Роман–эпопея начинается с упоминания мелеховского куреня, около него же заканчивается действие, обрываясь на встрече Григория с сыном, с тем, «что осталось у него в жизни, что пока еще роднило его с землей и со всем этим огромным, сияющим под холодным солнцем миром».
Герои связаны с миром, с природой всеми своими чувствами, зрительными, слуховыми, вкусовыми, обонятельными, осязательными ощущениями: «…резко пахло печеным хлебом, сеном, конским потом… Григорий, еле шевеля языком, облизал спекшиеся губы, почувствовал, как в рот ему льется густая, со знакомым пресным вкусом, холодная жидкость». «Григорий услышал издавна знакомый, согласный, ритмический перезвяк подогнанного казачьего снаряжения…» Очнулся «в теплой комнате, — не раскрывая глаз, всем телом ощутил приятную свежесть чистого постельного белья, в ноздри ему ударил терпкий запах каких–то лекарств» (кн. 4, ч. 8, гл. XXVII, XXVIII). Подобных описаний в романе множество. Особенно много естественных для «природного» человека запахов, зачастую не самых «эстетичных». Так, сладковатый трупный запах трижды в отношении Мелеховых назван весьма определенно васильковым: в переносном смысле, когда с фронта пришла весть о мнимой гибели Григория, и в прямом, когда говорится об убитом Петре и об утопившейся его вдове Дарье.
Широта и глубина «Тихого Дона», художественное совершенство романа–эпопеи, несмотря на приклеенную тенденцию авторских деклараций и ряд других недостатков, беспрецедентны в советской литературе и не имеют в ней аналогов. В произведении гармонично, естественно переплелись черты эпопеи, посвященной событиям, важным для всего народа, и черты социально–психологического романа, повествующего о судьбе человека.
|
То, что работа над «Тихим Доном», так стремительно начатая, затянулась в 30–е годы, объясняется крайней неблагоприятностью наступившей эпохи для творчества. Шолохов не показал в своем классическом произведении никакой светлой жизни, ради которой якобы стоило приносить такие жертвы. Надежда же на такую жизнь была искренней и горячей. Достаточно скоро она превратилась в самообман и весьма ограниченную правду в творчестве. В 1930 г., сразу по завершении первого варианта третьей книги «Тихого Дона», Шолохов начал писать и в 1932 г. опубликовал первую книгу «Поднятой целины». В основу сюжета был положен конфликт явно архаичный, но объективно предваряющий будущие повсеместные поиски «врагов народа», — противостояние заговорщиков и строителей новой жизни. Первая книга начинается приездом в Гремячий Лог Половцева и Давыдова (по хронологии событий раньше приехал двадцатипятитысячник, но показан первым приезд врага), а заканчивается появлением бежавшего из ссылки Тимофея Рваного и новым приездом к Островнову Половцева с Лятьевским, что заставляет даже ненавистника советской власти Якова Лукича схватиться за голову: «Старое начиналось сызнова».
В период «перестройки» и после наряду с безоговорочным порицанием «Поднятой целины» были попытки ее оправдания с позиций «реальной критики». Так, И. Коновалова обратила внимание на то, что направленный в хутор питерский рабочий, в гражданскую потерявший зуб по пьяному делу, сам никакого добра на заводе не нажил и хлебопашцев поучает, ничего не умея, что председателя сельсовета, праздношатающегося сорокалетнего «Андрюшку» Разметнова никто в хуторе не уважает, что покрытую им крышу должен перекрывать дед Щукарь, «хуля перед хозяйкой никудышную работу Андрея», что припадочный Нагульнов готов «для революции» «порезать» из пулемета «тысячи… дедов, детишков, баб», что лучший в хуторе наемный работник Любишкин, не умея хозяйствовать и все время попадая в зависимость от людей более хозяйственных, надеется только на силу власти и имущество кулака: «Отдайте нам его машины, его быков, силу его отдайте, тогда будет наше равенство!» — и т.д. Опасность «реального» прочтения «Поднятой целины» видели в начале 30–х партийные функционеры и официозные критики. В «Новом мире» автору предлагали сократить сцены раскулачивания — Шолохов отстоял их перед Сталиным. По внушению партийного куратора Союза писателей А.С. Щербакова и чиновного «философа» П.Ф. Юдина «содержание романа подверстывалось под политические формулы… автору предъявлялись политические претензии в «слабом» показе «просветляющего» воздействия на крестьянское сознание статьи Сталина «Головокружение от успехов», политические обвинения в неверном изображении Островнова и Андрея Разметнова, «правого оппортуниста»…» На закрытых обсуждениях романа «некоторые критики пытались понять и сказать о творческой правде романа, отразившего «жестокость» власти «по отношению к большинству крестьянства». Некоторые — собственные? — острые суждения Шолохов выразил «высказываниями Половцева или Щукаря: чего, мол, спрашивать с врага или с шута». Кто–то из хуторян в разговоре со своими высказывается так: «Зараз появились у Советской власти два крыла: правая и левая. Когда же она сымется и полетит от нас к ядрене фене?»
|
|
Конечно, в первой книге колхозного романа немало крамольного для тех лет материала. Но довольно скоро «Поднятая целина» была объявлена произведением образцовым для всей советской литературы. Сталина устраивали смелость и острота в пределах дозволенного, а высокое художественное качество книги как бы доказывало плодотворность коммунистической идеологии в искусстве. Шолохов, несмотря ни на что, все–таки безусловно на стороне своих героев–коммунистов. Образы их рельефны, легко запоминаются со многими деталями, живут, подобно героям «Тихого Дона», в читательском сознании, как реальные люди. Очевидна авторская установка на сопереживание именно им. Утопическое, нормативное осмысление глобальных социально–исторических обстоятельств парадоксально сочетается с реализмом характеров и поступков персонажей.
Вместе с тем в роман не вошли известные Шолохову и отраженные в его переписке, в частности со Сталиным, страшные факты, предшествовавшие коллективизации и сопровождавшие ее. Нет даже упоминания о запрете казакам служить в Красной Армии, снятого лишь в середине 30–х годов не без ходатайства Шолохова.
Уже 14 ноября 1932 г. Михаил Александрович писал в автобиографии: «Сейчас закончил третью (предпоследнюю) книгу «Тихого Дона» и, вчерне, вторую (последнюю) - «Поднятой целины“». Но, несмотря на ряд объявлений, вторая книга в 30–е годы напечатана не была, и рукопись ее погибла во время Великой Отечественной войны. После голода 1932–1933 годов, унесшего миллионы жизней, описывать достижения колхозного строительства — а от него ждали, разумеется, этого — Шолохов не мог. Во время репрессий 30–х годов он не раз заступался за арестованных (в том числе за прототипа Давыдова А.А. Плоткина), выручал их и в 1938 г. чуть не был арестован сам, но исполнитель провокации против него раскрыл замысел врагов Шолохова на очной ставке с ним в политбюро ЦК ВКП (б). В 1939 г. в речи на XVIII съезде партии Шолохов (с этого года академик) говорил о «глубочайшей человеческой скромности» товарища Сталина и о том, что все же «придется ему терпеть излияния нашей любви и преданности ему», клял уничтоженных писателей — «врагов народа». Но Шолохову хватило мужества выпустить в 1940 г. последнюю часть «Тихого Дона» в основном такой, какой она, вероятно, и была задумана.
Во время Великой Отечественной войны полковой комиссар, затем полковник М.А. Шолохов — военный корреспондент, автор злободневных публицистических очерков и статей. К годовщине начала войны, 22 июня 1942 г., «Правда» публикует его рассказ «Наука ненависти». Художественный уровень произведения ниже уровня средних из числа «Донских рассказов». Герой, лейтенант Герасимов, механик из Сибири, во время двух встреч с автором повествует о том, как он пришел к своей жгучей ненависти к фашистам, приводя примеры их зверств на оккупированных территориях и особенно с пленными, среди которых он после двух ранений оказался, по счастью сохранив до самого побега партбилет. Устная речь героя, включающая наставления его родственников и секретаря парткома перед отбытием Виктора на фронт, — и не книжная, и не разговорная, зачастую совершенно неестественная, особенно в самых патетических местах: «Я должен был вернуться в строй бойцов за Родину, и я вернулся, чтобы мстить врагам до конца!» — и т.п. Но от массовой советской литературы рассказ все же отличался. Литература эта давно избегала неэстетичных натуралистических описаний, а тут — и трупная вонь, и изрубленное человеческое мясо, и изнасилованная и убитая пятиклассница. Это было смело, но оправдывалось идеей благородной ненависти, приводящей к хорошим результатам: счет убитых Герасимовым немцев приближается к сотне (это вполне в духе советской пропаганды 1942 г. — даже когда отступали по Украине, много погибло земляков героя, «а фашистов мы положили там еще больше»). Рассказ был все–таки о побывавшем в плену, хотя и бежавшем. Отдельные сюжетные детали потом перешли в «Судьбу человека»: герой выживает в плену благодаря исконно крепкому здоровью, он, раненый, встает при приближении немцев, чтобы его не убили лежачего, немцы расстреливают евреев и похожих на них, есть эпизод с пленным врачом, но мало на что способным: ужасы плена в 1942 г. показаны с большим нажимом, чем в 1956.
Сталин одобрил «Науку ненависти» и пожелал Шолохову в день именин здоровья и «нового талантливого, всеохватного романа, в котором бы правдиво и ярко, как в «Тихом Доне», были изображены и герои–солдаты, и гениальные полководцы, участники нынешней страшной войны». Шолохов принял заказ без энтузиазма. В 1943–1944 годах появляются «главы» (разделенные только пробелами) из романа «Они сражались за родину» — с героями–солдатами, но «полководцами» не выше полковника, два более или менее заметных персонажа–офицера — лейтенант и капитан. Действия в этом произведении, несмотря на предельно острую ситуацию — отступление советских войск в 1942 г. с кровопролитными боями к Дону, — значительно меньше, чем разговоров, причем самый разговорчивый герой, Лопахин, проповедует ту же науку ненависти, что и Герасимов, объясняя отступление тем, что ненависти накопилось еще недостаточно.
Главы перенасыщены балагурством и юмором, чувства меры у Шолохова здесь несравненно меньше, чем у Твардовского в поэме о балагуре Теркине. Комические инвективы всегда серьезного Звягинцева, солдата из комбайнеров, против «баб» мало чем отличаются от антифеминистских речей Прохора Зыкова и Нагульнова в «Тихом Доне» и «Поднятой целине», самоповторения Шолохова становятся совершенно очевидны; неосознанно Шолохов повторяет не только себя: звягинцевская «фразеология — от героев рассказов Зощенко» несмотря на положительность этого персонажа (он разговорчив и на операционном столе, но чувство невыносимой боли писатель передает убедительно, здесь «утепляющий» комизм, как на лучших шолоховских страницах, способствует усилению драматизма). Речи, в том числе непрерываемые монологи, вообще длинны — и юмористические, и патетические, нередко почти так же неправдоподобны, как монолог лейтенанта Герасимова, хотя в целом главы романа заметно художественнее «Науки ненависти», удачен ряд батальных эпизодов. Всегдашняя серьезность и солидность тугодума Звягинцева хорошо мотивирует его народное уважение к солдату из агрономов Николаю Стрельцову: раз тот, в отличие от «пустозвона» Лопахина (лучше всех воюющего), над ним не трунил, значит, Микола его «невыносимо уважал» (речевой комизм здесь — от потуг выражаться «учено»). Не в духе официальной пуританской советской литературы обилие фривольностей, впрочем, преимущественно опять–таки в речах, а не в событиях: советская женщина ведет себя нравственно, тут Шолохов от основной линии отойти не может.
При всех слабостях нового шолоховского произведения оно по праву стало в первый ряд прозы военных лет — прозы далеко не сильной. Образы Шолохова сохранили рельефность, «запоминаемость» и, конечно, выражают искреннее восхищение писателя простым человеком, способным на великие дела.
Осознавал ли Шолохов вполне падение своего таланта? Во всяком случае, во время войны он начал меняться не в лучшую сторону, в частности, позволять себе антисемитские высказывания, удивительные для создателя образов Анны Погудко и Абрамсона в «Тихом Доне», друга Е.Г. Левицкой и А.А. Плоткина. После войны, в 1951 г., он принял участие в кампании сторонников раскрытия писательских псевдонимов, поддержав М. Бубеннова против К. Симонова, а позже, в 1954–м, в речи на Втором съезде писателей, остро и справедливо поставив вопрос об удручающем состоянии советской литературы, постарался заодно свести счеты с Симоновым, виноватым не больше многих других. Послевоенная «публицистика» Шолохова насквозь официозна. Например, послание 1948 г. «Скорбь наша мужественна (На смерть А.А. Жданова)»:
«Страна и партия потеряли своего великого сына, человека большего сердца и кристаллически светлого ума». Но «скорбь наша мужественна. Это — скорбь воинов, потерявших большого и любимого военачальника. Простясь с ним, мы снова подымем траурно приспущенные знамена и твердыми шагами пойдем, ведомые нашим великим Сталиным, к конечной цели — к самой светлой победе, к коммунизму» (8, 148). К 50–летию КПСС сочинено приветствие «Вечно здравствуй, родная партия!» (1953). Однако Шолохов не был безусловным фаворитом вождей. В 1944 г. управление пропаганды ЦК ВКП(б) выдвигало его на пост ответственного редактора «Нового мира». Вешенец, скорее всего, отказался. Сразу после войны он не принял предложение Сталина и Жданова возглавить Союз писателей. А в 1949 г. в собрание сочинений И. Сталина вошло письмо двадцатилетней давности к Ф. Кону, где говорилось о ряде «грубейших ошибок и прямо неверных сведений» в «Тихом Доне». Разъяснений писатель не получил. В 1950 г. он писал Маленкову, жалуясь на Генеральный штаб, не пускающий его, заканчивающего первую книгу «Они сражались за родину» и уже приступившего ко второй, в архив.
Задуманный в трех книгах роман о войне не подвигался. Но уже повеяло иными временами. С начала 50–х Шолохов заново, по–другому пишет вторую книгу «Поднятой целины», в 1955–м печатает первые восемь глав, а 31 декабря 1956 и 1 января 1957 г. в «Правде» появляется «Судьба человека». Этот рассказ — настоящая «целина», поднятая писателем. Здесь он в своей истинной стихии: показывает в трагических обстоятельствах человека, величественного в своей простоте. Как за тридцать лет до того в «Чужой крови», описаны необычные, исключительные события. Андрей Соколов прошел фронт и плен, откуда бежал, прихватив немецкого майора с ценными документами, и остался жив, а его семья погибла в собственном доме. Последнего родного Андрею человека, сына Анатолия, немецкий снайпер убил «аккурат девятого мая, утром, в день Победы». Сорокапятилетний Соколов, все же еще не старик, когда вокруг больше двадцати миллионов невест всех возрастов, а женихов нет, не женился вновь, а вдруг подобрал первого попавшегося мальчишку–беспризорника. Но не в самих неожиданных событиях «интерес» рассказа (Соколов заранее сообщает и о гибели жены и дочерей, и о гибели Анатолия, только потом об этом говорится подробнее), а в их переживании героем и слушателем–автором. Соколов скорбит о родных, но слушатель и читатель скорбит прежде всего о Соколове, не знающем цены себе. Как и в «Тихом Доне», в центре произведения один человек, а проблематика глобальная, общечеловеческая, и банальное заглавие рассказа разрастается до символа. Писатель вновь сумел показать, какую огромную — и непонятую — ценность может представлять собой самый обыкновенный, бесхитростный человек. Это истинный герой, но в отличие от привычного соцреалистического героя, который брал рекорды в труде и косил врагов как траву (вспомним шолоховского же Герасимова), героизм его едва ли не ярче всего проявляется в том, как он пьет водку на пиру немецких офицеров. Это было неслыханно ново для 1956 г. «Судьба человека» — важнейшая веха на пути трансформаций представлений о герое литературы, концепции личности.
Шолохов нашел действительно свой аспект в литературе об Отечественной войне. Значение «Судьбы человека» для последующей военной прозы (и не только военной) трудно переоценить. Чаемая светлая жизнь при социализме не наступила — такая война как бы извиняла неудачливых преобразователей мира, оттого и оттеснила прежде столь волновавшие Шолохова темы: Андрей Соколов о своем участии в гражданской войне, о том, что он смолоду уже был сиротой, о том, что в голодном двадцать втором году «подался на Кубань, ишачить на кулаков, потому и уцелел», сообщает вскользь, сосредоточиваясь по контрасту на жизни с семьей до Отечественной войны и в основном на самой недавно закончившейся войне. Но Победа, достигнутая благодаря таким, как Соколов, для Шолохова оправдывала социализм. Несомненно, он связывал с социализмом возможность оценить — всем обществом! — значительность простого человека. Теперь, после разоблачения культа личности Сталина, он видел в социализме прежде всего гуманизм, понимаемый опять–таки как возможность оценить и возвысить простого человека. Это приводило к сентиментальности (Д.Д. Благой напрасно оспаривал ее наличие в «Судьбе человека»), но сентиментальности высокой, истинной, не литературно–наигранной, именно такой, когда человек осознает «во внешней незначительности жизни… нечто внутренне значительное… внутреннее нравственное достоинство, являющееся простейшим сверхличным началом истинно человеческого существования». В свете новых веяний Соколов проявляет гипертрофированный альтруизм: «не мне чета» — о жене, капитан Анатолий — тоже будто бы не чета отцу, в плену Соколов, получив буханку хлеба и кусочек сала, боится выстрела в спину, так как тогда он не донесет «ребятам этих харчей», боится и умереть во сне — напугать своего «сынишку»; это обусловленный временем «перебор», но при психологическом напряжении, которого требует рассказ, он не очень заметен, как и самоповторения автора: Соколов, подобно Григорию Мелехову, рано поседел, внутренне перегорел, у него больное сердце, и по ночам он во сне видит родных, как Григорий, — но характер другой, ситуация иная. Есть и дидактизм (слово о враче, который «и в плену и в потемках свое великое дело делал», о женщинах и детях, вынесших на своих плечах всю тяжесть войны в тылу, и др.), но это тоже дидактика простого человека, говорящего о серьезном, она от непосредственности, а не от рационалистического резонерства.
Самый длинный из написанных Шолоховым монологов в основном естествен, убедителен, даже когда в нем передаются высказывания других лиц. Это стихия просторечия с очень умеренным количеством профессионализмов («сердце будто кто–то плоскогубцами сжал», «сердце у меня раскачалось, поршня надо менять»), а «в сильных и ярких периодах рассказа нет ни профессионализмов, ни диалектизмов, ни арготизмов… ни грамматических отклонений от литературной нормы», и все–таки впечатление живого разговорного языка определенно преобладает. Такая речевая организация тоже была новаторством на фоне выглаженной, безликой соцреалистической прозы. Бесспорно воздействие «Судьбы человека» на всю последующую литературу, в том числе «деревенскую».
Мнение о «Судьбе человека» как об «очень слабом рассказе», высказанное А.И. Солженицыным в «Архипелаге ГУЛАГ», по крайней мере неисторично, хотя ограниченность Шолохова очевидна: Андрей Соколов боится умереть от больного сердца, но в рассказе нет никаких намеков на гибель множества бывших военнопленных в сталинских лагерях; бесспорно, однако, что такое произведение не могло появиться в первую послевоенную весну, когда происходит встреча рассказчика с Андреем Соколовым.
Шолохов оставался достаточно независимым человеком, иногда доставляющим беспокойство властям. Как сообщается в интервью его биографа В.О. Осипова «Известиям», в разгар травли Пастернака за «Доктора Живаго» в Париже, «отвечая на ехидный вопрос французского журналиста, что он думает об этом романе, Михаил Александрович сказал, что надо его сначала опубликовать в России, прочитать, а потом уж выносить суждения… Что там было! Советский посол срочно сочинил секретную депешу в ЦК — как быть с Шолоховым?..» В декабре 1958 г. на встрече с личным составом Военно–воздушной академии имени Н.Е. Жуковского Шолохов, согласно доносу, направленному секретарю ЦК по идеологии Суслову, при ответах на вопросы «допускал вольности, граничащие с аполитичностью».
Но как художник Шолохов не удержался на уровне «Судьбы человека» и первой книги «Поднятой целины» (не говоря уже о «Тихом Доне») во второй ее книге, наконец опубликованной полностью в 1960 г. Описывать светлую колхозную жизнь после тридцатилетнего исторического опыта он все же не мог, и «реальная критика» могла бы выявить в книге факты вопиющей бесхозяйственности, такие поступки персонажей, как подвиг Нагульнова, который — не прокурор, но следователь, не милиционер, не исполнитель судебного приговора, а секретарь партячейки — выследил и убил без последствий для себя Тимошку Дамаскова, покушавшегося на убийство, но не убившего никого и по суду не заслужившего высшей меры, или методы следствия в ГПУ — Лятьевскому в свое время выбили глаз на допросе, и теперь он мстит своему следователю. Но ничего не умеющий руководитель Давыдов и самоуправец Нагульнов остаются положительными героями, а умелый хозяин Островнов и лишенный всего, что имел, Лятьевский — отрицательными. Основное внимание уделяется не колхозному строительству, а поднятию духовной «целины». Все хуторяне стремительно растут, лучшие вступают в партию, и это, в противоположность первой книге, становится торжеством для хутора вообще. Давыдова все полюбили в считанные месяцы и даже дни (еще в первой книге после бабьего бунта чей–то неопознанный голос из задних рядов на собрании произносит целую речь, исполненную умиления от его незлобивости), перед ним раскрываются самые замкнутые люди (хотя сам Шолохов не раскрывался ни перед кем), свою тайну, скрытую от всех, ему раскрывает даже убийца и гуманист Иван Аржанов, который учит председателя распознавать в каждом человеке «чудинку», неповторимую индивидуальность. Растут и главные герои: Давыдов, испытывающий благотворное влияние жизни, хуторян и простого советского святого — секретаря райкома Нестеренко; Нагульнов, вдруг на пятом десятке, живя в одном хуторе, открывший для себя красоту петушиного пения и отпускающий пособницу кулацкого отродья Лушку, потому что, оказывается, он все–таки любит ее, «подлюку»; Разметнов, подтверждающий свой гуманизм отстрелом кошек для спасения голубей (это весьма популярная в 50–е годы «птица мира»), убивающий Лятьевского и меняющий портфель председателя хуторского совета на должность секретаря партячейки, что, очевидно, мыслится как повышение.
Вообще почти все происходит исключительно быстро. Тридцатипятилетний Давыдов, имевший пока лишь случайные связи с женщинами, успел за несколько месяцев пережить две любви: к беспутной жене друга, которую безуспешно попробовал перевоспитать в процессе совращения, и к юной Варе, полюбившей его так горячо, что на ее чувство нельзя было не откликнуться. Лушка в Шахтах не только со спринтерской быстротой вышла замуж за инженера и невероятно растолстела, но и внутренне изменилась так, что не узнает своего хуторянина Разметнова. Только одно происходит долго: в хуторе, где вся жизнь на виду, у такого заметного и подозрительного человека, как Островнов, живут притаившиеся враги со своими конями, и никто, даже профессиональные следователи, не могут их поймать, хотя улик немало и многие безуспешно пытаются раскрыть на них глаза Давыдову, пока Нагульнов вновь, и то случайно, не обнаруживает способностей сыщика. Конфликт с врагами — по–прежнему основной, антагонистический конфликт, поэтому развязка оттягивается до конца романа и наступает внезапно, безотносительно к предыдущим событиям. При ускоренности событий повествование о них замедлено. В книге множество разговоров, потесняющих сами события, много непрерываемых монологов, искусственность которых особенно очевидна, когда это монологи комические: смех не терпит затягивания, а шолоховское «щукарство» теряет всякую меру, козел Трофим превращается во вполне самоценный персонаж, связанный исключительно с дедом Щукарем. Но есть в книге и очень сильные страницы, написанные пером прежнего Шолохова, особенно в финале. Шут Щукарь, который еще недавно оплакивал своего друга–врага козла, утонувшего в колодце, теперь, потерявший двоих друзей и сразу резко сдавший, обнаруживает глубокую деликатность, оставляя Варю побыть одну на могиле Семена, и вообще вырастает в трагическую фигуру, причем достигается это комическим приемом: на протяжении менее чем трех страниц он дважды «цитирует дорогих покойников — Нагульнова (говоря старухе: «Вон какие молодые улеглись, а мне давно уж там покоиться пора. Задача ясная?») и Давыдова (говоря Варе: «Только ты его не обижай, ведь он любил тебя, факт!» — после чего та убегает, давясь рыданиями). Повторение только усиливает трагический эффект. Расписавшись в верности социализму и колхозному строю, Шолохов как бы оправдывается тем, что за них положили жизни дорогие его сердцу Давыдов и Нагульнов.
Между тем младший сын Шолохова записал слова отца про Макара и Разметнова: они «и семьи–то собственной сложить не могут, в собственных куренях порядка не наведут… Казаки им так и скажут, вы, мол, братцы, двум свиньям жрать не разделите, потому что больше одной у вас сроду и не бывало, какие же вы для нас советчики?». Вероятно, жизнь и литература для Шолохова уже разошлись настолько, что одних и тех же героев он почти противоположно оценивал как «реальных» людей и как литературные персонажи. Эта тайна шолоховской личности остается неразрешимой.
В 1966 г. на XXIII съезде КПСС писатель–коммунист гневно бичевал осужденных «отщепенцев» и «клеветников» А. Синявского и Ю. Даниэля, жертв первого политического процесса брежневских времен против писателей. «Попадись эти молодчики с черной совестью в памятные двадцатые годы, когда судили, не опираясь на строго разграниченные статьи Уголовного кодекса, а «руководствуясь революционным правосознанием» (аплодисменты), ох, не ту меру наказания получили бы эти оборотни! (Аплодисменты). А тут, видите ли, еще рассуждают о «суровости» приговора». Так выступал теперь автор «Тихого Дона». Он искренне не одобрял «антипатриотическое» поведение. Но Л.К. Чуковская в открытом письме к нему напомнила о присущей русской литературе традиции заступничества. Впервые за века ее существования писатель выразил «сожаление не о том, что вынесенный судьями приговор слишком суров, а о том, что он слишком мягок», что вообще процедура была «слишком педантичной, слишком строго законной». Литература, писала Л.К. Чуковская, «сама Вам отомстит за себя, как мстит она всем, кто отступает от налагаемого ею трудного долга. Она приговорит Вас к высшей мере наказания, существующей для художника, — к творческому бесплодию».
В 1969 г. Шолохов послал в «Правду» главы из «Они сражались за родину» о предвоенной жизни Николая Стрельцова и приезде к нему выпущенного из лагеря старшего брата Александра Михайловича (но не Стрельцова, как пишут шолоховеды, — отцы у них разные), советского генерала из царских офицеров. В них много разговоров о репрессиях 1937 г. Публикацию задерживали. После обращения Шолохова к Брежневу она состоялась, но без согласования с автором некоторые строки и страницы были опущены. Там речь шла о методах «следствия» в 1937–м, об обезглавлении Красной Армии, о том, что близкие репрессированных невинных людей потеряли веру в советскую власть, и т.д., были и усечения совершенно нейтральных фраз. Полностью восстановленные в издании 1995 г., эти страницы не отличаются ни новизной и оригинальностью мысли, ни большой смелостью, они даже отдаленно несопоставимы с тем, о чем говорится в романе В. Гроссмана «Жизнь и судьба», завершенном в 1960 г. При Хрущеве шолоховская смелость никому не показалась бы чрезмерной, но в 1969 г. она не прошла, как не прошла тогда в печать и поэма Твардовского «По праву памяти». Отношение к Сталину у Шолохова вполне соответствовало официальной истории КПСС: имел большие заслуги, провел индустриализацию, коллективизацию. «Как снег на голову свалился тридцать седьмой год». Шолохову ли было не знать, что масштабы репрессий во время гражданской войны и коллективизации, да и между ними были не меньше, чем в якобы неожиданном 37–м. С.М. Шолохова свидетельствует, что он говорил сыну Мише о гражданской войне, считающейся законченной в 1920 г.: «Она сейчас идет. И скорее всего… еще и не кончившись по–настоящему, загорится вновь». Еще одна загадка Шолохова.
Дети писателя утверждают, что роман «Они сражались за родину» в полном виде (неопубликованные главы) был сожжен. Но статья С.М. Шолоховой посвящена «ненаписанному роману». Хотел ли Шолохов, чтобы о романе распространялась легенда? Или имелась в виду редакция, смягченный вариант которой посылался в «Правду» и все равно показался крамольным? Или были еще какие–то главы, которые автор не захотел оставлять потомству, поняв, что третий его роман не удался даже по сравнению со вторым? И эту тайну Шолохов также унес в могилу.
До начала 70–х годов собрание сочинений фиксирует редкие выступления Шолохова, потом наступает практически полное молчание. Предсказание Чуковской сбылось. Шолохов получил Нобелевскую премию и две золотых звезды Героя Социалистического Труда, когда о его труде сказать было уже нечего.
Современный исследователь пишет, что «показались бы сейчас нелепыми и даже зловещими попытки вывести Михаила Кошевого в «положительные»…». Но Кошевой не жесток по натуре, он ожесточен войной и классовой идеологией. И это тоже трагедия. Автор «Тихого Дона» пусть неявно, но скорбит о том, что безыскусственный парень, которому Григорий Мелехов был «как брат» (он во время «германской» вывел раненого Григория из боя), который после всех совершенных им убийств признается в своей неспособности зарезать ягненка или поросенка, но имеет «твердую руку» на «классовых врагов», — что этот симпатичный малый на гражданской войне, особенно после гибели Штокмана и Котлярова, превратился в совершенно зашоренного человека, непреклонного проводника «революционного правосознания».