Летопись четвертая Конфиденты 2 глава




– У вас завидная судьба, – сказал посол дружелюбно.

На чистом русском языке ему ответил Синклер:

– Это справедливо. Жизнь моя есть чудесное сцепление замечательных случайностей. Я столько раз от смерти убегал! Тринадцать лет провел в плену русском, и вот… По вашим глазам, посол, я вижу, что вы не прочь бы и теперь сослать меня в Тобольск.

Бестужев рассмеялся, хитря напропалую.

– Нет, – отвечал. – При чем здесь я? Я говорю не от себя. А от имени прекрасной дамы, что влюблена в вас. Давно и пылко любит вас она. Но… безнадежно!

– Безнадежно? Отчего же? – удивился Синклер.

Со вздохом отвечал ему посол России:

– Увы, она имеет мужа. Но пылкость чувств желает отдавать не мужу, а таким, как вы… Меня она просила передать секретно, что ей желательно иметь ваш портрет.

– Но писание портрета времени потребует. Позировать художнику согласен я. Но времени-то нет для этого…

«Ага! Значит, ты и вправду скоро отъезжаешь в Турцию».

– Зачем писать портрет, который вешают на стенку? – ответил Бестужев-Рюмин. – Широкого полотна для любви не надобно. Дама, сгорающая от чувств к вам, желает видеть вас в миниатюре, чтобы изображенье ваше ей было легче от ревности мужа укрывать.

– В миниатюре… я согласен! – воодушевился Синклер.

Портрет был сделан в медальоне на слоновой кости. Спрятанный на груди курьера, он срочно был доставлен к «прекрасной даме» в Петербург… Остерман передал миниатюру Миниху:

– Вот человек, которого следует опасаться.

Миних показал изображение Синклера герцогу.

– Анлевируйте его, – посоветовал Бирон…

Фельдмаршал вызвал к себе трех бравых офицеров, крови давно не боящихся: барона фон Кутлера, Левицкого и Веселовского.

– Посмотрите на этот портрет и запомните лицо человека, которого следует вам найти и анлевировать. Документы его забрать! Посол наш в Дрездене, барон Кейзерлинг, уже предупрежден, и все бумаги Синклера переправит в Петербург. За это вас ждут чины. Деньги. Слава. Отпуск. Вино. Женщины… Что непонятно вам?

– Нам все понятно, фельдмаршал, кроме одного вашего слова. Объясните, что значит «анлевировать»?

Миних сердито засопел, отворачиваясь к окну.

– Убейте его, как собаку, – пояснил он…

Коварным планом убийства Синклера тишком поделились с Веною; император Карл VI просил императрицу заодно уж (если случайно встретится на дороге) убить и Ференца Ракоци – врага Габсбургов, пламенного борца за свободу Венгрии от ига австрийского. Пустынные дороги Европы рассекали шлагбаумы кордонов. Чума кружила по городам, жившим с закрытыми ставнями окон. Цокот подков глухо отдавался в тихих улицах. Почтовые тракты, карантины, верстовые столбы, кресты на могилах и распятия Христа на дорогах… Какой большой мир окружал всадников, и в этом мире бесследно затерялся майор Синклер… Искать его – как иголку в стоге сена!

 

 

* * *

 

От дел внешних – к делам внутренним… Волынский по ночам жег свечи, сочинял для императрицы записку на доносы фон Кишкелей. Не казенная отписка у него получилась, а – страшно подумать! – памфлет на все устройство власти русской. Артемий Петрович не мог удержать пера в бешеном разбеге ярости – он вступал в полемику с самодержавием, держа речь иносказательную, как и положено в сатире лукавой… Язык министра – тоже не казенный, он говорит языком общенародным, бойким (это был отличный язык того времени). Перо в муках творчества брызгало чернилами.

– Жарко мне! – и гнал свое перо дальше.

Самые страшные обвинения на паразитов придворных Волынский возвел в пункте, называемом «Какие притворства и вымыслы употребляемы бывают при монарших дворах, и в чем вся такая закрытая и бессовестная политика состоит». Мелких гаденышей фон Кишкелей министр даже забыл – ногою он попирал крупных гадов.

Кому ни прочтет Волынский, все только ахают:

– Да ведь это же про Остермана… про самого Бирона!

Нашлись охотники иметь копии с этой канцелярской бумаги, которая под пером автора стала художественной сатирой. От руки перебеленные, списки с памфлета Волынского по Руси начали расходиться – читали их грамотеи в провинции, воеводы и священники, чинодралы и патриоты истинные. А было доношение это секретно, для одной императрицы предназначено. Потаенно растекался памфлет по углам медвежьим, волнуя людей и тревожа. Чтобы еще шире прослышали о нем, министр Ададурова к себе привлек:

– Я немецкого не ведаю, Василий Евдокимыч. Ну-ка, перетолмачь с языка нашего березового на язык воистину дубовый…

В немецком переводе прочел записку и герцог Бирон; человек неглупый, он сразу смекнул – что к чему.

– Ха-ха! – смеялся Бирон, довольный (главного так и не разгадав). – Какой ты молодец, Волынский… Я сразу понял, что ты здесь Остерману могилу роешь! Хвалю, хвалю.

– Самоусладительно начертал, – ответил ему министр.

Коли хвалит Бирон, то и Анне Иоанновне хвалить бы пристало. Но императрица была недовольна:

– Я тебя о чем просила писать? Ты про Кишкелей здесь – ни слова, а в дела совсем не конюшенные залезаешь… Гляди, Петрович, философии эти никого еще до добра не доводили! Нашептали мне люди знающие, что ты Остермана моего не щадишь?

Остерман же был настолько хитер, что обиду утаил:

– Смею заверить ваше величество, что вы заблуждаетесь относительно оскорбления моего. Волынский может грязнить меня и дальше, сколько ему хочется… Что взять с сумасброда? И не о том печалюсь я, драгоценная наша и великая государыня.

– О чем же, граф?

– Автор сей негодный не меня – он ваше величество не пощадил, а вы, матушка, доверчивы к людям, того и не приметили.

– Или глупа я, по-твоему? – надулась императрица.

Остерман ловко строил свой донос на Волынского.

– Мудрость вашего величества неописуема, – отвечал он спокойно. – Но прочтите еще раз пункт «О приведении государей в сомнение, дабы оне никому верить не изволили». Многое тут Волынский перенял от Макиавеллия, и, говорят, в библиотеке его еще более зловредные книги сыскать можно… Оттуда-то он брызжет ядом крамольным на власть вышнюю, коя от бога венценосцам даруется!

Несколько дней Анна Иоанновна ходила сама не своя. На приеме придворном она от престола с «державным штапом» в руке вдруг ринулась прямо на Волынского:

– Ведаешь ли ты, министр, что порядок на Руси издревле таков: за писанное пером у нас рубят голову топором?

Неожиданно раздался голос Бирона:

– А мне нравится, как написал Волынский…

Анна Иоанновна сникла. Она подкинула скипетр в руке, как дубину неловкую, и, поддернув края золотистой робы, величаво вернулась под тень балдахина – к престолу. Снова расселась там…

Волынский глянул на Бирона, и тот ему подмигнул, как конфидент верный. Ничего страшного. Шведский флот сейчас страшнее. Ибо, как докладывал в Сенате Соймонов, за годы последние русский флот изволил высочайше сгнить на приколе в гаванях…

С одной страны – гром,

С другой страны – гром,

Смутно в воздухе,

Ужасно в ухе!

 

 

Глава четвертая

 

Временами все спокойно. Но тишине верить нельзя. Не унялась жажда крови в царице – просто она осматривается по сторонам и… слушает! Анна Иоанновна всегда так поступала: казнит кого-либо, а потом утихомирится, выжидая ропота народного. Убедится, что бунта нет, и тогда довершает мщение. В казнях она следовала примеру Иоанна Грозного, который одного человека никогда не губил, а губил семьи. Но у семьи родичи были – значит, и весь род надо уничтожить. Ежели кто пожалел убитых, таких – на кол! Сородичей на кол посаженного повесить. Близких к повешенному сжечь. И оставалось поле ровное… Анна Иоанновна кусты родовые тоже с корнем старалась выдергивать из почвы. Месть императрицы была замедленной, будто игра кошки с мышкой; она была осторожна, но неотвратима, как рок…

В застеночном «мешке» обители Соловецкой уже восемь лет сидел дипломат князь Василий Лукич Долгорукий. Борода седая до полу выросла, в ней вши шевелятся, а под рубахой акриды-сороконожки бегают. Редко во мраке отворится люк, куда пищу для него спустят на веревке… Много лет промолчал Лукич, задубел в горе и долготерпении. Ждал он (годами ждал), когда позовет его Нафанаил.

Прикидывал во мраке: какой год нонеча? Кажись, весна.

Дух-то какой доходит от моря тающего. Коли глотнешь из люка, воздух ножиком острым в ноздри впивается. Нет, не зовет его старец… Неужто помер уже Нафанаил?

Лязгнули запоры над ним – велели Лукичу вылезать. Монахи подхватили его из ямы, повели узника коридорами длинными в келью, где благодатно было. Стояла посередь чаша с водою чистою, в ней ветка почками распускалась. А на подоконнике голуби зерно клевали. Старец Нафанаил лежал, высоко и бестрепетно, на ложе жестком. Рукою указал Лукичу, чтобы сел ближе. Сказал, что умирает.

– Стены эти, – говорил Нафанаил, – помнят и ватаги Стеньки Разина, когда они тут от царя упрятывались. Ой, много тут людей схоронилось, от мира дурного отрешась навеки… Обитель Соловецкая есмь Ватикан российский, и немало мы соглядатаев и слухачей на Руси имеем, каждый вздох слышим… стоны собираем, как жемчуг, ведем счет летописный горестям и радостям.

Лукич смотрел, как голуби целуются, как прет из ветки сила сочной, молодой жизни, и… плакал.

– Плачь, князь, плачь горше. Родичей твоих в Березове арестовали, всему роду вашему погром учиняется жестокий.

– О проклятый Бирен! – вскричал Долгорукий.

На что Нафанаил отвечал ему в спокойствии мудрейшем:

– Бирона ты излишне не осуждай. Герцог виновен не более собаки, коя к волчьей стае пристала. Средь злодейств самодержавных злодейства Бирона даже не разглядеть… Но и вы! – сказал старец, на локтях с ложа поднимаясь. – Вы, бояре подлые, более всех повинны в мучениях народа. Не будь вашей грызни по смерти Петра Великого, и вся бы Русь иной дорогой пошла…

Долгорукий, сгорбясь, поднялся:

– Не такого свидания ожидал я, старче Нафанаил… К чему ты упрекал меня? Благослови хоть…

Черносхимник слабо перекрестил его:

– Благословляю тя на муки!..

Лукича солдаты заковали в цепи, и ворота обители распахнулись. Лед в гавани Благополучия уже сошел, зеленел свежий мох в камнях стен монастырских, солнце ослепляло узника, надрывно кричали чайки. Лукича спустили в баркас под парусом, поплыли в синь моря.

– Люди добрые, скажите, куда везете меня?

– Молчи, дедушка. Не вынуждай присягу нарушить…

Страшно было. Но иногда сладостно замирало сердце: может, простила его Анна Иоанновна? Ведь была же она в объятиях его… Бабье сердце должно бы помнить!

 

 

* * *

 

Тихо было. Но в тишине этой большие гады шевелились…

Тоску душевную глушила императрица в вине, которое пила лишь в кругу персон близких, ею проверенных. И средь них первым являлся обер-шталмейстер князь Александр Куракин; человек ума острого, всю Европу объехавший, многие языки знавший, он в пьянстве беспробудном был ужасен, задирист, вязался в ссоры разные и безобразничал всяко.

– Брось пить, Сашка! – говорила ему императрица. – Отставок не бывает для дворян, а то бы я тебя отставила от службы.

– Не я пью, – отвечал Куракин, – то Волынский пьет.

– Как это понимать?

– Он порчу на меня насылает. Заколдован я врагом моим. И не хочу пить, а сила нечистая опять меня в пьянство вгоняет…

– О чем ты болтаешь, Сашка?

– Голову надо Волынскому за колдовство отрубить!

В защиту кабинет-министра вступался сам Бирон:

– Ферфлюхтер дум! хундфотт! шпицбубе! – осыпал он бранью Куракина. – Кому еще из русских могу я довериться, как Волынскому? Тебе, что ли, из блевотины вставшему и в блевотину ложащемуся?

Но князь Куракин не унимался, травил Волынского при дворе. Тредиаковский недавно сатиру написал на вельможу самохвала, и Куракин читал ее всюду:

…за все пред людьми, где было их довольно,

Дел славою своих он похвалялся больно,

И так уж говорил, что не нашлось ему

Подобного во всем, ни ровни по всему…

 

На кого из вельмож написал поэт сатиру – не ясно, но Куракин трезвонил налево и направо:

– Это же про него – про Волынского нашего…

Волынский появлялся при дворе, а шуты ему кричали:

– Волынка идет! Дурная волынка всю музыку портит…

И наблюдательный Ванька Балакирев сделал вывод:

– Кому-то музыка волынки не по нраву пришлась.

Бирон, сочувствуя министру, спросил его однажды:

– Друг мой Волынский, не знаешь ли вины за собой?

– Какие вины? Ныне я не греховен.

– Однажды я тебя от плахи спас. Второй раз не спасти.

– И не придется, ваша светлость, вам меня спасать…

Волынский теперь не лихоимствовал, взяток не брал – жил на 6000 рублей, которые получал по чину министра. Это очень много! Но зато очень мало, чтобы при дворе бывать, и Артемий Петрович делал долги. «Я нищим стал», – говорил он, даже гордясь этим…

– Не надо ль денег тебе? – спрашивал его Бирон.

– У вашей светлости я не возьму, и без того немало сплетен, будто я клеотур ваш…

– Смотри, Волынский, – похлопал его Бирон по спине. – Будь осторожней, друг. Какие-то тучи стали над тобой клубиться.

Бирон частенько устраивал у себя приемы. К столу в изобилии подавались ананасы, персики, абрикосы, выращенные в подмосковной экономии императрицы – в Анненгофе. Звали всех – вплоть до Балакирева. Шут с женой являлся, такой махонькой, что она ему только до пупа доставала головой своей.

– Изо всех зол, какие существуют на свете, – пояснял Балакирев, – я выбрал для себя зло самое малое…

Бирон при гостях бывал любезен. Его суровый резкий профиль мягчал в пламени свечей, он был наряден, красив – широкий в плечах, тонкий в талии. Совсем иначе принимала гостей его горбунья. Биронша сидела на возвышении – вроде трона. Недвижима. Пудрой засыпана. Вся в блеске бриллиантов. И только руку совала – для поцелуя.

Сажали гостей не по билетам, а кому какое место достанется. Пересчитали всех с конца, и один остался без куверта. Этим последним оказался Балакирев, конечно.

– Да не с того конца считали, – обозлился шут. – Пересчитайте, с меня начиная, и тогда лишнего на улицу выгоним.

Пересчитали снова гостей, и лишним оказался сам герцог.

– Ну, это уж слишком! – оскорбился Бирон. – Ты не завирайся, скотина. Тебе люди давно уже, как скоту, дивятся.

– Неправда! – возразил Балакирев. – Даже такие скоты, как ты, герцог, и те дивятся мне, как человеку среди скотов…

Над столом поднялся пьяный князь Куракин.

– Матушка! – воззвал к царице (и гости притихли). – Все великое, что предначертано дядей твоим, Петром Великим, ты уже исполнила. И даже повершила Петра в благодеяниях своих… Но в одном ты осталась в долгу перед своим заслуженным предком.

– В чем же не успела я? – нахмурилась Анна Иоанновна.

– Петр Великий, – говорил Куракин, – уже намылил веревку для шеи Волынского, ибо знал за ним дела опасные. Но государь умер, а дело сие препоручил историческим наследникам славы своей. Так заверши успехом предначертание царствования прежнего!

Раздался смех (не смеялись лишь послы иноземные). Исподтишка они взирали на Волынского, а он хохотал пуще всех, хотя кошки на душе скреблись. Смех утробный резко оборвал вдруг Бирон:

– Ты пьян, шталмейстер! Вон отсюда…

Когда гости разъезжались, они на все лады расхваливали стол герцога, особенно – вина. Анна Иоанновна упрекнула Балакирева:

– А ты, бессовестный, отчего не похвалишь вина хозяина?

– Ах, матушка, – отвечал шут, – уж сколько лет мы с тобой знакомы, а все никак тебе ума от меня не набраться. За твоим хозяином всегда немало вин сыщется, чтобы повесить его…

Вот тут герцог не выдержал и стал его бить. А поколотив, Бирон распорядился:

– Тащите его на кухню… Дайте, что ни попросит!

С кухни герцогской чета Балакиревых обрела немало объедков лакомых, едва тронутых зубами гостей. Даже два целехоньких персика достались (детишкам). И отправился шут домой с крохотной женой своей, рассуждая по-хозяйски:

– Все же не напрасно я день сей поработал…

Небо над Петербургом было прозрачно. Весна, весна!

 

 

* * *

 

В прозрачном небе над озером Ладожским возник мираж, в который не хотелось верить. Вроде бы замок вырос над водой сказочный. Низко к горизонту присели его бастионы, словно крепость тонула в озере. Фасы ее были покрыты первою травкой, паслись там чистенькие козочки…

Лукич взмолился перед караульными:

– Да не томите боле меня… куды завезли, братики?

– Шлиссельбург, – сказали ему шепотком…

Первый, кого встретил здесь Долгорукий, был Андрей Иванович Ушаков – сытенький, добренький, с улыбкою ехидной:

– Постарел ты, Лукич, да и немудрено: сколь лет миновало, как на Москве остатний разок виделись мы…

А вокруг великого инквизитора – целый штат: писари, палачи, костоломы и костоправы, доводчики, скрепщики листов допросных, и все они стараются угодить инквизитору, будто черти в аду сатане главному. Кажется, будь хвост у Андрея Иваныча – подчиненные хвост ушаковский носили бы на атласной подушке…

– Неужто, – спросил Лукич, – истязать меня станешь?

Ушаков ответил князю Долгорукому:

– Мы здесь никого не истязаем, сии слухи ложные. Мы токмо правды изыскиваем. И ты, князь Лукич, сейчас приготовься…

Из ледяного озноба «мешка» соловецкого попал Лукич прямо в пламя пытошное. С дороги дальней даже передохнуть ему не дали. От жара он глаза зажмурил, уперся в беспамятстве:

– Не помню! Ништо не помню… изнемог, ослабел.

Ушаков беспамятству в людях не дивился. Поначалу все так говорят. И бесстрастным голосом продолжал по пунктам.

– Почто, – спрашивал он Лукича, – в годе тыща семьсот на тридцатом выражал ты пред императрицей намеренье подлое, дабы сиятельного обер-камергера Бирона она с собой на Москву брать не отважилась, а оставила бы его на Митаве прозябать?

Нет, ничего не забывала Анна Иоанновна – все она помнила и ничего не простила. Кричал в ответ Лукич с дыбы:

– От ревности я… сам любиться с нею желал!

– Добавь огня, – суетился Ванька Топильский.

Добавили.

– Каково умышляли вы, Долгорукие, власть самодержавную обкорнать и злодейски с Голицыными-князьями грезили, дабы на Руси республику создать с аристократией наверху, каковая сейчас существует во враждебной нам Швеции?

– То не я, не я… это Голицыны нас мутили!

Дверь темницы раскрылась, и увидел Лукич племянника своего, князя Ивана Долгорукого, который тоже привезен был сюда из Березова. Куртизана царского палачи на руках внесли, ибо ослабел от пыток Иван – не мог сам ходить.

Ушаков поставил вопрос такой:

– Поведай нам без утайки, как вы, Долгорукие, в гордыне непомерной и пакости, в том же году тридцатом составляли подложное завещание от имени покойного императора, чтобы царствовать на Руси порушенной невесте его – Катьке, девке долгоруковской!

– Оговор то, – отрекался Лукич.

Иван поднял голову, произнес тихо:

– Нет, дяденька, так и было… Вспомни, как мы писали сие завещание. О н и все уже про нас знают. Я сознался им. Сознайся и ты, миленькой… Лучше смерть, нежели муки эти!

Лукич задергался на дыбе – в рыданиях, в воплях:

– Нет! Нет! Нет! Неправда то… Ничего не было такого!

– Придвиньте его, – велел Ушаков.

Старого, почти безумного дипломата палачи подтянули к огню, и он там извивался, как червь. Кричал от боли.

– Ты не кричи, – внушал ему Ушаков. – Лучше скажи, как было все истинно, и мы огонь уберем. Отдохнешь тогда…

– Жарко мне! – вопил старый человек. – Отвезите обратно на Соловки… в ледяной «мешок» прошусь! Заточите снова меня…

А снизу – голос тихий, словно лепетанье ручья.

– Сознайся им, дяденька, – говорил князь Иван, – все равно слаще гибели ничего нет. Умрем, как уснем… Замучают ведь! Долгорукие Москву на Руси основали, но более не живать нам на Москве… Не дли страдания свои – сознайся им, дяденька!

Свозили громкофамильных Долгоруких отовсюду в крепость Шлиссельбургскую, и Лукич, словно в дурном сне, видел перед собой лики сородичей, о которых успел даже позабыть в темнице соловецкой… Он сознался! Сознался Лукич, и теперь уже сам кричал на родственников при ставках очных:

– Сознавайтесь и вы! Спешите, миленькие… В плахе и есть наше едино спасение от мук. Не спорьте… Так будет лучше!

 

 

* * *

 

На гнилом времени всегда гнилье и вырастает…

Вот и Гришенька Теплов не смог затеряться во времени том ужасном. Феофан Прокопович оставил сыночка, сообщив сиротинке полезные для жизни знания и внушив ему повадки волчьи. Теплов на вельможных хлебах произрастал. Кому к празднику кантатку сочинит для голоса со скрипкой, кому картинку на стене намалюет, при случае он и вирши для свадьбы напишет.

Волынский однажды Гришку тоже к себе залучил. Генеалогия рода Волынских, которую преподнес ему в Немирове патер Рихтер, разбередила в душе язву гордости боярской. Теплов вошел в дом кабинет-министра с трепетом слабого человека перед сильным человечищем… Стены обиты атласом красным, потолки расписаны травами диковинными. Зеркала в рамах золотых или ореховых. Много картин было. По углам оттоманки турецкие стояли. А на самом видном месте портрет Бирона красовался, писанный маслом заезжим на Русь Караваккием… В кабинеты юношу проведя, министр сбросил с плеч казакин камлотовый. Парик громадный на стул швырнул. А под париком – голова круглая с шишками, волосы кое-как ножницами обхватаны. Надел Волынский халат шелковый и всем обликом своим стал похож на сатрапа стран восточных.

– Ныне, – заговорил свысока, – я желаю экспедицию на поле Куликово послать. Ведомо ли тебе, тля монастырска, кого именно князь Дмитрий Донской в помощниках ратных при себе содержал?

– Не ведомо, – покорнейше склонился Теплов.

– Плохо тебя Феофан обучил, размазня ты архиерейска! А на поле Куликовом я задумал землю подъять через мужиков лопатами. Дабы взорам моим открылась та почва, на которой предки наши геройски с татарами бились. Наука есть такова, археологией прозываема. Влечет она! Правою же рукой Дмитрия Донского в битве предок мой прямой был – Боброк-Волынский, женатый на сестре того Дмитрия Донского… От них же и я произошел!

Присел Волынский напротив Теплова, глянул на ногти свои – крупные, все в ущербинах, как у мужика.

– В дому Шереметевых, – продолжал с завистью, плохо скрытой, – видел я картину, коя родословное древо изображает. Хочу и себе такую иметь. Мой род, – похвалился Волынский, – гораздо древнее Романовых будет, о чем и хроники ветхие сказывают… Изобрази же предков моих в золоченых яблоках, внутрь которых имена ихние впиши. Дерево же генеалогическое веди вплоть до деток моих… Слышишь ли?

За стеною были слышны голоса детей, которые пели:

Запшегайце коней в санки,

Мы поедем до коханки.

Запшегайце их в те сиве,

Мы поедем до щенсливе.

 

– Боюсь, – ответил Теплов, – сумею ли угодить вашей персоне высокородной и столь прославленной?

– А не сумеешь, так я тебя… со свету сживу!

Плясали и пели за стеной дети кабинет-министра:

Юж, юж, добраноц,

Отходим юж на ноц…

 

До чего же странный дом на Мойке, близ дворца царицыного! Говорил с хозяином по-русски, сидел на кушетке персидской, а дети пели по-варшавянски. И не забылась Теплову фраза, которую случайно обронил Волынский: «Мой род горазд древнее Романовых будет». Сказано так, что можно сразу под топор ложиться… Гриша мучился не один день: «Сразу донесть? Или чуток погодить? Страшно ведь – не прост он: кабинет-министр, во дворец вхож…»

Не выдержал и посетил великого инквизитора.

– Ваше превосходительство, – доложил Ушакову, – страшно мне. Ног под собой не чую от томления, а сказать желаю.

И сказал, что слышал от Волынского. Андрей Иванович остался невозмутим. Губами пожевал и ответил:

– Ладно. Бог с тобой. Ступай.

А в спину ему добавил, словно нож под лопатку всадил:

– Ты походи еще к министру… послушай, понюхай!

Начал Гриша рисовать для Волынского большую картину. Примером в работе ему служило иваноникитинское «Древо государства Российского», писанное к коронованию Анны Иоанновны; тут императрица была изображена громадной, а вокруг нее мелюзгою разместились все прочие цари. Иван Никитин ладно разрисовал царицу, да не помогло: выдрали плетьми и сослали! «Как бы и мне не сгинуть», – тревожился Гриша, выводя предков министра в яблоках родословного древа… Заодно с живописью расцветал в Грише еще один могучий талант – фискальный! Такой парнишка никогда не пропадет.

 

Глава пятая

 

День ото дня не легче! Нежданно-негаданно под самым боком России в разбое и кровожадности вдруг выросла сильная и гигантская империя… Создал ее разбойник – шах Надир!

Персия раскинула пределы свои по южным окраинам России, всех соседей ужасая, все заполоняя и покоряя. Под саблей Надира оказались в рабстве Армения, Азербайджан, Грузия, Дагестан, Афганистан, уже грабили персы Бухару и Хиву… Весною до Петербурга дошло известие, что Надир вторгся в Индию, предал ее полному разграблению; он вступил в Дели, столицу Великих Моголов, вырезал там всех жителей поголовно и уселся на «трон павлиний». Надир спешно вывозил в Мешхед неслыханные богатства Индии, каких не имел еще ни один владыка мира. [27] А теперь, по слухам, разбойник готовит нападение на Астрахань, желая покорить себе и народы калмыцкие, русской короне подвластные.

Индия, в которую так стремился покойный Кирилов – с дружбою, была предана осквернению «побытом грабительским». Страшен шах Надир в ослеплении своем! Если полчища его двинутся на Астрахань, России тех краев прикаспийских будет не отстоять. Сколько уже Остерман отдал Надиру земель на Кавказе, желая зверя задобрить, а все напрасно… Но сейчас, в чаянии похода армии к Дунаю, надо упредить нападение на Балтике со стороны Швеции.

Никогда еще политика русская не была так запутана, так задергана, так бессильна. Остерман и присные его довели ее до истощения, сами тыкались из стороны в сторону, словно котята слепые. А издалека, из жасминовой тишины Версаля, наблюдали за потугами Петербурга зоркие глаза кардинала Флери.

Россия видела угрозу себе уже с трех сторон:

Чудовище свирепо, мерзко,

Три головы подъемлет дерзко,

Тремя сверкает языками,

Яд изблевать уже готово!

 

Как никогда России нужна была победа ее армий…

 

 

* * *

 

Большие дороги Европы еще с давности сохранили такую ширину, какой хватало рыцарю, чтобы проехать, держа копье поперек седла. Сейчас по ним скакали драгуны и почтальоны с офицерами. На постоялых дворах они искали Синклера или Ференца Ракоци, дабы их «анлевировать»… Русское самодержавие, чтобы выйти из тупика в политике, прибегло к наглому разбою на больших дорогах!

Чума уже проникла за кордоны европейские. На карантинах проезжих осматривали. Строго следили за постояльцами в гостиницах. Одинокий путник, одетый неприметно, остановился в бреславльской гостинице «Золотая шпага», где его сразу же навестил бреславльский обер-ампт – в гневе.

– Сударь, – спросил он, – известно ль вам, что чума, сшибая шлагбаумы, уже ворвалась в земли венгерские и польские? Но я не отыскал вашего имени в кондуитах карантинных.

– А разве вы знаете мое имя? – усмехнулся путник.

– Так назовитесь.

– Извольте. Шведский барон Малькольм Синклер, рожденный от генерала королевской службы и честной девицы Гамильтон.

– А может, вы чумной… откуда знать, барон?

Синклер протянул ему два паспорта сразу:

– Посмотрите, кем подписаны мои пасы.

Обер-ампт был поражен. Один паспорт был подписан лично королем Франции, а другой – лично королем Швеции. Чума отступила от блеска таких имен, силезский чиновник отступил от Синклера. Барон сел в карету и, в окружении почтальонов, трубящих в рога, поехал дальше. Синклер ощутил за собой погоню еще в землях голштинских, но там его не тронули. Силезия гораздо удобнее для нападения на посла шведского, ибо она подвластна Габсбургам…

Еще не улеглась пыль за Синклером, как в гостиницу «Голубой олень» шумно вломились три странных путника в плащах, за ними валили по лестницам драгуны и почтальоны. Три офицера – капитан фон Кутлер, поручики Левицкий и Веселовский – неохотно показали обер-ампту свои паспорта… Боже мой! Теперь на пасах стояла подпись самого австрийского императора Карла VI, и обер-ампт вконец растерялся, он просил об одном:

– Только не задерживайтесь долго в Бреславле.

– Сейчас мы перекусим и поедем дальше…

Они стали пить водку, приставая с вопросами:

– Не проехал ли тут до нас такой майор Синклер?

Обер-ампт (наивная душа) охотно им ответил:

– Учтивый господин! Он только что покинул город.

Офицеры сразу вскочили из-за стола:

– Седлать коней! Быстро…

Драгунские кони в галопе стелились над дорогой.

Мчались час, два, три…

– Карета, кажется, там едет.

– Верно! Я слышу, как трубят рога.

– Вперед, драгуны! Обнажайте палаши…

Внутри кареты сидел, забившись в угол, Синклер.

– Стой! – кричали всадники, заглядывая в окна.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: