Е. Клименко. О романе «Ярмарка Тщеславия» 49 глава




После утреннего завтрака Джорджи усаживался в кресло в столовой и читал «Морнинг пост», совсем как взрослый.

— А как он здорово ругается! — восклицали слуги, восхищенные такой скороспелостью. Те из них, которые еще помнили его отца, заявляли, что «мистер Джордж — вылитый папаша». Он оживлял дом своей непоседливостью, властностью, разносами прислуге и добродушием.

Воспитание Джорджа было поручено жившему по соседству ученому, частному педагогу, «готовящему молодых аристократов и джентльменов в университет, к законодательной деятельности и к ученым профессиям; в его учебной системе не применяются унизительные телесные наказания, все еще принятые в старинных учебных заведениях, а в его семействе ученики обретут лоск высшего общества и встретят заботу и ласку, как в родном доме». Так преподобный Лоренс Вил с Харт-стрит, Блумсбери, капеллан графа Бейракрса, вместе со своей супругой миссис Вил старался заманить к себе учеников.

При помощи подобных объявлений в газетах и всяких иных ухищрений капеллану и его супруге удавалось залучить двух-трех учеников, за которых платили большие деньги и которые считались отлично пристроенными. Так, в пансионе жил уроженец Вест-Индии, которого никто не навещал, — верзила с бронзовым лицом, курчавый и невероятно франтоватый; затем еще один неуклюжий парень лет двадцати трех, образование которого было запущено и которого мистер и миссис Вил должны были ввести в высший свет; и еще — два сына полковника Бенглса, служившего в Ост-Индской компании. В то время, когда Джорджи познакомился с пансионом миссис Вил, эти четверо жили у нее и столовались.

Сам Джорджи, подобно десятку других учеников, был только приходящим: он приезжал по утрам под охраной своего друга, мистера Роусона, и, если стояла хорошая погода, уезжал после обеда верхом на пони в сопровождении грума. В школе считалось, что дедушка мальчика сказочно богат. Преподобный мистер Вил сам поздравил Джорджа с этим обстоятельством, указывая ему, что он предназначен судьбой к занятию видного положения и ему следует, проявляя усердие и прилежание в юности, подготовляться к высоким обязанностям, к которым он будет призван в зрелом возрасте, ибо послушание ребенка — лучший залог его способности повелевать, когда он станет мужчиной. Поэтому он просит Джорджи не привозить в школу леденцов и не расстраивать здоровье молодых Бенглсов, которые получают все, что им нужно, за изысканным и обильным столом миссис Вил.

Что касается обучения, то curriculum [130] его, как любил выражаться мистер Вил, был чрезвычайно обширен, и молодым джентльменам на Харт-стрит приходилось обучаться понемногу всем известным миру наукам. У преподобного мистера Вила была заводная модель звездного неба, электрическая машина, токарный станок, театр (в прачечной), несколько пробирок и колб и то, что он называл избранной библиотекой, заключавшей в себе все творения лучших авторов древности и нашего времени на всех языках. Он водил мальчиков в Британский музей и разглагольствовал там о древностях и образцах по отделу естествознания, так что вокруг него собирались толпы слушателей, и все в Блумсбери восхищались им, как удивительно образованным человеком. И когда бы он ни говорил (а говорил он почти без передышки), он старался подбирать самые красивые и самые длинные слова, какие только мог почерпнуть из словаря, справедливо рассуждая, что эти красивые, полновесные и звучные слова обходятся ему не дороже, чем всякая односложная мелочь.

Так он, например, говорил Джорджу в школе:

— Возвращаясь домой после ученого собеседования, коим меня удостоил вчера вечером мой превосходный друг, доктор Балдерс — истинный археолог, джентльмены, истинный археолог, — я заметил что окна несравненно-роскошного особняка вашего всеми почитаемого дедушки на Рассел-сквере были освещены, как бы по причине празднества. Правильно ли я умозаключаю из этого, что вчера вокруг пышного стола мистера Осборна собиралось общество избранных умов?

