Эти сведения немало изумили и перепугали майора. Еще утром (до свидания с Ребеккой) было решено, что Эмилия отправится вечером на придворный бал. Вот там-то он и поговорит с нею. Майор пошел домой, надел парадный мундир и появился при дворе, надеясь увидеть миссис Осборн. Она не приехала. Когда майор вернулся к себе, все огни в помещении, занятом Седли, были потушены. Доббин не мог повидаться с нею до утра. Уж не знаю, хорошо ли он отдохнул наедине со своей страшной тайной.
Утром, в самый ранний час, какой позволяло приличие, майор послал своего слугу через улицу с записочкой, в которой писал, что ему необходимо побеседовать с Эмилией. В ответ пришло сообщение, что миссис Осборн чувствует себя очень плохо и не выходит из спальни.
Эмилия тоже не спала всю ночь. Она думала все о том же, что волновало ее ум уже сотни раз. Сотни раз, уже готовая сдаться, она отказывалась принести жертву, представлявшуюся ей непосильной. Она не могла решиться, несмотря на его любовь и постоянство, несмотря на свою собственную привязанность, уважение и благодарность. Что проку в благодеяниях? Что проку в постоянстве и заслугах? Один завиток девичьих локонов, один волосок бакенбард мгновенно перетянет чашу весов, хотя бы на другой лежали все эти достоинства. Для Эмми они имели не больше веса, чем для других женщин. Она подвергла их испытанию… хотела их оценить… не могла… И теперь безжалостная маленькая женщина нашла предлог и решила стать свободной.
Когда майор был наконец допущен к Эмилии, то вместо сердечного и нежного приветствия, к какому он привык за столько долгих дней, его встретили вежливым реверансом, и ему была подана затянутая в перчатку ручка, которую тотчас же вслед за тем и отдернули.
|
Ребекка находилась тут же и пошла навстречу майору, улыбаясь и протягивая ему руку. Доббин в смущении сделал шаг назад.
— Прошу… прошу извинить меня, сударыня, — сказал он, — но я обязан предупредить вас, что явился сюда не в качестве вашего друга.
— Вздор! О черт, оставим это! — воскликнул встревоженный Джоз, до смерти боявшийся всяких сцен.
— Интересно знать, что может майор Доббин сказать против Ребекки? — произнесла Эмилия тихим, ясным, чуть дрогнувшим голосом и с весьма решительным видом.
— Я не допущу никаких таких вещей у себя в доме! — опять вмешался Джоз. — Повторяю, не допущу. И, Доббин, прошу вас, сэр, прекратите все это!
Он густо покраснел, огляделся по сторонам и, дрожа и пыхтя, направился к двери своей комнаты.
— Дорогой друг, — произнесла Ребекка ангельским голоском, — выслушайте, что майор Доббин имеет сказать против меня.
— Я не желаю этого слушать! — взвизгнул Джоз срывающимся голосом и, подобрав полы своего халата, удалился.
— Остались только две женщины, — сказала Эмилия. — Теперь вы можете говорить, сэр!
— Такое обращение со мной едва ли подобает вам, Эмилия, — высокомерно ответил майор, — и, я думаю, мне никто не поставит в вину грубого обращения с женщинами. Мне не доставляет никакого удовольствия исполнить тот долг, который привел меня сюда.
— Так, пожалуйста, исполните его поскорее, прошу вас, майор Доббин, — сказала Эмилия, раздражаясь все больше и больше. Выражение лица у Доббина, когда она заговорила так повелительно, было не из приятных.
— Я пришел сказать… и раз вы остались здесь, миссис Кроули, то мне приходится говорить в вашем присутствии… что я считаю вас… что вам не подобает быть членом семейства моих друзей. Общество женщины, живущей врозь со своим мужем, путешествующей под чужим именем, посещающей публичные азартные игры…
|
— Я приехала туда на бал! — воскликнула Бекки.
— …не может быть подходящим для миссис Осборн и ее сына, — продолжал Доббин. — И я могу прибавить, что здесь есть люди, которые вас знают и заявляют, что им известны такие вещи о вашем поведении, о которых я даже не желаю говорить в присутствии… в присутствии миссис Осборн.
— Вы избрали очень скромный и удобный вид клеветы, майор Доббин, — сказала Ребекка. — Вы оставляете меня под тяжестью обвинения, которого, в сущности говоря, даже не предъявили. В чем же оно состоит? Я неверна мужу? Неправда! Пусть кто угодно попробует доказать это, хотя бы вы сами! Моя честь так же незапятнана, как и честь тех, кто чернит меня по злобе. Может быть, вы обвиняете меня в том, что я бедна, всеми покинута, несчастна? Да, я виновна в этих преступлениях, и меня наказывают за них каждый день. Позволь мне уехать, Эмми. Стоит только предположить, что я с тобой не встречалась, и мне будет не хуже сегодня, чем было вчера. Стоит только предположить, что ночь прошла и бедная страдалица снова пустилась в путь… Помнишь песенку, которую мы певали в былые дни — милые былые дни? Я с тех самых пор скитаюсь по свету — бедная, отверженная, презираемая за свои несчастия и оскорбляемая, потому что я одинока. Позволь мне уехать: мое пребывание здесь мешает планам этого джентльмена!
|
— Да, сударыня, мешает, — сказал майор. — Если мое слово что-нибудь значит в этом доме…
— Ничего оно не значит! — перебила Эмилия. — Ребекка, ты останешься у меня. Я-то тебя не покину из-за того, что все тебя преследуют, и не оскорблю из-за того… из-за того, что майору Доббину заблагорассудилось так поступить. Пойдем отсюда, милочка!
И обе женщины направились к двери.
Уильям распахнул ее. Однако, когда дамы выходили из комнаты, он взял Эмилию за руку и сказал:
— Пожалуйста, останьтесь на минуту поговорить со мной!
— Он не хочет говорить с тобой при мне, — сказала Бекки с видом мученицы. Эмилия в ответ стиснула ей руку.
— Клянусь честью, я намерен говорить не о вас, — сказал Доббин. — Эмилия, вернитесь! — И она вернулась. Доббин отвесил поклон миссис Кроули, затворяя за нею дверь. Эмилия глядела на него, прислонившись к зеркалу. Лицо и даже губы у нее побелели.
— Я был взволнован, когда говорил здесь давеча, — начал майор после короткого молчания, — и напрасно упомянул о своем значении в вашем доме.
— Совершенно верно, — сказала Эмилия; зубы у нее стучали.
— Во всяком случае, у меня есть право на то, чтобы меня выслушали, — продолжал Доббин.
— Это великодушно — напоминать, что мы вам многим обязаны! — ответила Эмми.
— Право, которое я имею в виду, предоставлено мне отцом Джорджа, — сказал Уильям.
— Да! А вы оскорбили его память. Оскорбили вчера. Вы сами это знаете. И я вам никогда этого не прощу… никогда! — сказала Эмилия.
Каждая короткая гневная фраза звучала как выстрел.
— Так вот вы о чем, Эмилия! — грустно отвечал Уильям. — Вы хотите сказать, что эти нечаянно вырвавшиеся слова могут перевесить преданность, длившуюся целую жизнь? Мне кажется, что память Джорджа ни в чем не была оскорблена мною, и если уж нам начать обмениваться упреками, то я, во всяком случае, не заслуживаю ни одного от вдовы моего друга, матери его сына. Подумайте над этим потом, когда… когда у вас будет время, — и ваша совесть отвергнет подобное обвинение. Да она уже и сейчас его отвергает!
Эмилия поникла головой.
— Не моя вчерашняя речь взволновала вас, — продолжал Доббин. — Это только предлог, Эмилия, или я зря любил вас и наблюдал за вами пятнадцать лет! Разве я не научился за это время читать ваши чувства и заглядывать в ваши мысли? Я знаю, на что способно ваше сердце: оно может быть верным воспоминанию и лелеять мечту, но оно не способно чувствовать такую привязанность, какая была бы достойным ответом на мою любовь и какой я мог бы добиться от женщины более великодушной. Нет, вы не стоите любви, которую я вам дарил! Я всегда знал, что награда, ради которой я бился всю жизнь, не стоит труда; что я был просто глупцом и фантазером, выменивавшим всю свою верность и пыл на жалкие остатки вашей любви. Я прекращаю этот торг и удаляюсь. Я вас ни в чем не виню. Вы очень добры и сделали все, что было в ваших силах. Но вы не могли… не могли подняться до той привязанности, которую я питал к вам и которую с гордостью разделила бы более возвышенная душа. Прощайте, Эмилия! Я наблюдал за вашей борьбой. Надо ее кончать: мы оба от нее устали.
Эмилия стояла безмолвная, испуганная тем, как внезапно Уильям разорвал цепи, которыми она его удерживала, и заявил о своей независимости и превосходстве. Он так долго был у ее ног, что бедняжка привыкла попирать его. Ей не хотелось выходить за него замуж, но хотелось его сохранить. Ей не хотелось ничего ему давать, но хотелось, чтобы он отдавал ей все. Такие сделки нередко заключаются в любви.
Вылазка Уильяма совершенно опрокинула и разбила ее. Ее же атака еще раньше потерпела неудачу и была отражена.
— Должна ли я понять это в том смысле, что вы… что вы уезжаете… Уильям? — сказала она.
Он печально рассмеялся.
— Я уезжал уже однажды и вернулся через двенадцать лет. Мы были молоды тогда, Эмилия. Прощайте. Я потратил достаточную часть своей жизни на эту игру.
Пока они разговаривали, дверь в комнату миссис Осборн все время была приоткрыта: Бекки держалась за ручку и повернула ее, как только Доббин ее отпустил. Поэтому она слышала каждое слово приведенного выше разговора. «Какое благородное сердце у этого человека, — подумала она, — и как бесстыдно играет им эта женщина!» Бекки восхищалась Доббином; она не питала к нему зла за то, что он выступил против нее. Это был ход, сделанный честно, в открытую. «Ах, — подумала она, — если бы у меня был такой муж… человек, наделенный сердцем и умом! Я бы и не посмотрела на его большие ноги!..» И, быстро что-то сообразив, Ребекка убежала к себе и написала Доббину записочку, умоляя его остаться на несколько дней… отложить отъезд… она может оказать ему услугу в деле с Э.
Разговор был окончен. Еще раз бедный Уильям дошел до двери — и на этот раз удалился. А маленькая вдовушка, виновница всей этой кутерьмы, добилась своего, одержала победу, — и теперь ей оставалось по мере сил наслаждаться плодами этой победы. Пусть дамы позавидуют ее триумфу!
В романтический час обеда появился мистер Джорджи и снова обратил внимание на отсутствие «старого Доба». Обед прошел в полном молчании. Аппетит Джоза не уменьшился, но Эмми ни к чему не притрагивалась.
После обеда Джорджи развалился на подушках дивана у большого старинного окна фонарем, выходившего одной створкой на Рыночную площадь, где находится гостиница «Слон»; мать сидела рядом с сыном и что-то шила. Вдруг мальчик заметил признаки движения перед домом майора через улицу.
— Смотрите! — воскликнул он. — Вот рыдван Доба… его выкатили со двора.
«Рыдваном» назывался экипаж, приобретенный майором за шесть фунтов стерлингов. Все вечно потешались над ним по поводу этой покупки.
Эмми слегка вздрогнула, но ничего не сказала.
— Вот так штука! — продолжал Джорджи. — Фрэнсис выходит с чемоданами, а по площади идет Кунц, одноглазый форейтор, и ведет трех Schimmels. [183] Посмотрите-ка на его сапоги и желтую куртку: чем не чучело? Что такое? Они запрягают лошадей в экипаж Доба? Разве он куда-нибудь уезжает?
— Да, — сказала Эмми, — он уезжает в путешествие.
— В путешествие? А когда он вернется?
— Он… он не вернется, — ответила Эмми.
— Не вернется! — воскликнул Джорджи, вскакивая на ноги.
— Останьтесь здесь, сэр! — взревел Джоз.
— Останься, Джорджи! — произнесла мать, и лицо ее было печально.
Мальчик остановился, потом начал прыгать по комнате, то вскакивая коленями на подоконник, то спрыгивая на пол и выказывая все признаки беспокойства и любопытства.
Лошадей впрягли. Багаж увязали. Фрэнсис вышел из дому с хозяйской саблей, тростью и зонтиком, связанными вместе, и уложил их в багажный ящик, а письменный прибор и старую жестяную коробку для треугольной шляпы поставил под сиденье. Вынес Фрэнсис и старый синий плащ на красной камлотовой подкладке, который не раз за эти пятнадцать лет укутывал своего владельца и hat manchen Sturm erlebt, [184] как говорилось в популярной песенке того времени. Он был куплен для ватерлооской кампании и укрывал Джорджа и Уильяма в ночь после битвы у Катр-Бра.
Показался старик Бурке, хозяин квартиры, затем Фрэнсис еще с какими-то пакетами… последними пакетами… затем вышел майор Уильям. Бурке хотел расцеловаться с ним, — майора обожали все, с кем он имел дело. С большим трудом удалось ему избавиться от таких проявлений приязни.
— Ей-богу, я пойду! — завизжал Джорджи.
— Передай ему вот это! — сказала Бекки, с интересом наблюдавшая за приготовлениями к отъезду, и сунула мальчику в руку какую-то бумажку. Тот стремглав ринулся вниз по лестнице и мигом перебежал улицу; желтый форейтор уже пощелкивал бичом.
Уильям, высвободившись из объятий хозяина, усаживался в экипаж. Джорджи вскочил вслед за ним, обвил руками его шею (это хорошо было видно из окна) и засыпал его вопросами. Затем он порылся в жилетном кармане и передал Доббину записку. Уильям торопливо схватил ее и вскрыл дрожащими руками, но выражение его лица тотчас изменилось, он разорвал бумажку пополам и выбросил ее из экипажа. Потом поцеловал Джорджи в голову, и мальчик с помощью Фрэнсиса вылез из коляски, утирая глаза кулаками. Он не отходил, держась рукой за дверцу. Fort, Schwager! [185] Желтый форейтор яростно защелкал бичом, Фрэнсис вскочил на козлы, лошади тронули. Доббин сидел понурив голову. Он так и не поднял глаз, когда проезжал под окнами Эмилии. А Джорджи, оставшись один на улице, залился громким плачем на глазах у всех.
Ночью горничная Эмми слышала, как он опять рыдал и всхлипывал, и принесла засахаренных абрикосов, чтобы утешить его. Она тоже поплакала вместе с ним. Все бедные, все смиренные, все честные, все хорошие люди, знавшие майора, любили этого доброго и простого человека.
А что касается Эмилии, то разве она не исполнила своего долга? Ей в утешение остался портрет Джорджа.
Глава LXVII,
трактующая о рождениях, браках и смертях
Какие бы ни лелеяла Бекки тайные планы, согласно которым преданная любовь Доббина должна была увенчаться успехом, маленькая женщина считала, что разглашать их пока не следует; к тому же отнюдь не будучи заинтересована в чьем бы то ни было благополучии больше, чем в своем собственном, она хотела сперва обдумать множество вопросов, касавшихся ее самой и волновавших ее гораздо больше, чем земное счастье майора Доббина.
Нежданно-негаданно она очутилась в уютной, удобной квартире, окруженная друзьями, лаской и добродушными, простыми людьми, каких давно уже не встречала; и хотя она была бродягой и по склонности, и в силу обстоятельств, однако бывали минуты, когда отдых доставлял ей удовольствие. Как арабу, всю жизнь кочующему по пустыне на своем верблюде, приятно бывает отдохнуть у родника под финиковыми пальмами или заехать в город, погулять по базару, понежиться в бане и помолиться в мечети, прежде чем снова приняться за свои набеги, так шатры и пилав Джоза были приятны этой маленькой измаильтянке. Она стреножила своего скакуна, сняла с себя оружие и с наслаждением грелась у хозяйского костра. Передышка в этой беспокойной бродячей жизни была ей невыразимо мила и отрадна.
И оттого, что самой ей было так хорошо, она изо всех сил старалась угодить другим; а мы знаем, что в искусстве делать людям приятное Бекки порой достигала подлинной виртуозности. Что касается Джоза, то даже во время краткого свидания с ним на чердаке гостиницы «Слон» Бекки ухитрилась вернуть себе значительную часть его расположения. А через неделю коллектор сделался ее рабом и восторженным поклонником. Он не засыпал после обеда, как бывало прежде — в гораздо менее веселом обществе Эмилии. Он выезжал с Бекки на прогулки в открытом экипаже. Он устраивал небольшие вечера и выдумывал в ее честь всякие празднества.
Солитер, поверенный в делах, столь жестоко поносивший Бекки, явился на обед к Джозу, а потом стал приходить ежедневно — свидетельствовать свое уважение блистательной миссис Кроули. Бедняжка Эмми, которая никогда не отличалась разговорчивостью, а после отъезда Доббина стала еще более унылой и молчаливой, совершенно перед нею стушевалась. Французский посланник был так же очарован Бекки, как и его английский соперник. Немецкие дамы, снисходительные во всем, что касается морали, особенно у англичан, были в восторге от талантов и ума обворожительной приятельницы миссис Осборн. И хотя она не добивалась представления ко двору, однако сами августейшие и лучезарные особы прослышали о ее чарах и не прочь были с нею познакомиться. Когда же стало известно, что Бекки дворянка, из старинного английского рода, что муж ее гвардейский полковник, его превосходительство и губернатор целого острова, а с женой разъехался из-за пустяковой ссоры, каким придают мало значения в стране, где до сих пор читают «Вертера» и где «Сродство душ» того же Гете считается назидательной и нравственной книгой, то никто в высшем обществе маленького герцогства и не подумал отказать ей от дома; а дамы были склонны говорить ей «du» и клясться в вечной дружбе даже больше, чем Эмилии, которой они в свое время оказывали те же неоценимые почести. Любовь и Свободу эти простоватые немцы толкуют в таком смысле, которого не понять честным жителям Йоркшира или Сомерсетшира; и в некоторых философски настроенных и цивилизованных городах дама может разводиться сколько угодно раз и все-таки сохранить свою репутацию. С тех пор как Джоз обзавелся собственным домом, там никогда еще не бывало так весело, как теперь, благодаря Ребекке. Она пела, она играла, она смеялась, она разговаривала на трех языках, она привлекала в дом всех и каждого и внушала Джозу уверенность, что это его выдающиеся светские таланты и остроумие собирают вокруг него местное высшее общество.
Что касается Эмми, которая совсем не чувствовала себя хозяйкой в собственном доме, кроме тех случаев, когда приходилось платить по счетам, то Бекки скоро открыла способ услаждать и развлекать ее. Она постоянно беседовала с нею об опальном майоре Доббине, не уставала восхищаться этим замечательным, благородным человеком и уверять Эмилию, что та обошлась с ним страшно жестоко. Эмми защищала свое поведение и доказывала, что оно было подсказано ей высокими религиозными правилами, что женщина, которая однажды… и так далее, да еще за такого ангела, как тот, за кого она имела величайшее счастье выйти замуж, остается его женою навсегда. Но она охотно предоставляла Бекки расхваливать майора и даже сама по многу раз в день наводила ее на разговор о Доббине.
Средства завоевать расположение Джорджи и слуг были найдены легко. Горничная Эмилии, как уже говорилось, была всей душой предана великодушному майору. Сперва она невзлюбила Бекки за то, что из-за нее Доббин разлучился с ее хозяйкой, но потом примирилась с миссис Кроули, потому что та показала себя самой пылкой поклонницей и защитницей Уильяма. И во время тех ночных совещаний, на которые собирались обе дамы после званых вечеров, мисс Пейн, расчесывая им «волоса», как она называла белокурые локоны одной и мягкие каштановые косы другой, всегда вставляла словечко в пользу этого милого, доброго джентльмена, майора Доббина. Ее заступничество сердило Эмилию так же мало, как и восторженные речи Ребекки. Она постоянно заставляла Джорджи писать ему и велела приписывать в постскриптуме, что «мама шлет привет». И когда по ночам она смотрела на портрет мужа, он уже не упрекал ее, — быть может, она сама упрекала его теперь, когда Уильям уехал.
Нельзя сказать, чтобы Эмми чувствовала удовлетворение от своей героической жертвы. Она была очень distraite, [186] нервна, молчалива и капризна. Родные никогда не видели ее такой раздражительной. Она побледнела и прихварывала. Не раз она пробовала петь некоторые романсы (одним из них был «Einsam bin ich und alleine» [187] — этот нежный любовный романс Вебера, который в стародавние дни, о юные дамы, когда вы только-только родились на свет, доказывал, что люди, жившие до вас, тоже умели и петь и любить), — некоторые романсы, повторяю, к которым питал пристрастие майор. Напевая их в сумерках у себя в гостиной, она вдруг смолкала, уходила в соседнюю комнату и там, без сомнения, утешалась созерцанием миниатюры своего супруга.
После отъезда Доббина осталось несколько книг, помеченных его фамилией: немецкий словарь с надписью «Уильям Доббин *** полка» на первом листе, путеводитель с его инициалами и еще один-два тома, принадлежавших ему. Эмми поставила их на комод, где, под портретами обоих Джорджей, помещались ее рабочая коробка, письменный прибор, Библия и молитвенник. Кроме того, майор, уезжая, забыл свои перчатки; и вот Джорджи, роясь как-то в материнских вещах, нашел аккуратно сложенные перчатки, спрятанные в так называемом потайном ящичке.
Не интересуясь обществом и скучая на балах, Эмми больше всего любила в летние вечера совершать с Джорджи далекие прогулки (на это время Бекки оставалась в обществе мистера Джозефа), и тогда мать с сыном беседовали о майоре в таком духе, что даже мальчик улыбался. Эмилия говорила сыну, что не знает человека лучше майора Уильяма — такого благородного, доброго, храброго и скромного. Снова и снова она твердила ему, что они обязаны всем, что только у них есть, вниманию и заботам этого доброго друга, что он помогал им в годину их бедности и несчастий, пекся о них, когда никому не было до них дела; что все его товарищи восторгались им, хотя сам он никогда не упоминал о своих подвигах; что отец Джорджи доверял ему больше, чем кому-либо другому, и всегда пользовался дружбой доброго Уильяма.
— Твой папа часто рассказывал мне, — говорила она, — как еще в школе, когда он был маленьким мальчиком, Уильям не дал его в обиду одному забияке и драчуну. И дружба между ними не прекращалась с того самого дня и до последней минуты, когда твой дорогой отец пал на поле брани.
— А Доббин убил того человека, который убил папу? — спросил Джорджи. — Я уверен, что убил или убил бы, если бы только поймал его. Правда, мама? Когда я буду солдатом, и буду же я ненавидеть французов! Вот увидишь!
В таких беседах мать и сын проводили большую часть своего времени, когда оставались вдвоем. Бесхитростная женщина сделала мальчика своим наперсником. Он был таким же другом Уильяма, как и всякий, кто хорошо знал его.
Тем временем миссис Бекки, чтобы не отстать в проявлении чувств, тоже повесила у себя в комнате портрет, чем вызвала немало веселого удивления среди своих знакомых и великую радость самого оригинала, которым был не кто иной, как наш приятель Джоз. Осчастливив семейство Седли своим вторжением, маленькая женщина, прибывшая с более чем скромным багажом, должно быть, стыдилась невзрачного вида своих чемоданов и картонок и потому часто с большим уважением упоминала о вещах, оставшихся в Лейпциге, откуда она собиралась их выписать. Если путешественник постоянно твердит о своем роскошном багаже, который по чистой случайности оказался не при нем, — остерегайся такого путешественника, о сын мой! В девяти случаях из десяти это жулик.
Ни Джоз, ни Эмми не знали этого важного правила. Им казалось совершенно несущественным, вправду ли у Бекки есть множество прекрасных платьев в ее невидимых сундуках. Но так как ее наличный гардероб был чрезвычайно поношен, Эмми снабжала ее вещами из собственных запасов или возила к лучшей в городе портнихе и там заказывала ей все необходимое. Теперь, будьте покойны, на Бекки не было рваных кружев и выцветших шелков, сползающих с плеча! С переменой своего положения она изменила и свои привычки: баночка с румянами была заброшена; другое возбудительное средство, к которому Бекки пристрастилась, также было забыто, или, вернее, она обращалась к нему только в исключительных случаях — например, когда Джоз летним вечером, в отсутствие Эмми и мальчика, ушедших на прогулку, уговаривал ее выпить рюмочку. Но если Бекки строго себя ограничивала, то нельзя утверждать того же о Кирше: этого каналью невозможно было удержать от бутылки, и он никогда не мог сказать, сколько выпил. Иной раз он сам поражался, почему так быстро убывает французский коньяк мистера Седли. Но оставим эту щекотливую тему!.. По всей вероятности, Бекки злоупотребляла напитками значительно меньше, чем до своего переезда в приличное семейство.
Наконец из Лейпцига прибыли пресловутые сундуки, числом три, но ничуть не огромные и не роскошные. Да и что-то не похоже было, чтобы Бекки доставала из них какие-нибудь наряды или украшения. Но из одной шкатулки, содержавшей кучу разных бумаг (это была та самая шкатулка, которую перерыл Родон Кроули в бешеных поисках денег, спрятанных Ребеккой), она с торжеством извлекла какую-то картину, а затем приколола ее булавками к стене в своей комнате и подвела к ней Джоза. То был портрет джентльмена, исполненный карандашом, только физиономия его удостоилась окраски в розовый цвет. Джентльмен ехал на слоне, удаляясь от нескольких кокосовых пальм и пагоды. Это была сцена из восточной жизни.
— Разрази меня господь! Да ведь это я! — вскричал Джоз.
Да, это был он сам в цвете молодости и красоты, в нанковой куртке покроя 1804 года. Это была старая картинка, висевшая когда-то в доме на Рассел-сквере.
— Я купила его, — сказала Бекки голосом, дрожащим от волнения. — Я тогда отправилась посмотреть, не могу ли я чем-нибудь помочь моим милым друзьям. Я никогда не расстаюсь с этим портретом — и никогда не расстанусь!
— В самом деле? — воскликнул Джоз, преисполненный невыразимого восторга и гордости. — Значит, вам он действительно так дорог… из-за меня?
— Вы и сами это отлично знаете! — сказала Бекки. — Но к чему говорить… к чему вспоминать… оглядываться назад? Слишком поздно!
Для Джоза этот вечерний разговор был полон сладости Эмми, как только вернулась домой, легла спать, чувствуя себя очень усталой и нездоровой. Джоз и его прекрасная гостья остались в очаровательном tete-a-tete, и сестра мистера Седли, лежа без сна в своей комнате, слышала, как Ребекка пела Джозу старые романсы времен 1815 года. В эту ночь Джоз, против обыкновения, спал так же плохо, как и Эмилия.
Стоял июнь, а следовательно, в Лондоне был самый разгар сезона. Джоз, каждый день читавший от слова до слова несравненного «Галиньяни» (лучшего друга изгнанников), за завтраком угощал дам выдержками из своей газеты. Еженедельно в ней помещается полный отчет о военных назначениях и перебросках воинских частей — новости, которыми Джоз, как человек, понюхавший пороху, особенно интересовался. И вот однажды он прочел: «Прибытие *** полка. — Грейвзенд. 20 июня. — «Ремчандер», судно Ост-Индской компании, вошла сегодня утром в устье Темзы, имея на борту 14 офицеров и 132 рядовых этой доблестной части. Они отсутствовали из Англии 14 лет, будучи отправлены за море в первый год после битвы при Ватерлоо, в каковом славном сражении принимали деятельное участие, а затем отличились в бирманской войне. Ветеран-полковник сэр Майкл О’Дауд, кавалер ордена Бани, со своей супругой и сестрой высадились здесь вчера вместе с капитанами Поски, Стаблом, Мекро, Мелони, поручиками Смитом, Джонсом, Томпсоном, Ф. Томпсоном, прапорщиками Хиксом и Греди. На пристани оркестр исполнил национальный гимн, и толпа громогласно приветствовала доблестных ветеранов на их пути в гостиницу Уэйта, где в честь защитников Старой Англии был устроен пышный банкет. Во время обеда, на сервировку которого Уэйт, само собой разумеется, не пожалел трудов, продолжали раздаваться такие восторженные приветственные клики, что леди О’Дауд и полковник вышли на балкон и выпили за здоровье своих соотечественников по бокалу лучшего уэйтовского кларета».
В другой раз Джоз прочитал краткое сообщение: майор Доббин прибыл в *** полк, в Чатем; затем он огласил отчет о представлении на высочайшем приеме полковника сэра Майкла О’Дауда, кавалера ордена Бани, леди О’Дауд (представленной миссис Молой Мелони из Белимелони) и мисс Глорвины О’Дауд (представленной леди О’Дауд). Очень скоро после этого фамилия Доббина появилась в списке подполковников, потому что старый маршал Типтоф скончался во время переезда *** полка из Мадраса, и король соизволил произвести полковника сэра Майкла О’Дауда, по его возвращении в Англию, в чин генерал-майора, с указанием, чтобы он оставался командиром доблестного полка, которым уже так долго командовал.
О некоторых из этих событий Эмилия уже была осведомлена. Переписка между Джорджем и его опекуном отнюдь не прекращалась. Уильям даже писал раза два самой Эмилии, но в таком непринужденно-холодном тоне, что бедная женщина почувствовала в свой черед, что утратила власть над Доббином и что он, как и говорил ей, стал свободен. Он покинул ее, и она была несчастна. Воспоминания о его бесчисленных услугах, о возвышенных и нежных чувствах вставали перед нею и служили ей укором и днем и ночью. По свойственной ей привычке она целыми часами предавалась этим воспоминаниям; она понимала, какой чистой и прекрасной любовью пренебрегла, и корила себя за то, что отвергла такое сокровище.
Да, его больше не было. Уильям растратил его. Он уже не любит Эмилии, думал он, так, как любил раньше. И никогда не полюбит! Такую привязанность, какую он предлагал ей в течение многих лет, нельзя отбросить, разбить вдребезги, а потом снова склеить так, чтобы не видно было трещин. Беспечная маленькая тиранка именно так и разбила его любовь. «Нет, — снова и снова думал Уильям, — я сам себя обманывал и тешил надеждой: будь она достойна любви, которую я предлагал ей, она ответила бы на нее давно. Это была глупая ошибка. Но разве вся наша жизнь не состоит из подобных ошибок? А если бы даже я добился своего, то не разочаровался бы я на другой же день после победы? Зачем же мучиться или стыдиться поражения?» Чем больше Доббин думал об этой долгой поре своей жизни, тем яснее видел, как глубоко он заблуждался. «Пойду опять служить, — говорил он себе, — и буду исполнять свой долг на том жизненном поприще, на которое небу угодно было меня поставить. Буду следить за тем, чтобы пуговицы у рекрутов были как следует начищены и чтобы сержанты не делали ошибок в отчетах. Буду обедать в офицерской столовой и слушать анекдоты нашего доктора-шотландца. Когда же состарюсь, выйду на половинный оклад, и мои старухи сестры будут пилить меня. Ich habe gelebt und geliebt, [188] как говорит та девушка в «Валленштейне» {256}. Я человек конченый…» — Уплатите по счету, и дайте мне сигару, да узнайте, что сегодня идет в театре, Фрэнсис; завтра мы отплываем на «Батавце».