Тут я увидел Макса Демиана – он сидел на скамеечке у завешенного окна, весь сжавшийся и странно изменившийся, и меня молнией пронзило чувство: это ты уже видел однажды! Руки его неподвижно свисали к животу, его чуть склоненное вперед лицо было невидяще-безжизненно, в зрачке мертвенно, как в стекляшке, блестело пятнышко отраженного света. Бледное лицо было погружено в себя и не выражало ничего, кроме полного оцепенения, оно походило на древнюю-предревнюю маску животного на портале храма. Казалось, он не дышал.
Воспоминание захлестнуло меня – таким, точно таким я уже видел его однажды, много лет назад, когда я был еще мальчиком. Так же глядели куда-то внутрь глаза, так же безжизненно лежали рядом руки, муха еще ползла по его лицу. И тогда, шесть, может быть, лет назад, он был на вид точно такого же возраста, так же не связан ни с каким временем, ни одна черточка в его лице не была сегодня иной.
Испуганный, я тихо вышел из комнаты и сошел по лестнице вниз. В зальце я встретил госпожу Еву. Она была бледна и казалась усталой, чего я за ней прежде не замечал, тень влетела в окно, большое, белое солнце внезапно исчезло.
– Я был у Макса, – прошептал я быстро.
– Что случилось?
– Он спит или погружен в себя, не знаю, однажды я уже видел его таким.
– Вы ведь не разбудили его? – спросила она быстро.
– Нет. Он не слышал меня. Я сразу же вышел. Госпожа Ева, скажите мне, что с ним?
Она провела по лбу тыльной стороной ладони.
– Не беспокойтесь, Синклер, ничего с ним не случится. Он удалился. Это продлится недолго.
Она встала и вышла в сад, хотя уже закапал дождь. Я чувствовал, что мне не следует идти за ней. Я ходил по зальцу, нюхал одуряюще пахнувшие гиацинты, глядел на свой рисунок с птицей над дверью и подавленно дышал странной тенью, которая наполнила дом в это утро. Что это было такое? Что случилось?
|
Госпожа Ева вскоре вернулась. В ее темных волосах висели капли дождя. Она села в свое кресло. Усталость овевала ее. Я подошел к ней, склонился над ней и губами снял капли с ее волос. Глаза ее были светлы и тихи, но капли были на вкус как слезы.
– Посмотреть, что с ним? – спросил я шепотом.
– Не будьте ребенком, Синклер! – приказала она громко, словно чтобы разрушить чары в себе самой. – Ступайте теперь и приходите позднее, я сейчас не могу говорить с вами.
Я ушел и побежал от домов и города к горам, мелкий косой дождь летел навстречу мне, придавленные тяжестью тучи низко неслись мимо, как в страхе. Внизу не было почти ни дуновения, а вверху, казалось, бушевала буря, из стальной серости туч несколько раз на миг вырывалось солнце, бледное и резкое.
Вдруг по небу проплыла неплотная желтая туча, она уперлась в серую стену, и ветер за несколько секунд составил из желтого и синего некую картину, огромную птицу, которая вырывалась из синей неразберихи и широкими взмахами крыльев улетала в небо. Теперь буря стала слышна, и ударил дождь, смешанный с градом. Короткий, неправдоподобный и страшный гром пророкотал над исхлестанной землей, затем снова прорвалось солнце, и на близких горах над бурым лесом тускло и призрачно засветился бледный снег.
Когда я через несколько часов, промокший и продрогший, вернулся, Демиан сам отпер мне дверь.
Он повел меня наверх, в свою комнату, в лаборатории горело газовое пламя, были разбросаны бумаги, он, по-видимому, работал.
|
– Садись, – пригласил он, – ты, наверно, устал – была ужасная погода, видимо, ты долго гулял. Сейчас будет чай.
– Сегодня что-то происходит, – начал я нерешительно, – едва ли дело только в какой-то грозе.
Он испытующе посмотрел на меня.
– Ты что-то увидел?
– Да. Я на секунду ясно увидел в тучах некую картину.
– Какую картину?
– Это была птица.
– Ястреб? Неужели? Птица из твоего видения?
– Да, это был мой ястреб. Он был желтый, огромный и улетел в сине-черное небо.
Демиан глубоко вздохнул с облегчением.
В дверь постучали. Старая служанка принесла чай.
– Пей, Синклер, пожалуйста… Думаю, ты увидел эту птицу не случайно.
– Случайно? Разве такие вещи можно увидеть случайно?
– Верно, нельзя. Это что-то означает. Ты знаешь – что?
– Нет. Я только чувствую, что это означает какое-то потрясение, какой-то шаг в судьбе. Думаю, дело касается всех.
Он взволнованно прошелся по комнате.
– Шаг в судьбе? – воскликнул он громко. – То же самое мне снилось сегодня ночью, и у моей матери было вчера предчувствие, говорившее о том же… Мне снилось, что я взбираюсь по приставной лестнице на дерево или на башню. Взобравшись наверх, я увидел всю местность, это была большая равнина с горящими городами и деревнями. Я еще не могу рассказать все, мне еще не все ясно.
– Ты относишь этот сон к себе? – спросил я.
– К себе? Конечно. Никому не снится то, что его не касается. Но это касается не одного меня, тут ты прав. Я довольно точно различаю сны, указывающие мне движения моей собственной души, и другие, очень редкие, где есть намек на человеческую судьбу вообще. Такие сны у меня редко бывали, и никогда не было сна, о котором я мог бы сказать, что он был пророческим и исполнился. Толкования тут слишком неопределенны. Но я точно знаю, что мне снилось что-то, касающееся не одного меня. Этот сон принадлежит ведь к числу тех, других, что снились мне прежде, он их продолжает. Это те сны, Синклер, откуда у меня возникают предчувствия, о которых я уже говорил. Что наш мир довольно скверен, мы знаем, это еще не дает основания предвещать ему гибель или что-то подобное. Но мне уже много лет снятся сны, по которым я заключаю – или чувствую, или как тебе угодно, – из которых, стало быть, я заключаю, что близится крушение старого мира. Сперва это были совсем слабые, отдаленные предчувствия, но они становились все отчетливей и сильнее. Пока я не знаю ничего, кроме того, что надвигается что-то большое и ужасное, касающееся и меня. Синклер, мы увидим то, о чем иногда говорили! Мир хочет обновиться. Пахнет смертью. Новое никогда не приходит без смерти… это страшнее, чем я думал.
|
Я испуганно уставился на него.
– Ты не можешь рассказать мне окончание твоего сна? – спросил я робко.
– Нет.
Дверь открылась, и вошла госпожа Ева.
– Вот вы где! Дети, вы, надеюсь, не грустите?
У нее был свежий, уже совсем не усталый вид. Демиан улыбнулся ей, она пришла к нам, как мать к напуганным детям.
– Грустить мы не грустим, мать, мы просто немного погадали насчет этих новых предзнаменований. Но ведь толку в том нет. Внезапно придет то, что хочет прийти, и тогда мы уж узнаем то, что нам надо знать.
Но у меня было скверно на душе, и когда я, попрощавшись, проходил один через зальце, запах гиацинтов показался мне вялым, неживым, трупным. Над нами нависла тень.
Глава восьмая
НАЧАЛО КОНЦА
Я устроил так, чтобы еще и на летний семестр остаться в Г. Теперь мы почти всегда были не дома, а в саду у реки. Японец, и в самом деле, кстати сказать, потерпевший поражение в схватке, уехал, толстовец тоже отсутствовал. Демиан завел лошадь и изо дня в день упорно ездил верхом.
Порой я удивлялся мирному течению моей жизни. Я так давно привык быть один, не давать себе воли, биться со своими бедами, что эти месяцы в Г. были для меня каким-то островом блаженства, на котором можно было уютно и отрешенно жить в мире только прекрасных, приятных вещей и чувств. Мне казалось, что это предвестие той новой высокой общности, о которой мы думали. И время от времени меня охватывала от этого счастья глубокая грусть, ибо я знал, что долго оно длиться не может. Мне не было суждено дышать легко и вольно, мне нужны были мука и гонка. Я чувствовал: однажды я очнусь от этих прекрасных видений любви и буду один, совсем один в холодном мире иных, где мой удел – только одиночество и борьба, но не мир, не общая с кем-то жизнь.
Тогда я с удвоенной нежностью стремился быть поближе к госпоже Еве, радуясь, что моя судьба все еще носит эти прекрасные, тихие черты.
Летние недели прошли быстро и легко, семестр уже кончался. Предстояло вскоре проститься, я об этом думать не мог, да и не думал, упиваясь прекрасными днями, как мотылек медоносным цветком. Это ведь мое счастливое время, первое в жизни исполнение желаний, вступление в союз. Что потом? Я снова буду биться, изнывать от тоски, мечтать, жить в одиночестве.
В один из тех дней это предчувствие охватило меня с такой силой, что моя любовь к госпоже Еве вдруг мучительно вспыхнула. Боже, как скоро, и я никогда больше ее не увижу, никогда больше не услышу ее твердых добрых шагов по дому, никогда больше не найду ее цветов у себя на столе! А чего я достиг? Я мечтал и убаюкивал себя, вместо того чтобы завоевать ее, бороться за нее и навсегда завладеть ею! Мне вспомнилось все, что она говорила мне о настоящей любви, сотни тонких увещаний, сотни тихих приманок, может быть, обещаний – что я из этого сделал? Ничего! Ничего!
Я встал посреди своей комнаты, сосредоточил весь свой ум и задумался о Еве. Я хотел собрать силы своей души, чтобы заставить ее почувствовать мою любовь, чтобы притянуть ее ко мне. Она должна была прийти и взалкать моего объятия, мой поцелуй должен был ненасытно метаться в ее зрелых любовных губах.
Я стоял, напрягшись так, что от кончиков рук и ног ко мне потек холод. Я чувствовал, что от меня исходит сила. На несколько мгновений во мне что-то плотно и тесно сжалось, что-то светлое и прохладное; на миг мне почудилось, что у меня какой-то кристалл в сердце, и я знал, что это мое «я». Холод поднялся до самой груди.
Когда я очнулся от этого ужасного напряжения, я почувствовал, что что-то будет. Я смертельно устал, но я был готов увидеть, как Ева войдет в мою комнату, пылающая, восхищенная.
Тут ударил, приближаясь по длинной улице, конский топот, простучал близко и твердо, вдруг оборвался. Я бросился к окну. Внизу слезал с лошади Демиан. Я сбежал вниз.
– Что стряслось, Демиан? Надеюсь, у твоей матери все благополучно?
Он не слушал моих слов. Он был очень бледен, и пот стекал у него со лба по обеим щекам. Он привязал свою разгоряченную лошадь к ограде сада, взял меня под руку и пошел со мной вниз по улице.
– Ты уже что-то знаешь?
Я ничего не знал.
Демиан сжал мою руку и повернул ко мне лицо, с каким-то темным, сострадательным, странным взглядом.
– Да, мой мальчик, теперь начнется. Ты ведь знал о трениях с Россией…
– Что? Неужели война? Я никогда в это не верил.
Он говорил тихо, хотя поблизости не было ни души.
– Она еще не объявлена. Но война будет. Можешь не сомневаться. Я тебе с тех пор этим не докучал, но с того раза я уже трижды видел новые знаки. Ни конца света, ни землетрясения, ни революции не будет, стало быть. Будет война. Увидишь, какой будет взрыв! Люди будут в восторге, уже сейчас каждый рад ударить. Такой дрянной стала наша жизнь… Но увидишь, Синклер, это только начало. Война будет, возможно, большая, очень большая война. Но и это только начало. Начинается что-то новое, и для тех, кто цепляется за старое, это новое будет ужасно. Ты что будешь делать?
Я был ошеломлен, все это звучало для меня еще дико и неправдоподобно.
– Не знаю… а ты?
Он пожал плечами.
– Как только объявят мобилизацию, я пойду. Я лейтенант.
– Ты? Об этом я ничего не знал.
– Да, это была одна из моих попыток приспособиться. Ты знаешь, я не люблю выделяться внешне и всегда, чересчур даже, старался быть корректным. Через неделю, наверно, я буду уже на фронте…
– Боже мой…
– Не надо, мой мальчик, смотреть на это сентиментально. Мне ведь не очень-то приятно командовать стрельбой по живым людям, но это будет несущественно. Каждого из нас закрутит великое колесо. Тебя тоже. Тебя наверняка призовут.
– А что будет с твоей матерью, Демиан?
Только теперь я вспомнил о том, что было четверть часа назад. Как изменился мир! Я напрягал все силы, чтобы вызвать милый образ, а судьба вдруг по-новому уставилась на меня грозной, ужасной маской.
– С моей матерью? Ах, о ней нам нечего беспокоиться. Она в большей безопасности, чем кто-либо на свете сегодня… Ты так сильно любишь ее.
– Ты знал это, Демиан?
Он засмеялся звонко и совсем облегченно.
– Ребенок! Конечно, знал. Никто еще не называл мою мать «госпожа Ева», не любя ее. Кстати, как это было? Ты звал сегодня ее или меня, так ведь?
– Да, я звал… Я звал госпожу Еву.
– Она это почувствовала. Она вдруг послала меня к тебе. Я как раз рассказывал ей новости о России.
Повернув назад, мы еще немного поговорили, затем он отвязал лошадь и сел в седло.
Лишь наверху, у себя в комнате, я почувствовал, как я изнурен и сообщением Демиана, и, еще больше, предшествовавшим напряжением. Но госпожа Ева меня услышала! Я достиг ее сердца своими мыслями. Она пришла бы сама… если бы не… Как странно все это было и как в сущности прекрасно! Теперь разразится война, теперь начнется то, о чем мы столько раз говорили. И так много об этом Демиан знал наперед. Как странно, что мировой поток пробегает уже не где-то мимо нас, что теперь он вдруг проходит через наши сердца, что нас зовут приключения и дикие судьбы и что сейчас или вскоре настанет тот миг, когда мы понадобимся миру, когда мир начнет изменяться. Удивительно только, что такое одинокое дело, как «судьба», я должен проделать вместе со столькими людьми, сообща со всем миром. Ну и хорошо!
Я был готов. Вечером, когда я шел через город, везде все бурлило от великого волнения. Везде слышалось слово «война»!
Я пришел в дом госпожи Евы, мы ужинали в садовом домике. Я был единственным гостем. Никто не упомянул о войне ни одним словом. Только позднее, уже перед самым уходом, госпожа Ева сказала:
– Дорогой Синклер, вы меня сегодня позвали. Вы знаете, почему я не пришла сама. Но не забывайте: теперь вам известно, как можно позвать, и когда вам понадобится кто-то, кто носит печать, позовите снова!
Она поднялась и пошла впереди меня через сумрак сада. Величаво и царственно шествовала эта таинственная женщина между молчащими деревьями, и над ее головой, маленькие и хрупкие, светились звезды.
Я подхожу к концу. События разворачивались быстро. Вскоре началась война, и Демиан, поразительно незнакомый в серебристо-серой шинели, уехал. Я проводил его мать назад домой. Вскоре я простился с ней, она поцеловала меня в губы и на миг прижала к груди, и ее большие глаза прожгли мои вплотную и твердо.
И все люди словно бы побратались. Они имели в виду отечество и честь. Но все они один миг смотрели в открывшееся лицо судьбы. Молодые люди приходили из казарм, садились в поезда, и на многих лицах я видел печать – не нашу, – прекрасную и полную достоинства печать, означавшую любовь и смерть. Меня тоже обнимали люди, которых я никогда прежде не видел, и я понимал это, и с радостью отвечал тем же. Поступали они так в порыве, а не по велению судьбы, но порыв этот был священный, он возникал оттого, что все они изведали этот короткий будоражащий взгляд в глаза судьбы.
Уже почти наступила зима, когда я попал на фронт.
Сначала я, несмотря на новые ощущения от перестрелки, был разочарован всем. Раньше я много размышлял о том, почему так крайне редко человек способен жить ради какого-то идеала. Теперь я увидел, что многие, даже все, способны за идеал умереть. Только надо, чтобы идеал этот был не личным, не свободным, не выбранным, а общим и у кого-то заимствованным.
Но со временем я увидел, что я людей недооценивал. Как бы ни унифицировали их служба и общая опасность, я видел многих, и живых, и умиравших, которые великолепно приближались к велению судьбы. У многих, очень многих, не только при наступлении, но и в любое время, был этот твердый, далекий, как бы бесноватый взгляд, который знать не знает о целях и означает полную отданность чудовищному. Что бы они ни думали и во что бы ни верили, они были готовы, они были нужны, из них строилось будущее. И чем упрямее настаивал мир на войне, на героизме, чести и на других старых идеалах, чем отдаленнее и неправдоподобнее звучал всякий голос кажущейся человечности, тем более поверхностным все это становилось, точно так же, как вопрос о внешних и политических целях войны оставался лишь на поверхности. А в глубине происходило становление чего-то. Чего-то вроде новой человечности. Ибо я видел многих – иные из них умерли рядом со мной, – кто понял чувством, что ненависть и злоба, убийство и уничтожение не привязаны ни к каким объектам. Нет, объекты, точно так же, как цели, были совершенно случайны. Глубинные чувства, даже самые дикие, не относились к врагу, их кровавое дело было лишь излучением внутреннего мира, расколовшейся души, которая хотела буйствовать и убивать, уничтожать и убивать, чтобы родиться заново. Гигантская птица выбиралась из яйца, и яйцо было миром, и мир должен был развалиться.
Возле усадьбы, которую мы заняли, я стоял на часах предвесенней ночью. Прихотливыми порывами дул ветерок, по высокому небу Фландрии неслись полчища туч, где-то за ними угадывалась луна. Уже весь день я был неспокоен, меня донимала какая-то забота. Сейчас, на своем темном посту, я проникновенно вспоминал картины прежней жизни, госпожу Еву, Демиана. Я стоял, прислонившись к тополю, и глядел в беспокойное небо, просветы в котором, украдкой вздрагивая, превращались вскоре в большие, текучие вереницы картин. По странной вялости пульса, по нечувствительности кожи к дождю и ветру, по искрящейся внутренней свежести я чувствовал, что меня объяло чье-то водительство.
В тучах был виден большой город, из него выливались миллионы людей, которые толпами растекались по широким просторам. В их гуще возникла какая-то могучая, божественно-величественная фигура, со свергающими звездами в волосах, громадная, как гора, с чертами госпожи Евы. В нее, как в исполинскую пещеру, стали вплывать, исчезая, людские толпы. Богиня села наземь, печать на ее челе светилась. Казалось, ею овладел сон, она закрыла глаза, и ее большое лицо исказилось болью. Вдруг она громко вскрикнула, и из ее чела посыпались звезды, тысячи горящих звезд, которые разлетались по черному небу великолепными извивами и полукругами.
Одна из звезд, звеня, метнулась ко мне, она, казалось, искала меня… И вдруг она с треском рассыпалась на тысячи искр, меня рвануло вверх и швырнуло снова на землю, мир надо мной с грохотом рухнул.
Меня нашли близ тополя, засыпанным землей и со множеством ран.
Я лежал в подвале, надо мной грохотали орудия. Я лежал на повозке и трясся в пустынных полях. Большей частью я спал или был без сознания. Но чем крепче я спал, тем сильнее я чувствовал, что что-то тянет меня, что я повинуюсь какой-то силе, которой подвластен.
Я лежал в сарае на соломе, было темно, кто-то наступил мне на руку. Но моя душа рвалась куда-то, меня сильнее тянуло прочь. Снова я лежал на повозке, а позднее на носилках или на переносной лестнице, все сильнее чувствуя веление куда-то двигаться, ничего не чувствуя, кроме стремления прибыть наконец туда.
И вот я добрался до цели. Была ночь, я был в полном сознании, еще только что я чувствовал всю мощь этой своей внутренней тяги. Лежал я в каком-то зале, уложенный на полу, и вдруг почувствовал, что нахожусь там, куда меня звали. Я огляделся, рядом с моим тюфяком лежал другой, а на нем кто-то, который наклонился вперед и смотрел на меня. У него была печать на лбу. Это был Макс Демиан.
Я не мог говорить, и он тоже не мог или не хотел. Он только смотрел на меня. На его лицо падал свет от висевшего на стене фонаря. Он улыбался мне.
Бесконечно долго глядел он мне прямо в глаза. Медленно приблизился он лицом ко мне почти вплотную.
– Синклер! – сказал он шепотом.
Я показал глазами, что понял его.
Он улыбнулся опять, почти с состраданием.
– Малыш, – сказал он, улыбаясь.
Его рот был совсем рядом с моим. Он тихо продолжал говорить.
– Ты еще помнишь Франца Кромера? – спросил он.
Я мигнул ему и тоже смог улыбнуться.
– Малыш Синклер, слушай! Мне придется уйти. Я тебе, может быть, когда-нибудь снова понадоблюсь, для защиты от Кромера или еще для чего-нибудь. Если ты меня тогда позовешь, я уже не прибуду так грубо верхом или по железной дороге. Тогда тебе придется вслушаться в себя, и ты увидишь, что я у тебя внутри. Понимаешь?.. И еще одно. Госпожа Ева велела мне, если тебе когда-нибудь придется худо, передать тебе поцелуй от нее… Закрой глаза, Синклер!
Я послушно закрыл глаза, я почувствовал его легкий поцелуй на своих постоянно кровоточивших губах. А потом я уснул.
Утром меня разбудили для перевязки. Вполне наконец проснувшись, я быстро повернулся к соседнему тюфяку. Там лежал незнакомый человек, которого я никогда не видел.
Перевязка причиняла мне боль. Все, что с тех пор происходило со мной, причиняло мне боль. Но когда я порой нахожу ключ и целиком погружаюсь в себя, туда, где в темном зеркале дремлют образы судьбы, тогда мне достаточно склониться над этим черным зеркалом, и я уже вижу свой собственный образ, который теперь совсем похож на Него, на Него, моего друга и вожатого.
Послесловие переводчика
«История юности, написанная Эмилем Синклером» вышла в свет в июне 1919 года тиражом в 3 300 экземпляров. Никакого другого имени на титульной странице не значилось, и понять этот подзаголовок предлагалось так, что Синклер и есть автор повести «Демиан». Многие так и поняли.
«Поразительно было, – вспоминал Гессе через много лет, – что именно самые искушенные литераторы, Томас Манн, Корроди и т. д. и т. д., не узнали меня за псевдонимом, а совсем наивные читатели, но читавшие сердцем, узнали меня с первой же страницы».
Насчет недогадливости «именно самых искушенных» Гессе, правда, немного преувеличил – как и в своем противопоставлении им «читающих сердцем». Прочитав поступившую к нему рукопись, редактор издательства «С. Фишер», поэт Оскар Лёрке, чья литературная искушенность несомненна, отозвался о «Демиане» так: «Замечательная книга! У нее только один недостаток: очень уж она напоминает Гессе». А Томас Манн, хоть он сразу и не узнал Гессе за псевдонимом, и через тридцать лет говорил о «незабываемом, электризующем воздействии» «Демиана» после первой мировой войны, о том, что эта книга «таинственного Синклера до жути точно попала в нерв времени», и сопоставлял ее в этом смысле со «Страданиями молодого Вертера».
Псевдоним нужен был Гессе по разным причинам. В случае «Демиана» он не только давал автору отстраненность от материала, внутреннюю свободу, не только сыграл ту расковывающую перо роль, которая сходна с ролью третьего лица в автобиографическом повествовании, но и выполнил одну чисто практическую задачу. Во время первой мировой войны Гессе, которого не взяли в германскую армию из-за плохого зрения, работал, живя в Швейцарии, в организации, оказывавшей помощь немецким военнопленным, и германское консульство в Берне потребовало, чтобы он воздерживался от каких-либо печатных выступлений на актуальные политические темы. Псевдоним имел, таким образом, еще и, как теперь говорят, «протокольное» назначение. Надо также заметить, что псевдоним «Синклер», совпадавший с именем друга и покровителя поэта Фридриха Гёльдерлина (1770-1843), не мог не вызвать, во всяком случае у читателей «искушенных», соответствующих ассоциаций. В этом имени слышался намек на связь «Демиана» с гуманистическими традициями немецкой литературы.
Гессе – писатель вообще автобиографический. Даже когда действие его произведений происходит в далеком прошлом или в фантастическом будущем, в экзотических или выдуманных местах земли, он пишет о том, что пережил, продумал, прочувствовал сам. «Демиан» автобиографичен в особенно большой мере. Родной город Синклера, берег реки, опоры моста, рыночная площадь, отцовский дом героя, любящая мать, сестры, неприятности в учебных заведениях, несогласие с отцом – все это, можно сказать, списано с натуры, во всем этом узнаются швабский городок Кальв, река Нагольд, кальвская Марктплац, кальвская гимназия, а в бореньях Синклера – «страдания молодого Гессе», доведшие его до бегства из семинарии, попытки самоубийства и лечения в клинике нервных болезней.
Когда четырнадцатилетний Гессе в письме к отцу несколько преувеличенно изложил свои сомнения в авторстве Евангелия от Луки, отец назидательно ответил сыну, что сам он никогда подобных сомнений не испытывал. А когда в другом письме домой Гессе с живым интересом рассказал, как гимназисты гипнотизируют друг друга, отец снова ответил ему поучением: «Мне все эти темные вещи ужасны. Наше тело должно быть храмом святого духа, наша душа – орудием Бога».
Сопоставляя эти документально засвидетельствованные подробности биографии Гессе с идейно-сюжетными деталями «Демиана», легко предположить, что и другие, не имеющие такого документального «подтверждения» эпизоды, например, вложенный в уста второстепенного персонажа рассказ о муках полового созревания, столь же точно соответствуют пережитому и испытанному самим Гессе. Действительно, фигура Писториуса, например, его беседы – это довольно точный портрет психоаналитика доктора Ланга и довольно точная запись его бесед с автором-пациентом. И всякий, конечно, кто мало-мальски знаком с биографией Гессе, кто знает о тысячах его акварелей и рисунков, о его страсти к живописи и постоянной тесной дружбе с художниками, только узнавающе кивнет головой, читая о вещих рисунках Синклера.
Но самое «гессевское» в «Демиане» – это все-таки не материал, не «фактура», а тот общий смысл повести, который связывает ее с глубинным стержнем, с центральным, так сказать, нервным стволом всего творчества этого автора, тема, которой Гессе был верен всю жизнь, от начальной поры писательства до «Степного Волка» и «Игры в бисер». Пользуясь его собственной терминологией, тему эту можно определить как «путь внутрь», «путь к самому себе», «своеволие» (впрочем, последняя калька нехороша, немецкому Eigensinn в данном случае ближе русское слово «самобытность»).
Путь человека к самому себе, к независимости от расхожих мнений, к самостоятельности в мыслях и поступках начинается уже с раннего детства и с пустяков, а длится очень долго. Есть «детские» препятствия на этом пути, а есть и серьезные. Восьмилетний Эмиль Синклер, например, потерял свой «светлый мир», подчинившись тирании скверного мальчишки, от которой его довольно просто освободил Демиан. А двадцатилетний Гессе, к примеру, потерял «закон, который в себе», попав в идейный плен тюбингенского кружка друзей, и ему, Гессе, нужно было претерпеть тяжелую духовную ломку, чтобы вырваться оттуда и вспомнить об этом своем отходе от «себя» саркастическими стихами: «Нас считали декадентами и современными, / И мы с удовольствием в это верили. / А на самом деле мы были молодые господа / В высшей степени приличного поведения».
Выражаясь символическим языком «Демиана», птица выбирается из яйца очень долго и очень мучительно, а бывает, она так и не воспаряет к небу.
В письме от 2 февраля 1922 г. Гессе разъяснял «Демиана» так: «Эта книга делает акцент на индивидуализации, на становлении личности, без которого нет высшей жизни. И при этом процессе, где нужна лишь верность себе самому, существует, собственно, только один большой враг – условность, косность, мещанство. Лучше биться со всякими бесами „демонами, чем принять лживого бога условности“.
Эта формула мысли, эта конструкция фразы – «лучше то-то, чем то-то» – была, видимо, вообще по душе Гессе, когда он, определяя самое важное для себя на новом витке жизни, вслушивался в свой внутренний голос. Во времена «Демиана» неприемлемое носило название «условность», «мещанство», «стадность» как антоним самобытности, достоинства индивидуума, личной добросовестности; в этом ряду в текстах Гессе появились слово «коллектив» и производные от него. В тридцатые-сороковые годы в гессевских текстах можно было найти словосочетание «оргии коллективизма». Что он понимал под ними, явствует из сочиненных в те годы однажды во время бессонницы строк: «Лучше фашистами быть убитым, / Чем фашистом быть. / Лучше коммунистами быть убитым, / Чем коммунистом быть». Самим внешним оформлением мысли (и здесь «лучше то-то, чем то-то») напоминают эти строки процитированное письмо о «Демиане». Но связь тут не только внешняя.
«Путь внутрь», «путь к самому себе» возможен лишь при постоянном сопротивлении самым распространенным, господствующим над массой идеям, лишь в постоянной борьбе «со всякими бесами и демонами». В том, кто идет этим путем, как мальчик Синклер, как юноша Синклер, пытливо и добросовестно, вырабатывается стойкий иммунитет к антигуманным и псевдогуманным поветриям.
***
От редакции
Вслед за публикацией «Демиана» мы печатаем несколько ответов Г. Гессе своим читателям, писем от которых он получал немало, особенно после присуждения ему Нобелевской премии. Поскольку поток писем был очень велик, Гессе пришлось прибегнуть к особому эпистолярному жанру – «письмам по кругу», печатая их в прессе. Это позволило ему отвечать сразу нескольким корреспондентам, обобщая их наиболее типичные вопросы, а также собственные размышления о природе творчества, писательском призвании, о культуре, вере и религии, обнаруживая при этом поистине «гессевскую» серьезность, глубину и высокую нравственность.
Письма к друзьям