Маленький Джорджи, не лишенный чувства юмора и передразнивавший мистера Вила прямо в лицо с большой отвагой и ловкостью, отвечал, что мистер Вил совершенно прав в своей догадке.

— В таком случае, джентльмены, я готов биться об заклад, что у друзей, имевших честь пользоваться гостеприимством мистера Осборна, не было никаких причин жаловаться на угощение. Я сам не раз пользовался благосклонностью этого радушного хозяина… Кстати, мистер Осборн, вы приехали сегодня утром с небольшим опозданием и неоднократно уже грешили в этом отношении… Итак, джентльмены, я сам, несмотря на всю свою скромность, не был сочтен недостойным того, чтобы воспользоваться изысканным гостеприимством мистера Осборна. И хотя я пиршествовал с великими и знатными мира сего — ибо считаю, что могу причислить к их сонму своего превосходного друга и покровителя, высокопочтенного графа Джорджа Бейракрса, — однако заверяю вас, что стол английского негоцианта был не менее богато сервирован, а прием, оказанный гостям, не менее любезен и благороден… А теперь, мистер Блак, я попрошу вас продолжать чтение отрывка из Евтропия, которое было прервано поздним прибытием мистера Осборна.

Вот этому-то великому человеку и было доверено на некоторое время воспитание Джорджа. Эмилию ошеломляли его высокопарные фразы, но она считала его чудом учености. Бедная вдова подружилась с миссис Вил, — на то у нее были свои причины. Она любила бывать в этом доме и видеть, как Джордж приезжает туда учиться. Она любила получать приглашения к миссис Вил на conversazioni, [131] которые устраивались раз в месяц (как сообщала вам розовая карточка с выгравированным на ней словом Αθήνα) [132] и на которых профессор угощал своих учеников и их друзей жидким чаем и ученой беседой. Бедная Эмилия никогда не пропускала ни одного такого собрания и считала их восхитительными, раз с нею рядом сидел Джорджи. Она приходила пешком из Бромптона в любую погоду, а когда гости расходились и Джорджи уезжал со своим слугой мистером Роусоном, бедная миссис Осборн надевала накидку, закутывалась в шали, готовясь к обратному путешествию домой, и целовала миссис Вил со слезами благодарности за чудесно проведенный вечер.

Если говорить о знаниях, которые впитывал в себя Джорджи под руководством этого ценного и разностороннего наставника, то, судя по еженедельным отчетам, которые мальчик привозил деду, успехи его были замечательны. На особой карточке были напечатаны одно под другим названия, по крайней мере, двух десятков полезных наук, и успех ученика в каждой из них отмечался учителем в особой графе. По греческому языку у Джорджи значилось aristos, [133] по латинскому — optimus, [134] по французскому — très bien [135] и т. д., а в конце года все ученики по всем предметам получали награды. Даже мистер Суорц, курчавый молодой джентльмен, сводный брат почтенной миссис Мак-Мул, и мистер Блак, двадцатитрехлетний недоросль из сельского округа, и этот ленивый юный повеса — уже упоминавшийся выше мистер Тодд — получали восемнадцатипенсовые книжечки с напечатанным на них словом «Αθήνα»(Афины) и пышной латинской надписью от учителя его юным друзьям.

Все члены семьи мистера Тодда состояли прихлебателями в доме Осборна. Старый джентльмен возвысил Тодда с должности клерка до младшего совладельца своей фирмы. Мистер Осборн был крестным отцом юного мистера Тодда (который в последующей своей жизни печатал на визитных карточках «Мистер Осборн Тодд» и сделался весьма светским человеком), а мисс Осборн воспринимала от купели мисс Марию Тодд и ежегодно, в знак своего расположения, дарила крестнице молитвенник, коллекцию назидательных брошюр, томик духовных стихов или еще какую-нибудь памятку в этом роде. Мисс Осборн иногда вывозила Тоддов на прогулку в своем экипаже; когда они болели, ее лакей, в коротких плюшевых штанах и жилете приносил с Рассел-сквера на Корем-стрит варенье и разные лакомства. Корем-стрит, разумеется, трепетала и взирала на Рассел-сквер снизу вверх. Миссис Тодд, большая искусница по части вырезывания из бумаги украшений для бараньих окороков и умевшая также делать отличные цветы, уточек и т. д. из репы и моркови, частенько ходила на «Сквер», как она говорила, и принимала участие в приготовлениях к званому обеду, не допуская даже мысли о своем присутствии на самом обеде. Если в последнюю минуту какой-нибудь гость не являлся, тогда приглашали обедать Тодда. Миссис же Тодд приходила с Марией вечерком, робко стучалась у подъезда, и к тому времени, когда мисс Осборн и находившиеся под ее конвоем дамы входили в гостиную, мать и дочь оказывались там, готовые петь дуэты, пока не появятся джентльмены. Бедная Мария Тодд, бедная девушка! Сколько ей приходилось работать и пыхтеть над этими дуэтами и сонатами у себя дома, прежде чем они исполнялись публично на Рассел-сквере!

Таким образом, словно самой судьбой было предназначено, чтобы Джорджи владычествовал над каждым, с кем он соприкасался, а все друзья, родственники и слуги преклоняли бы перед ним колени. Нужно признаться, что он весьма охотно мирился с подобным положением. Мало кто с этим не мирится. И Джорджи нравилось играть роль властелина, к которой у него, возможно, была врожденная склонность.

В доме на Рассел-сквере все трепетали перед мистером Осборном, а мистер Осборн трепетал перед Джорджи. Бойкие манеры мальчика, его развязная болтовня о книгах и учении, его сходство с отцом (что лежал мертвый и непрощенный в далеком Брюсселе) пугали старика и отдавали его во власть мальчику. Старик вздрагивал при каком-нибудь передавшемся по наследству жесте или интонации мальчугана, и ему мерещилось, что перед ним снова отец Джорджи. Он старался снисходительностью к внуку загладить свою жестокость по отношению к старшему Джорджу. Все удивлялись его ласковому обращению с ребенком. Он, как и прежде, ворчал и кричал на мисс Осборн, но улыбался, когда Джорджи опаздывал к завтраку.

Мисс Осборн, тетушка Джорджа, была увядшей старой девой, сильно сдавшей под бременем более чем сорокалетней скуки и грубого обращения. Смышленому мальчику ничего не стоило поработить ее. И когда Джорджу что-нибудь было от нее нужно, — от банки варенья в буфете до потрескавшихся и высохших красок в плоском ящичке (старом ящичке, который сохранился у нее с той поры, когда она училась у мистера Сми и была еще почти молодой и цветущей), — он завладевал предметом своих желаний, а добившись своего, попросту переставал замечать тетку.

Его друзьями и наперсниками были напыщенный старый школьный учитель, льстивший мальчику, и подлиза, который был несколько его старше и которого он мог колотить. Славная миссис Тодд с восторгом позволяла Джорджу играть со своей младшей дочерью, Розой Джемаймой, очаровательной восьмилетней девочкой. «Малышам так хорошо вместе», — говаривала миссис Тодд (разумеется, не обитателям «Сквера»!). «Кто знает, что может случиться! Ну, не чудесная ли эта парочка!» — думала про себя любящая мать.

Дед с материнской стороны, дряхлый, упавший духом старик, тоже был в подчинении у маленького тирана. Он не мог не чувствовать почтения к мальчику, у которого такое красивое платье, который ездит верхом в сопровождении грума. С другой стороны, Джорджи постоянно слышал грубую брань и насмешки, расточаемые по адресу Джона Седли его безжалостным старым врагом, мистером Осборном. Осборн иначе не называл его, как старым нищим, старым угольщиком, старым банкротом и многими другими подобными же грубопрезрительными наименованиями. Как же было маленькому Джорджу уважать столь низко павшего человека? Через несколько месяцев после переселения мальчика на Рассел-сквер умерла миссис Седли. Между нею и ребенком никогда не было близости. Он не постарался хотя бы притвориться огорченным. Он приехал в красивом новом траурном костюмчике навестить мать и был очень недоволен, что ему не позволили пойти в театр на представление, о котором он давно мечтал.

Болезнь старой леди поглощала все время Эмилии и, пожалуй, послужила ей во спасение. Что знают мужчины о мученичестве женщин? Мы сошли бы с ума, если бы нам пришлось претерпевать сотую долю тех ежедневных мучений, которые многие женщины переносят так смиренно. Нескончаемое рабство, не получающее никакой награды; неизменная кротость и ласка, встречаемая столь же неизменной жестокостью; любовь, труд, терпение, заботы — и ни единого доброго слова в награду. Сколько их, что должны переносить все это спокойно и появляться на людях с ясным лицом, словно они ничего не чувствуют! Нежно любящие рабыни, как им приходится лицемерить!

Мать Эмилии в один прекрасный день слегла и уже больше не вставала. Миссис Осборн не отходила от ее постели, кроме тех случаев, когда спешила на свидание с сыном. Старуха ворчала на нее даже за эти редкие отлучки; когда-то, в дни своего благополучия, она была доброй, ласковой матерью, — бедность и болезни сломили ее. Но холодность матери и уход за нею не тяготили Эмилию. Скорее они помогали ей переносить другое, неотступное горе, от мысли о котором ее отвлекали нескончаемые призывы больной. Эмилия терпела ее капризы с полнейшей кротостью; поправляла подушку, всегда имела наготове ласковый ответ на беспокойную воркотню и упреки, утешала страдалицу словами надежды, какие могла найти в своем простом благочестивом сердце; и сама закрыла глаза, когда-то глядевшие на нее с такой нежностью.

А затем она все свое время и заботы посвятила осиротевшему старику отцу, который был сражен обрушившимся на него ударом и остался совершенно один на белом свете. Его жена, его честь, его богатство — все, что он любил больше всего, было отнято навсегда. У него осталась только Эмилия, — она одна могла теперь поддерживать своими нежными руками немощного старика с разбитым сердцем. Мы не будем писать об этом подробно — слишком это грустная и неинтересная повесть. Я уже вижу, как Ярмарка Тщеславия зевает, читая ее.

 

Однажды, когда молодые джентльмены собрались в кабинете преподобного мистера Вила и капеллан высокопочтенного графа Бейракрса, по обыкновению, разглагольствовал перед ними, к подъезду, украшенному статуей Афины, подкатил изящный экипаж, и из него вышли два джентльмена. Молодые Бенглсы кинулись к окну со смутной мыслью, не приехал ли из Бомбея их отец. Двадцатитрехлетний верзила, плакавший тайком над отрывком из Евтропия, прижался своим грязным носом к оконному стеклу и глядел на запряжку, пока ливрейный лакей спрыгивал с козел и помогал седокам выйти из зкипажа.

— Один толстый, а другой худой, — сказал мистер Блак, и в эту минуту раздался громкий стук в дверь.

Все оживились, начиная с самого капеллана, который уже возымел надежду, что перед ним отцы его будущих учеников, и кончая мистером Джорджем, который рад был любому предлогу, чтобы отложить книгу.

Мальчик в тесной потертой ливрее с потускневшими медными пуговицами, которую он напяливал на себя, когда приходилось открывать дверь, вошел в кабинет и доложил:

— Два джентльмена желают видеть мистера Осборна.

У наставника в то утро был с этим юным джентльменом не совсем приятный разговор, вызванный несходством мнений об уместности в школьном помещении хлопушек, но лицо его приняло обычное выражение кроткой вежливости, и он сказал:

— Мистер Осборн, я даю вам разрешение повидаться с вашими друзьями, прибывшими в коляске, коим прошу вас передать почтительный привет как от меня лично, так и от миссис Вил.

Джорджи вышел в приемную и, увидев там двух незнакомцев, стал рассматривать их, задрав голову, со своей обычной надменной манерой. Один был толстяк с усами, а другой — тощий и длинный, в синем сюртуке, загорелый, с сильной проседью.

— Боже мой, как похож! — сказал длинный джентльмен. — Ты догадываешься, кто мы такие, Джордж?

Лицо мальчика вспыхнуло, как всегда бывало, когда он волновался, и глаза заблестели.

— Того джентльмена я не знаю, — сказал он, — а вы, должно быть, майор Доббин.

И правда, это был наш старый друг. Его голос дрожал от радости, когда он здоровался с мальчиком, и, взяв его за обе руки, он притянул юнца к себе.

— Значит, мама тебе рассказывала обо мне, да? — спросил он.

— Еще бы, — отвечал Джордж, — сколько раз!

 


Глава LVII

Эотен

Одной из многих причин для чувства гордости, которым тешил себя старик Осборн, было сознание, что Седли, старинный его соперник, враг и благодетель, в конце своей жизни дошел до такого унижения, что вынужден принимать денежные подачки из рук человека, который больше всех преследовал и оскорблял его. Процветающий делец ругательски ругал старого нищего, но время от времени оказывал ему помощь. Снабжая Джорджи деньгами для его матери, он грубыми и неуклюжими намеками давал мальчику понять, что его другой дед — жалкий старый банкрот и приживальщик и что Джон Седли обязан благодарить человека, — которому он уже и без того должен столько денег, — за помощь, ныне великодушно ему оказываемую. Джорджи вместе с деньгами передавал эти самодовольные заявления своей матери и сломленному горем старику вдовцу, заботиться и ухаживать за которым стало теперь главным занятием в жизни Эмилии. Мальчуган оказывал покровительство слабому, отчаявшемуся старику.

Быть может, Эмилия обнаруживала недостаток «надлежащей гордости», принимая помощь от врага своего отца. Но «надлежащая гордость» никогда не была свойственна этой страдалице. С тех пор как кончилось ее детство — со времени ее несчастного брака с Джорджем Осборном, — уделом этой простой и слабой женщины была смиренная бедность, ежедневные лишения, грубые слова и неблагодарность в ответ на ее любовь и услуги. О вы, взирающие на то, как ваши ближние изо дня в день несут такой позор, безропотно страдают под ударами судьбы, ни в ком не встречая сочувствия и только презираемые за свою бедность, — разве вы когда-нибудь снисходите к ним с высоты своего благополучия и обмываете ноги этим бедным, усталым нищим? Одна мысль о них вам противна и унизительна. «Классы должны существовать, должны быть и богатые и бедные», — говорит богач, смакуя красное винцо (хорошо еще, если он посылает крохи со стола своего бедному Лазарю, сидящему под окном). Совершенно верно! Но подумайте только, как таинственна и часто непостижима бывает жизненная лотерея, которая одному дает порфиру и виссон, а другому посылает лохмотья вместо одежды и псов вместо утешителей.

Итак, я должен признать, что Эмилия без особых терзаний — наоборот, с чувством, близким к благодарности, — принимала крохи, которые свекор время от времени бросал ей, и кормила ими своего родителя. Таков был характер этой молодой женщины (милые дамы, Эмилии сейчас всего лишь тридцать лет, и мы позволяем себе называть ее молодой женщиной), — так вот, говорю я, таков был характер Эмилии, что она всю себя приносила в жертву и повергала все, что имела, к ногам любимого существа. Сколько долгих безотрадных ночей она трудилась для маленького Джорджи, когда тот жил дома с нею; какие удары, упреки, лишения, нужду выносила ради отца и матери! И в этой жизни, полной незаметных жертв и отречений, она уважала себя ничуть не больше, чем уважал ее свет, — в глубине сердца она, вероятно, считала себя ничтожной, заурядной женщиной, которой повезло больше, чем она того заслуживала. Бедные женщины! Бедные мученицы и жертвы, чья жизнь — сплошная пытка, каждую ночь вы терпите муки на своем ложе, каждый день кладете голову на плаху в гостиных. Всякий мужчина, взирающий на ваши мучения или заглядывающий в те мрачные места, где вас пытают, должен пожалеть вас и… и возблагодарить господа бога за свою бороду! Помню, много лет тому назад я видел в тюрьме для слабоумных и сумасшедших в Бисетре, вблизи Парижа, несчастное существо, согбенное под игом заточения и болезни. Кто-то из нас дал ему щепотку грошового табаку в бумажном фунтике. Такая милость была слишком велика для бедного идиота: он заплакал от восторга и благодарности; мы с вами не были бы так тронуты, если бы кто подарил нам тысячу фунтов годового дохода или спас нам жизнь. И вот, если должным образом тиранить женщину, можно увидеть, как грошовый знак внимания трогает ее, вызывает слезы на ее глазах, словно вы ангел, оказывающий ей благодеяние!

Вот такие-то благодеяния и были самым отрадным, что фортуна посылала в дар бедной маленькой Эмилии. Жизнь ее, начавшаяся так счастливо, свелась к тюремному существованию, к долгому унизительному рабству. Маленький Джордж иногда навещал мать, освещая ее тюрьму слабыми вспышками радости. А границей ее тюрьмы был Рассел-сквер: она могла время от времени ходить туда, но на ночь всегда должна была возвращаться в свою камеру, чтобы выполнять унылые обязанности, бодрствовать у постели больных, переносить придирки и тиранство ворчливых, во всем отчаявшихся стариков. Сколько тысяч людей, главным образом женщин, осуждено влачить такое долгое рабство! Это больничные сиделки, не получающие жалованья, — сестры милосердия, если вы предпочтете их так называть, но без романтических мыслей о самоотверженном служении людям; они терпят нужду и голод, не спят ночей, выбиваются из сил и увядают в жалкой безвестности. Непостижимой и грозной силе, определяющей человеческие судьбы, угодно принижать и повергать в прах нежных, добрых и умных и возносить себялюбцев, глупцов и негодяев! О брат мой, будь смиренен в своем благополучии! Будь ласков с теми, кто менее счастлив, хотя и более заслуживает счастья. Подумай, какое ты имеешь право презирать, — ты, чья добродетель — лишь отсутствие искушений, чей успех, возможно, — дело случая, чье высокое положение — заслуга далекого предка, чье благополучие, по всей вероятности, — злая шутка судьбы.

 

Мать Эмилии похоронили на бромптонском кладбище, в такой же дождливый, пасмурный день — вспомнилось Эмилии, — как когда она впервые приезжала сюда, чтобы обвенчаться с Джорджем. Сынишка, в новом пышном траурном платье, сидел рядом с нею. Она вспомнила старую сторожиху и причетника. Пока священник читал, она жила мыслями в прошедшем. Не будь сейчас в ее руке руки Джорджи, она, пожалуй, не прочь была бы поменяться местами с… Но тут, как обычно, она устыдилась своих себялюбивых дум и вознесла молитву о ниспослании ей сил для исполнения своего долга.

И вот Эмилия решила приложить все силы и старания, чтобы скрасить жизнь старика отца. Она работала не покладая рук, штопала, чинила и стряпала, пела старику Седли и играла с ним в триктрак, читала ему вслух газеты, водила его гулять в Кенсингтонский сад или на Бромптонский бульвар, слушала его рассказы, не уставая улыбаться и ласково лицемерить, или же сидела, задумавшись, рядом с ним, предаваясь своим мыслям и воспоминаниям, пока слабый и ворчливый старик грелся на солнышке и болтал о своих горестях и невзгодах. Как печальны, как безотрадны были думы вдовы! Дети, бегавшие по склонам и по широким дорожкам бульвара, напоминали ей о Джорджи, отнятом у нее. Первый Джордж был тоже у нее отнят, — ее эгоистичная, грешная любовь в обоих случаях была отвергнута и жестоко наказана. Она старалась убедить себя в том, что заслуженно понесла такую кару: жалкая, несчастная грешница! Она была совсем одна на свете.

Я знаю, что повесть о таком одиночном заключении невыносимо скучна, если ее не оживляют какие-нибудь веселые или смешные черточки: например, чувствительный тюремщик, болтливый комендант крепости, мышонок, выбегающий из норки и резвящийся в бороде и бакенбардах Латюда, или подземный ход, прорытый Тренком {223} под стеною замка при помощи собственных ногтей и зубочистки. Но летописцу, повествующему о пленении Эмилии, нечем оживить свой рассказ. Прошу вас помнить, читатель, что в эту пору ее жизни она была очень печальна, но всегда готова улыбнуться, если с нею заговорят; жила очень скромно, в большой бедности, пожалуй даже в нужде; пела песни, месила пудинги, играла в карты, штопала носки — все для старика отца. Итак, пожалуйста, не ломайте себе голову над тем, героиня Эмилия или нет. А нам с вами, когда мы будем старыми, сварливыми и банкротами, дай бог найти на склоне наших дней нежное плечо, на которое можно будет опереться, и ласковую руку, которая поправит нам, подагрикам, смятую подушку.

Старик Седли очень привязался к дочери после смерти жены. А дочь находила утешение в исполнении своих обязанностей по отношению к старику отцу.

Но мы не собираемся долго оставлять этих двух людей в столь унизительных и неприличных условиях существования. Им суждено было узнать лучшие дни, поскольку дело идет о мирском благополучии. Быть может, проницательный читатель догадался, кто был тот полный джентльмен, который вместе с нашим старым другом, майором Доббином, приезжал в школу навестить Джорджа. Это был еще один наш старый знакомый, вернувшийся в Англию, и притом в такое время, когда его присутствие там должно было оказаться весьма полезным для его родственников.

Майору Доббину легко удалось получить от своего доброго командира разрешение съездить по неотложным личным делам в Мадрас, а оттуда, вероятно, и далее, в Европу; и он скакал без передышки днем и ночью, и так спешил, что прибыл в Мадрас в сильнейшей лихорадке. Сопровождавшие майора слуги привезли его в бреду в дом одного из друзей, у которого он предполагал пожить до своего отъезда в Европу. В течение многих, многих дней считалось, что он вообще никогда и никуда не поедет дальше кладбища при церкви св. Георгия, где солдаты дадут прощальный залп над его могилой и где не один доблестный офицер похоронен в чужой земле, вдали от родины.

Те, кто ухаживал за бедным Доббином, могли услышать, как он, сжигаемый лихорадкой, произносил в бреду имя Эмилии. Мысль о том, что он никогда больше ее не увидит, угнетала его и в минуты просветления. Он думал, что пришел его последний час, и торжественно приготовился покинуть этот мир: привел в порядок свои земные дела и оставил свое небольшое состояние тем, кому больше всего на свете желал быть полезным. Друг, в доме которого он лежал, засвидетельствовал его завещание. Доббин выразил желание быть похороненным с цепочкой, сплетенной из каштановых волос, которую он носил на шее и которую, если сказать по правде, он получил от горничной Эмилии в Брюсселе, когда молодой вдове остригли волосы во время болезни, свалившей ее с ног после смерти Джорджа Осборна на Сен-Жанском плато.

Доббин пришел в сознание, поправился немного и опять заболел, — только его железный организм и мог вообще выдержать такое количество кровопусканий и каломели. От него остался один скелет, и от слабости он не мог пошевелить рукой, когда его посадили на корабль «Ремчандер» под командой капитана Брэга, зашедший в Мадрас на пути из Калькутты. Друг, выходивший Доббина в своем доме, пророчил, что тот не перенесет путешествия и в одно прекрасное утро полетит за борт, завернутый во флаг и матросскую койку, унося с собой на дно моря реликвию, хранившуюся у него на сердце. Но было ли то под действием морского воздуха или от вновь всколыхнувшихся надежд, — только с того самого дня, как корабль распустил паруса и взял курс к дому, наш друг стал чувствовать себя лучше, а к тому времени, как они достигли мыса Доброй Надежды, он был совсем здоров (хотя и худ, как борзая).

— Кирк будет разочарован — майорский чин на этот раз ему не достался, — говорил он, улыбаясь. — А он-то надеется прочесть в «Газете» о своем повышении, когда полк вернется.

Нужно пояснить, что пока наш майор лежал больным в Мадрасе, куда ему так не терпелось попасть, доблестный *** полк, проведший много лет за пределами родины и по возвращении из Вест-Индии прервавший свою стоянку в Англии из-за кампании, закончившейся Ватерлоо, а затем переброшенный из Фландрии в Индию, теперь получил приказ вернуться домой. Таким образом, майор мог бы совершить весь путь вместе со своими товарищами, пожелай он только дождаться их прибытия в Мадрас.

Быть может, сейчас, когда он был так истощен, ему не улыбалось вновь оказаться под опекой Глорвины.

— Пожалуй, если бы мисс О’Дауд ехала вместе с нами, она тут бы меня и прикончила, — говорил он со смехом одному своему спутнику. — А утопив меня, она взялась бы за вас, можете быть в этом уверены, и привезла бы вас с собой с Саутгемптон в качестве приза, — так-то, мой милый Джоз!

В самом деле, этим пассажиром на борту «Ремчандера» был не кто иной, как наш толстый приятель. Он провел в Бенгалии десять лет. Бесконечные обеды, завтраки, светлое пиво и красное вино, чрезмерные труды по службе и коньяк с водою, к которому ему приходилось прибегать для подкрепления сил, оказали свое действие на Седли Ватерлооского — поездка в Европу была признана для него необходимой. Отслужив в Индии свой полный срок на отличном содержании, что позволило ему отложить значительную сумму денег, Джоз был волен ехать домой и остаться жить в Англии с хорошей пенсией или же вернуться в Индию и поступить на службу, приняв должность, на какую ему давали право его многолетние заслуги и редкостные дарования.

Он немного похудел с тех пор, как мы видели его в последний раз, но зато приобрел больше величественности и важности в обхождении. Как ветеран Ватерлоо, он снова отпустил усы и расхаживал по палубе в великолепной бархатной фуражке с золотым галуном, разукрасив свою особу множеством всяких булавок и драгоценных камней. Он завтракал у себя в каюте, а перед тем как выйти на палубу, одевался так тщательно, словно ему предстояло фланировать по Бонд-стрит или по Корсо в Калькутте. Он вез с собою слугу-туземца, который был его лакеем, готовил ему кальян и носил на тюрбане серебряный герб семейства Седли. Этому слуге трудно приходилось у такого тирана, как Джоз Седли. Джоз следил за своей внешностью, словно женщина, и проводил за туалетом не меньше времени, чем какая-нибудь увядающая красавица. Пассажиры помоложе — юный Чефферс 150-го полка и бедняжка Рахитс, возвращавшийся домой после третьего приступа лихорадки, — любили раззадорить Седли за столом в кают-компании и вызвать его на рассказы о поразительных подвигах, свершенных им во время охоты на тигров и войны с Наполеоном. Джоз был великолепен, когда, стоя у могилы императора в Лонгвуде {224}, описывал этим джентльменам и молодым офицерам корабля (благо майор Доббин при этом не присутствовал) всю битву при Ватерлоо и едва ли не утверждал, что Наполеон вообще не оказался бы на острове Святой Елены, если бы не он, Джоз Седли.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: