепа и муслина у нее заболела голова. Ей захотелось скорее выйти на улицу.

– Пахнет дымом, что-то неладно! – неожиданно вскрикнула белокурая девица.

– Тсс… – зашипела мадам Субрин.

Обе исчезли за зеркальной дверью.

В задней комнате мастерской Субрин под лампой сидит Анна Коген. Быстрыми, мелкими стежками она пришивает отделку к платью. На столе перед ней горою взбитых яичных белков возвышается ворох прозрачного тюля.

 

Чарли, мой мальчик!

О Чарли, мой мальчик! —

 

мурлычет она тихо и быстрыми, мелкими стежками шьет будущее.

«Если Элмер захочет, то мы поженимся. Бедный Элмер, он хороший, но такой мечтатель. Странно, что он влюбился в такую, как я. Но он перерастет все это; если произойдет революция, он будет большим человеком… Придется бросить танцульки, если я выйду за Элмера. Может быть, мы накопим денег и откроем маленький магазин на хорошем месте, где-нибудь на больших авеню. Мы там больше заработаем, чем в центре. «La Parisienne. Modes».[217]

У меня дело пошло бы нисколько не хуже, чем у этой старой суки. Была бы сама себе хозяйкой, не было бы никаких разговоров о забастовщиках и скэбах… Равные шансы для всех… Элмер говорит, что это болтовня. Вся надежда рабочих только на революцию.

 

Я с ума схожу по Гарри,

Гарри мною увлечен…

 

Элмер на центральной телефонной станции, в смокинге, со слуховыми трубками в ушах, высокий, как Валентино,[218]сильный, как Дуг. Революция объявлена. Красная гвардия марширует по Пятой авеню. Анна в золотых кудрях, с котенком на руках, высунулась из самого верхнего окна. Под ней, над улицами порхают белые голуби. Пятая авеню кровоточит красными знаменами, сверкает духовыми оркестрами, вдали хриплые голоса поют «Красное знамя», на куполе Вулворт-Билдинг полощется по ветру флаг. Смотри, Элмер! Элмер Дэскин избран мэром. Во всех учреждениях танцуют чарльстон… Трам-там, чарльстон дивный танец, трам-там… Может быть, я люблю его. Элмер, возьми меня! Элмер, умеющий любить, как Валентино, стискивающий меня руками, сильными, как руки Дуга, горячими, как пламя, руками, Элмер…»

Сквозь грезы она продолжает шить, мелькают белые пальцы. Белый тюль сияет слишком ярко. Вдруг красные руки протягиваются из него, она не может вырваться из объятий красного тюля, он кусает ее, обвивается кольцом вокруг головы… Окно в потолке тускнеет от клубящегося дыма. Комната полна дыма и визга. Анна уже на ногах, кружится по комнате, отбивается руками от горящего вокруг нее тюля.

Эллен стоит в комнате для примерки и смотрит на себя в трюмо. Все явственнее пахнет горящей материей. Она нервно ходит взад и вперед, потом выходит стеклянной дверью в коридор, увешанный платьями, ныряет в облако дыма и видит сквозь пелену слез, застилающую глаза, большую мастерскую, визжащих девушек, которые мечутся вокруг мадам Субрин. Мадам Субрин направила огнетушитель на обуглившийся ворох материи на полу у стола. Кто-то стонет в этом ворохе; из него вытаскивают тело. Краем глаза Эллен видит руку в лохмотьях, сожженное черно-красное лицо.

– Ах, миссис Херф, скажите, пожалуйста, дамам в приемной, что ничего не случилось… Абсолютно ничего… Я сейчас приду сама! – пронзительно кричит ей мадам Субрин.

Закрыв глаза, Эллен бежит по наполненному дымом коридору в комнату для примерки. Когда ее глаза перестают слезиться, она приподымает портьеру и выходит к встревоженным дамам в приемную.

– Мадам Субрин просила меня передать, что ничего, абсолютно ничего не случилось. Загорелась кучка мусора… Она сама потушила ее огнетушителем.

– Ничего, абсолютно ничего не случилось, – говорят друг другу дамы, опускаясь на диваны стиля ампир.

Эллен выходит на улицу. Прибыли пожарные машины. Полисмены оттесняют толпу. Ей хочется уйти, но она не может, она ждет чего-то. Наконец, она слышит в конце улицы звон. Пожарные машины с грохотом отъезжают, подъезжает автомобиль скорой помощи. Санитары выносят сложенные носилки. Эллен еле дышит. Она стоит рядом с автомобилем, позади плотного синего полисмена. Она пытается разгадать, почему она взволнована. Ей кажется, будто частицу ее самой запеленали бинтами и сейчас вынесут на носилках. Носилки появляются, колыхаясь между будничными лицами и темными куртками санитаров.

– Она сильно обгорела? – удается ей спросить из-за спины полисмена.

– Не умрет… Но для девушки это ужасно.

Эллен протискивается сквозь толпу и бежит на Пятую авеню. Уже почти темно.

– Из-за чего я так волнуюсь? – спрашивает она себя.

В сущности, обыкновеннейший несчастный случай, какие бывают ежедневно. Ноющая тревога и грохот пожарных машин не хотят покинуть ее. Она нерешительно стоит на углу, экипажи и лица мелькают мимо нее. Moлодой человек в новой соломенной шляпе смотрит на нее искоса, собираясь пристать. Она тупо глядит ему в лицо. На нем галстук в красную, зеленую и синюю полоску. Она быстро проходит мимо него, переходит на другую сторону авеню и сворачивает к центру города. Половина восьмого. Ей нужно с кем-то где-то встретиться – она не помнит где. Внутри нее страшная, тупая усталость.

– Господи, что же мне делать? – жалобно шепчет она.

На углу она окликает такси:

– Пожалуйста, в «Алгонкин»!

Теперь она вспомнила: к восьми часам она приглашена на обед судьей Шаммейером и его супругой. Надо заехать домой переодеться. Джордж сойдет с ума, если увидит ее в таком виде. «Он любит выставлять меня напоказ, разукрашенной, как рождественская елка, точно заводную говорящую куклу, будь он проклят!»

Закрыв глаза, она сидит в углу такси. «Надо развязать себя, обязательно развязать себя. Смешно быть вечно замкнутой на ключ – так, что всякая мелочь терзает душу, как скрип мела по доске. Предположим, что это я обгорела, а не та девушка, что я обезображена на всю жизнь. По всей вероятности, она получит от старухи Субрин кучу денег – начало карьеры. Или, предположим, я пошла бы с тем молодым человеком в безобразном галстуке, который пытался пристать ко мне… Любезничание над ломтиками банана и содовой водой, катание по городу в автобусе, его колено, льнущее к моему колену, его рука на моей талии, тисканье в темном подъезде… Есть жизни, которые можно прожить, если только на все наплевать и ни о чем не заботиться. О чем заботиться, о чем? О мнении людей, о деньгах, успехе, шикарных отелях, здоровье, зонтиках, бисквитах?… Мой мозг все время трещит, точно испорченная механическая игрушка. Надеюсь, они еще не заказали обеда. Тогда я заставлю их пойти куда-нибудь в другое место». Она открывает сумочку и пудрит нос.

Когда такси останавливается и высокий швейцар открывает дверцу, она выходит легким, танцующим, девичьим шагом, расплачивается и с легким румянцем на щеках, с глазами, в которых отражается темно-синяя мерцающая ночь глубоких улиц, входит во вращающуюся дверь.

И когда сверкающая, беззвучно вращающаяся дверь начинает кружиться под давлением ее руки в перчатке, ее внезапно пронзает мысль: она что-то забыла. Перчатки, кошелек, сумочка, носовой платок – все при мне. Зонтика с собой не было. Что же я забыла в такси? Но она уже идет, улыбаясь двум седым мужчинам в черном, с белыми пластронами рубашек, которые поднимаются, улыбаются, протягивают к ней руки.

 

Боб Гилдебранд ходил в халате и пижаме вдоль длинных окон, покуривая трубку. Из-за тонкой двери доносился звон стаканов, шаркали ноги, кто-то смеялся и тупая игла патефона выскребывала из пластинки фокстрот.

– Почему ты не хочешь переночевать у меня? – говорил Гилдебранд своим низким, серьезным голосом. – Народ мало-помалу разойдется… Мы тебя положим на кушетку.

– Нет, спасибо, – сказал Джимми. – Сейчас начнутся разговоры о психоанализе, и они проторчат здесь до зари.

– Но ведь тебе гораздо лучше ехать с утренним поездом.

– Я вообще не поеду ни с каким поездом.

– Слушай, Херф, ты читал про человека, которого убили в Филадельфии за то, что он четырнадцатого мая вышел на улицу в соломенной шляпе?

– Честное слово, если бы я создавал новую религию, то я зачислил бы его в святые.

– Стало быть, ты читал?… Забавно… Этот человек еще имел дерзость защищать свою соломенную шляпу. Кто-то сломал ее, а он затеял драку, и тут к нему сзади подскочил один из тех уличных героев, что стоят на всех перекрестках, и проломил ему голову куском свинцовой трубы. Его подобрали с расколотым черепом, и он умер в больнице.

– Как его звали, Боб?

– Не помню.

– Вот… А вы все болтаете о Неизвестном солдате… Вот вам настоящий герой! Золотая легенда о человеке, который пожелал носить шляпу не по сезону…

Чья-то голова просунулась в дверь. Краснолицый человек с волосами, свисающими на глаза, заглянул в комнату.

– Хотите джину, ребята? Кого вы хороните?

– Я ложусь спать, мне не надо джину! – резко сказал Гилдебранд.

– Мы хороним Святого Алоизия Филадельфийского, девственника и мученика, человека, который носил шляпу не по сезону, – сказал Херф. – Я бы глотнул джину. Мне надо через минуту уходить. Будь здоров, Боб.

– Будь здоров, таинственный странник… Сообщи твой адрес – слышишь?

Соседняя комната была полна бутылок из-под джина и имбирного пива; горы недокуренных папирос громоздились в пепельницах, парочки танцевали, кое-кто лежал растянувшись на диване. Патефон бесконечно играл «Леди, леди, будь добра». Херфу сунули стакан джина. Какая-то девушка подошла к нему.

– Мы говорили о вас… Знаете, вы таинственный человек.

– Джимми, – раздался крикливый, пьяный голос, – говорят, что вы бандит!

– Почему вы не стали преступником, Джимми? – сказала девушка, кладя ему руку на талию. – Я пришла бы на ваш процесс, ей-богу, пришла бы.

– Откуда вы знаете, что я не преступник?

– Тут происходит что-то таинственное, – сказала Фрэнсис Гилдебранд, входя в комнату; она принесла из кухни ведро с колотым льдом.

Херф обнял девушку и начал танцевать с ней. Она танцевала, спотыкаясь о его ноги. Танцуя, он довел ее до двери передней, открыл дверь и, не переставая танцевать, вывел девушку в переднюю. Она машинально подняла губы, чтобы ее поцеловали. Он быстро поцеловал ее и взял шляпу.

– Спокойной ночи, – сказал он.

Девушка заплакала.

На улице он глубоко вздохнул. Он чувствовал себя счастливым. Он полез в карман за часами, но вспомнил, что заложил их.

Золотая легенда о человеке, который носил шляпу не по сезону. Джимми Херф идет по Двадцать третьей улице, смеясь про себя. «Дайте мне свободу или убейте меня!» – сказал Патрик Генри,[219]надевая четырнадцатого мая соломенную шляпу. И его убили. Тут нет уличного движения, разве что прогрохочет молочный фургон. Мрачно темнеют горестные кирпичные дома… Проносится такси, за ним лентой тянется смутное пенье. На углу Девятой авеню он замечает, что пара глаз, точно две дыры в белом треугольнике бумаги, смотрит на него, – женщина в дождевике манит его, стоя на пороге. Дальше два английских матроса пьяно ругаются на лондонском жаргоне. Он приближается к реке, воздух становится молочно-туманным. Ему слышен отдаленный, мягкий, величественный рев пароходов.

Он долго сидит в ожидании парома в убогом, освещенном красноватым светом станционном зале. Он сидит и блаженно курит. Он ничего не может вспомнить, все его будущее – туманная река и паром, широко скалящий два ряда огней, точно улыбающийся негр. Он стоит у перил, сняв шляпу, и чувствует, как речной ветер шевелит его волосы. Может быть, он сошел с ума; может быть, это потеря памяти, какая-нибудь болезнь с длинным греческим названием; может быть, его найдут в Хобокене собирающим ежевику. Он смеется так громко, что старик, подошедший открыть калитку, испуганно косится на него. «Котелок не в порядке, думает, вероятно, старик. Может быть, он и прав. Честное слово, если бы я был художником, мне бы, может быть, разрешили рисовать в сумасшедшем доме и я нарисовал бы Святого Алоизия Филадельфийского в соломенной шляпе вместо нимба вокруг головы и со свинцовой трубой, орудием его пытки, в руках, а самого себя, в миниатюре, поместил бы молящимся у его ног». Единственный пассажир, он бродит по парому, словно тот принадлежит ему. «Моя временная яхта».

– Клянусь Богом, ночной штиль, – бормочет он.

Он пытается объяснить себе свое веселое настроение:

– Я не пьян. Может быть, я сошел с ума? Но я этого не думаю.

За минуту до отхода парома на него поднимают лошадь и разбитую рессорную повозку, нагруженную цветами; лошадь погоняет маленький, смуглый, скуластый человек. Джимми Херф бродит вокруг повозки; позади тощей лошади с торчащими, как вешалки, ребрами, маленькая жалкая повозка выглядит неожиданно веселой от наваленных на нее горшков с пунцовой и розовой геранью, гвоздикой, ольховником, тепличными розами и синей лобелией. Сочно пахнет весенней землей, влажными цветочными горшками и оранжереей. Возница сидит сгорбившись, нахлобучив шляпу на глаза. Джимми Херф хочет спросить его, куда он везет столько цветов, но сдерживается и идет на нос парома.

Выбравшись из пустого, темного речного тумана, паром неожиданно разевает черную пасть с ярко освещенной глоткой. Херф бежит сквозь пещерный мрак на укутанную туманом улицу. Потом он поднимается вверх по склону. Внизу, под ним, – железнодорожное полотно, медленный стук товарных вагонов, пыхтенье паровоза. Он останавливается на вершине холма и оглядывается. Ему ничего не видно, кроме пелены тумана, в которой плавает вереница мутных дуговых фонарей. Потом он идет дальше, радуясь своему дыханию, биению своей крови, гулу своих шагов по мостовой, между шпалерами призрачных домов. Постепенно туман рассеивается, откуда-то просачивается жемчужное утро.

Заря застает его на цементированном шоссе. Он шагает мимо грязных пустырей, на которых дымятся кучи мусора. Солнце бросает красноватые лучи на ржавые котлы, скелеты грузовиков, куриные косточки фордов, бесформенные массы изъеденного ржой металла. Джимми ускоряет шаг, чтобы поскорей выбраться из облака вони. Он голоден; на больших пальцах ног вздуваются волдыри. На перекрестке, где все еще мигает и мигает сигнальный фонарь, напротив бензоколонки стоит фургон-ресторан. Он расчетливо тратит на завтрак последний четвертак. Теперь у него остается – на счастье, на горе – три цента. Огромный мебельный грузовик, блестящий и желтый, остановился у фургона-ресторана.

– Не подвезете ли вы меня? – спрашивает он рыжеволосого шофера.

– А вам далеко?

– Не знаю… Довольно далеко.

 

 

Послесловие



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-03-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: