Американизм» в работах Твена. «Простаки за границей»




 

Все ранние произведения Твена поражают своим жизнера­достным весельем, насмешливым, озорным тоном. Наив­ная вера в реальность американской свободы окрашивает эти произведения в оптимистические тона. На этом этапе Твен еще не сомневается в преимуществах демократиче­ского строя Америки. "Американизм" молодого писателя с особенной ясностью проявился в его "Простаках за границей" (1869) — серии очерков, описывающих путе­вые впечатления Твена во время путешествия по Европе, которое он совершил как корреспондент газеты "Альта Калифорния". Появление этой книги, в основу которой легли репортерские письма Твена, направ­ляемые им с борта парохода "Квакер Сити" в редакцию газеты, было первым подлинным триумфом писателя. Когда книга вышла отдельным изданием, она имела большой успех и привлекла всеобщее внимание своей необычностью.

Сам жанр путевых заметок отнюдь не являлся новостью для читателей Америки. Книги подобного рода пользовались в США популярностью, и их авторами были и прославленные деятели литературы (Лонгфелло), и начинающие писатели, чьи имена еще не приобрели известность. Но при всех различиях между этими авторами, произведения их написаны в одной и той же тональности почтительного восхищения.

Америка — молодая страна, у которой не было ни архаических памятников, ни старинных летописей, ни освященных веками традиций, с почтительной зави­стью взирала на древнюю, окутанную романтическими легендами и преданиями Европу. Но молодой, задорный юморист Запада взглянул на Старый Свет иными гла­зами. Насмешливая, парадоксальная, острополемическая книга начинающего писателя стала декларацией его рес­публиканских и демократических воззрений. Монархическая Европа с ее феодальным прошлым и сложной си­стемой сословно-иерархических отношений не вызвала у него никаких благоговейных чувств. Он производит осмотр ее культурных и истори­ческих ценностей со скептической усмешкой.

Именно этот скептический угол зрения, призванный обоб­щить не только субъективную позицию автора книги, но и позицию целой страны в ее отношении к Старому Свету, определяет всю внутреннюю структуру произве­дения Твена. Он реализуется в особенностях повествова­тельного стиля с его вызывающе задорной интонацией, в принципах отбора материала, в его количественных соотношениях, в характере его демонстрации. Твен-рас­сказчик держится с непринужденностью, самонадеянно­стью и даже с нарочитой развязностью, пишет о чем хочет и как хочет. Он не впадает в экстаз перед кар­тинами мастеров, не проливает слез умиления над моги­лами Элоизы и Абеляра, не "раскисает" от лирических восторгов при мысли о Лауре и Петрарке. Самоуверен­ный американский турист Марк Твен не боится сказать, что ему до смерти приелся Микеланджело ("этот надое­дала"), которым без устали пичкают путешественников итальянские гиды. Один из его знаменитых афоризмов гласит: "Даже слава бывает чрезмерной. Очутившись в Риме впервые, вы вначале безумно сожалеете о том, что Микеланджело умер, а затем – о том, что сами не могли присутствовать при его кончине". С видимым наслаждением он цити­рует "богохульственные" остроты своих скептических попутчиков, которые с нарочитой наивностью осведом­ляются по поводу каждого демонстрируемого экспоната:

"Работа Микеланджело?" Не связанный никакими кано­ническими предписаниями, обязательными для хорошего вкуса, он позволяет себе интересоваться тем, что для него интересно, и не обращать внимания на всемирно знаменитые образцы "прекрасного". В двух словах гово­рит он о НотрДам, в Лувре равнодушно проходит мимо Джоконды, но зато включает в свое повествование развернутое обозрение "собачьей жизни" бездомных константинопольских псов.

Позиция Твена во многом представляется ограничен­ной и односторонней, его суждения кажутся смехотвор­ными в своей наивности, его оценки нередко вызывают чувство внутреннего протеста.

И все же трудно противиться обаянию насмешливой, задорной книги Твена. Ее покоряющая сила — в про­низывающем духе свободолюбия, в страстной ненависти автора ко всем видам произвола и деспотизма. Твен протестует не только против реакционных государственно-политических принципов европейского общества, но и против всякого насилия над человеческой личностью. Любые посягательства на ее внутреннюю свободу вызывают яростное сопротивление молодого писателя. Он противится всяким попыткам поработить мысль человека, загнать ее в узкие рамки узаконенных канонических представлений. Реально его "американизм"? означает не столько "образ жизни", сколько "образ. мысли" — характер подхода к явлениям действительности. При всем видимом непочтении писателя к европейским культурным ценностям в целом в его неприязни к ним есть немалая доля эпатажа. В конце концов он вполне способен оценить величавую красоту античного Лаокоона или поэтическую одухотворенность рафаэлев­ского "Преображения". Но давая восторженную оценку этим чудесам искусства, писатель настаивает на своем праве судить о них на основе собственного разумения. Преимущества своей позиции он видит в том, что "не поет с чужого голоса" и поэтому его суждения более честны и правдивы, чем вымученные восторги людей, привыкших смотреть на мир "чужими глазами".

Именно эта полная свобода от всех и всяческих пред­убеждений, составляющая, по мнению Твена, главную особенность "американизма" как национального склада мышления, и позволяет ему увидеть то, что он считает самым существом жизни Европы, а именно царящие в ней отношения сословной иерархии. Они, как полагает Твен и лежат в основе ее столетиями создававшейся культуры. За древним великолепием европейских горо­дов писателю чудятся века рабства и угнетения. Отпе­чаток услужения и раболепия лежит на сокровищах европейского искусства.

Но при всем обилии этих обвинений по адресу евро­пейского прошлого Твена интересует не вчерашний, а сегодняшний день жизни Европы.

Писатель убежден, что одряхлевший, неподвижный Старый Свет все еще живет по законам феодального прошлого. В восприятии молодого самоуверенного аме­риканца Европа — это вчерашний день человечества, своего рода гигантский склеп, наполненный отжившими тенями былого. В будущем Твен сформулирует эту мысль в прямой и откровенной форме. "Поездка за границу,—напишет он в одной из своих записных кни­жек,— вызывает такое же ощущение, как соприкоснове­ние со смертью". Эту мысль можно найти и в "Проста­ках за границей". Путешествие на "Квакер Сити" напо­минает Твену "похоронную процессию с тою, однако, разницей, что здесь нет покойника". Но если покойники отсутствуют на американском пароходе, то Европа с лихвой возмещает недостаток этого необходимого атри­бута погребальных церемоний. В Старом Свете "мертве­цов" любят и чтут, они пользуются здесь усиленным и несколько чрезмерным вниманием. Разве не поучитель­но, что в Париже самым посещаемым местом является морг? Но нездоровое любопытства к смерти свойствен­но не только парижанам. Оно доставляет часть узако­ненного "культа", исповедуемого и в других странах Старого Света. В итальянском монастыре капуцинов ту­ристы видят целые "вавилоны" затейливо уложенных человеческих костей, образующих изящный, продуман­ный узор. Мудрено ли, что в конце концов пассажиры "Квакер Сити" начинают возражать против "веселого общества мертвецов", и, когда их вниманию предлагает­ся египетская мумия, они отказываются глядеть на этого трехтысячелетнего покойника – если уж так необходимо рассматривать трупы, то пусть они по крайней мере будут свежими.

Но Европа является "усыпальницей" и в переносном значении этого слова. Культ отжившего исповедуется здесь в самых различных формах.

Американский исследователь Линн совершенно неправомерно приписывает эти некрофильские увлечения самому Твену. В та­ком подходе к великому писателю можно видеть характерное для буржуазной критики стремление объявить Твена родона­чальником "черного юмора".

Для этого "американского Адама" пока что сущест­вует лишь одно измерение исторического времени — современность, и полное воплощение ее духа он находит не в умирающей Европе, а в молодой практической рес­публике—США. Созерцание "заката Европы" лишь укрепляет в нем ощущение жизнеспособности его родины. Поэтому он с таким насмешливым задором "переводит" полулегендарные события прошлого на язык американской газеты и рекламы. Отрывок афиши, якобы подобранный им среди развалин Колизея, повествующий в тоне дешевой газетной сенсационности о "всеобщей резне" и кровавых поединках гладиаторов, позволяет будущему автору "Янки из Коннектикута" осуществить, деромантизапию поэтического прошлого Европы. Нет, он не очарован варварской романтикой древности и охотно променяет ее на прозаическую жизнь Америки XX в.

"Застывшей и неподвижной" культуре Старого Света писатель противопоставляет деятельную и энергичную американскую цивилизацию, архаическим памятникам европейской старины—достижения американской тех­ники (пусть в США нет картин старых мастеров, но зато там есть мыло). При этом он отнюдь не идеализирует и своих спутников – американцев. Он видит их невежест­во, ограниченность, хвастливую самонадеянность и под­час довольно едко высмеивает этих самодовольных янки.

Но хотя порядки, царящие в его собственной стране, нравятся ему далеко не во всем, в целом Твен убежден в преимуществах Нового Света. Автор "Простаков" пока что не понимает, что упреки, предъявляемые им Европе, могут быть переадресованы и его собственной стране. Он говорит здесь от имени всей Америки, не желая за­мечать, что и она не едина. Но как только взор Твена обра­щается "вовнутрь", к явлениям национальной жизни — становится ясно, что его голос — это голос не "всей", а народной Америки. Его связь с нею прежде всего про­является в литературном "генезисе" его ранних произве­дений, ведущих свое происхождение от традиций запад­ного фольклора. Язык фольклора был для Твена родным языком, естественной для него формой выражения чувств и мыслей. Стихия народного творчества окружа­ла его с детства. Она жила и в фантастических расска­зах негров рабов, и в их протяжных, грустных песнях, и в анекдотах фронтирсменов Запада. Твен слышал их и на палубах пароходов, плывущих по Миссисипи, и в зем­лянках рудокопов, и в харчевнях и кабаках Невады.

Фольклор Запада имел свои особые формы, особые приемы, особых героев. Суровая, полная опасностей и тревог жизнь фронтирсменов определила его характер. Трупы, проломленные головы, изувеченные, окровавленные тела, убийства и выстрелы — постоянные мотивы западных рассказов. Комическое и трагическое перепле­тается в них самым причудливым образом. Истина и вымысел сливаются воедино. Анекдоты и комичные истории, особенно те, которые сочи­няли на фронтире, отмечены упорным пристрастием к сюжетам, связанным с насилием, кровопролитием, избиением. Знакомясь друг с другом, герои таких историй обязательно дерутся, под­страивают всякие каверзы один другому, ломают руки и ноги, отстреливают пальцы и уши, проявляют удивительную изобрета­тельность по части всевозможных издевательств и глумлений.

А что сам-то он собою представляет, этот герой небылиц и сложенных переселенцами юморесок? Как правило, это редкостный урод, богохульник, ненасытный пьяница, хвастун, каких свет не видел, зато уж с кольтом он выучился обращаться разве что не в колыбели, а о таких вещах, как сочувствие или доброта, отроду не слыхал. Анекдот и прославляет его, и вышучивает, ведь герой, понятно, лицо собирательное, в нем воплощены ти­пичнейшие черточки психологии фронтира, но уже доведенные до своей крайности, до явной нелепицы, потому что люди, вос­певшие этих вымышленных удальцов, на самом деле повествова­ли о самих себе и умели не только собою восторгаться, но и сознавать уродство собственной жизни, весело потешаясь над нею.

В юности Твен просто обожал истории подобного толка, словно не замечая, до чего они примитивны и невзыскательны. Став репортером невадской газеты «Энтерпрайз», он и сам напечатал страшный рассказ про своего коллегу по газете Дэна де Квилла. Дэн поехал в гости на соседний прииск, а Твен в очередном номере оповестил, что с его приятелем произошел ужасный случай: лошадь понесла со скоростью полтораста километров в час, Дэн вылетел из седла, шляпу вогнало ветром прямо ему в легкие, а нога от толчка вошла в тело до самого горла. Отлично выспавшись и позавтракав у своих друзей, де Квилл развернул свежую «Энтерпрайз» и с растущим удивлением прочел эту мрачную повесть о собственных несчастьях.

Итак, в основе многих этих рассказов нередко лежат действительные происшествия. Но, войдя в устную народную традицию, они принимают гротеск­ные очертания, обрастают множеством фантастических подробностей... В причудливом мире, созданном народ­ным воображением, все приобретает гигантские размеры. Подчеркнутая гиперболизация образов — одна из самых характерных особенностей западного фольклора. В про­изведениях фольклора даже москиты обладают такой силой, что легко поднимают корову. "Я, Дэвид Крокет, прямо из лесов, я наполовину лошадь, наполовину алли­гатор, я могу перейти вброд Миссисипи, прокатиться верхом на молнии, скатиться вниз с горы, поросшей чертополохом, и не получить при этом ни единой цара­пины" — так аттестует себя один из любимых героев Запада. Другой легендарный богатырь, Поль Бэниан, еще двухлетним младенцем вызвал из недр земли Ниагар­ский водопад с единственной целью принять душ. Он же, став взрослым, причесывал бороду вместо гребенки сосной, которую выдергивал из земли вместе с корнями. Первобытной, грубой силой веет от этих образов. Все фольклорное творчество Запада, начиная с этих фантастических преданий и кончая бытовым анекдотом, пронизано острым чувством жизни и своеобразным бунтарским не­уважением к традициям и авторитетам.

Авторы этих произведений скептически смотрят на достижения цивилизации, не питают почтения к рели­гии, не боятся и не уважают сильных мира сего. Вот два фронтирсмена, дед и внук, приходят в боль­шой промышленный город... "Не правда ли, красивый город?" — спрашивает внук деда.— "Да,— отвечает ста­рик,— а особенно он был бы хорош, если бы можно было его весь разрушить и построить заново".

Дэвид Крокет во время выборов в конгресс приез­жает на место выборов верхом на аллигаторе и, натра­вив крокодила на претендента на пост конгрессмена, заставляет незадачливого политического деятеля с позо­ром удалиться. "Буйство" западных фронтирсменов — особый комп­лекс настроений, в котором стихийный демократизм сливается воедино со столь же стихийным чувством национальной гордости. За ним стоит сознание своей "первозданной" мощи, и богатейших нерастраченных возможностей. Именно в таком мироощущении Твен увидел "квинтэссенцию американизма".

Мир фронтира представлялся Марку Твену "душой" Америки — молодой, энергичной, по-юношески здоровой страны, и это восприятие целиком определило внутрен­ний художественный строй одной из его первых книг "Налегке" (1872). Построенная в виде серии очерков, посвященных жизни Запада, эта книга наряду с "Про­стаками" может считаться ключевым произведением раннего Твена. Ей присущ особый внутренний пафос — пафос "сотворения мира". Новый Свет в изображении Твена поистине нов. Он родился совсем недавно, и крас­ки на нем еще не просохли. Их первозданная свежесть так и бьет в глаза. Он переполнен новехонькими, "с иго­лочки" вещами, каждая из которых как бы увидена автором (а вместе с ним и всем человечеством) в пер­вый раз. Созерцая их, Марк Твен обновляет стершиеся, привычные представления. У каждой, оказывается, есть свое особое, индивидуальное, неповторимо своеобразное "лицо", своя жизнь, насыщенная и полная, и писатель воспроизводит ее во всем богатстве многообразных, бес­конечно живых деталей. Тщательность, обстоятельность твеновского рисунка возвращает реальное бытие и верб­люду (сожравшему пальто автора и находившемуся во власти разнообразных эмоций, связанных с этим увлека­тельным занятием), и койоту (которому "ничего не стоит отправиться завтракать за сотню миль, а обедать за полтораста", ибо он не хочет "бездельничать и увели­чивать бремя забот своих родителей"), и полынному кусту, достигающему пяти-шести футов высоты и обрас­тающему при этом особенно крупными листьями и "до­полнительными" ветвями. Наивная любознательность рассказчика Твена под стать наивности молодого, "только что сотворенного" мира, в котором, как в Библии, все на­чинается сначала. Аналогия со Священным писанием на­стойчиво подсказывается самим Твеном. Его очерки пест­рят библейскими реминисценциями. Верблюд жует пальто Твена у истоков Иордана, многоженство мормонов сродни полигамии библейских патриархов, их "король" Биргем Юнг, подобно Иегове, располагает отрядом "ангелов – мстителей", карающих тех, кто преступает установленные им законы. На Западе история как бы возвращается к своим первоистокам. Но это отнюдь не значит, что ей предстоит двигаться по накатанному пути. Всякий плагиат ей про­тивопоказан, и мормоны потому и не вызывают симпатий Твена, что они есть не что иное, как жалкие плагиаторы Библии, "скатываю­щие" моральный кодекс Нового завета, даже без ссылки на источник. Нет, на свободных пространствах амери­канского Запада история не повторяется, а начинается заново. Здесь возникает своя, не библейская мифология, создателями которой являются сильные, грубые люди, столь же неотесанные и "шершавые", как окружающий их первобытный лес. При всей молодости полудикого мира у него уже есть элементы мифологической традиции с ее постоянными. героями — полубандитами – полубогами. Она складывается буквально на глазах. "Живая романти­ка" в лице знаменитого головореза Слейда, чье магиче­ское имя уже успело обрасти множеством полуфантасти­ческих легенд, садится с Твеном за один стол и мирно беседует с ним. На девственной почве Запада мифы пло­дятся с невиданной быстротой, и в россказнях досужего враля уже потенциально заложены зачатки "мифа". Нелепая "притча" о бизоне, который якобы влез на дере­во и на его вершине вступил в поединок со спутником Твена, неким Бевисом, явно сделана по образцам западного фольклора. Твен вложил ее в уста Бевиса, но она могла быть рассказана и придумана самим автором книги.

 




Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-08-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: