Летопись четвертая Конфиденты 6 глава




– Ave, – ответил Квасник по-латыни.

Балакирев слегка тронул Волынского за рукав, поманил:

– Петрович, поди-ка в уголок, сказать хочу…

Подалее от посторонних шут ему сообщил:

– Нехорошие слухи ходят, Петрович, будто ты в дому своем гостей собираешь. Проекты разные пишешь, како государством управлять. Остерман, гляди, в конфиденцию с герцогом войдет, они сообча без масла тебя изжарят с обоих боков.

– Ништо! Я теперь на такой высокий пенек подпрыгнул, откуда меня не сшибешь так просто. Да и Черкасский за меня!

– На Черепаху кабинетную не уповай надеждами, – отвечал шут. – Князь Черкасский тебя же первого и продаст, ежели в том нужда ему явится. А тобою Бирон недоволен, не любо ему, что государыня тебя слушается, а ты герцога слушаться перестал… Ведь я не дурак, как другие! Я-то понял тебя, Петрович: дружбу с герцогом ты в своих целях использовал.

– Ну, брось! – отмахнулся Волынский.

После доклада у императрицы он встретил в передних Иогашку Эйхлера, который важно шествовал в Кабинет с бумагами и перьями. Артемий Петрович шепнул кабинет-секретарю конфиденциально:

– Пуще за Остерманом следи. Что пишет? Что помышляет? А вечером приходи и де ла Суду тащи… говорить станем!

На выходе из дворца столкнулся почти нос к носу с цесаревной. Платьице бедненькое на Елизавете, но она распетушила его лентами, будто королева плыла по лестницам. Ай, ну до чего же хороша девка! Так бы вот взял ее и укусил… Елизавета Петровна ценила Волынского, как человека из «папенькиного» царствования, и была неизменно к нему приветлива.

– Ой, Петрович-друг! Ну и ветер сей день гудит… Закатилось лето красное, боле не послушать мне арий лягушачих. У меня за деревней Смольной уж тако болотце дивное! Сяду на бережок в ночку лунную, лягухи соберутся округ меня и столь умильно квакают, что я слезьми, бывало, умоюсь. Куды там Франческе Арайе с его скрипицами до наших лягушек российских!

Волынский глянул по сторонам (нет ли кого лишнего?) и шепнул девке на ушко, как шепчут слова любви:

– Мы с вами еще всех переквакаем. Будьте уверены, ваше высочество, я вас помню и чту. Когда станете по закону величеством, я вас ублажу… Знаю под Балахной три болота чудесных – Долгое, Чистое и Боровое, вот там, как научно доказал мне Ванька Поганкин, плодятся лягушки – самые музыкальные в мире. Такие они там дивные кантаты сочиняют, что… ох, помирать не захочешь!

Елизавета Петровна поднялась на второй этаж дворца, проследовала через гардеробную. Здесь, среди шкафов и комодов царицы, ее случайно встретил Бирон. Замерли они на мгновение, и цесаревна сразу почуяла недоброе… Бирон схватил цесаревну в объятия. Стал целовать ей плечи, лицо. Стремился угодить поцелуем в пышные губы.

Елизавета отбивалась от ласк герцога:

– Пустите… что вы? Ваша светлость, не надо…

– Красавица, – бормотал Бирон. – Как я страдаю от вида твоей земной красоты… слышишь? Как ты нужна мне… прелестница!

Хлопнула дверь гардеробной, и Бирон отскочил от цесаревны, почуяв тяжесть знакомых шагов императрицы. Среди комодов, натисканных добром тряпичным, прозвучал ревнивый голос женщины:

– А чего это вы, милые мои, творите тут в потемках?

Елизавета в страхе громко икнула. Бирон шагнул вперед, улыбкой ясной обласкал императрицу:

– Как вы сегодня хороши, ваше величество… А цесаревна – с жалобой. Я думаю, что лавровый лист с кухни ее можно и не отбирать. Что ни говори, а все-таки она – принцесса крови!

– Принцесса блуда она… каяться ей надо. Молиться.

 

 

* * *

 

После пожаров частых Петербург в деревянных строениях решили снести, а возводить каменно. Главным по перестройке столицы стал Петр Михайлович Еропкин, и дружба его с Волынским была сейчас сущим благом для будущего столицы, ибо кабинет-министр своего конфидента в градостроительстве поддерживал. Нет худа без добра, – на широком погорелище открылся простор для воплощения самых смелых фантазий. Погорельцев выселяли, халупы их солдаты ломали. Центр столицы складывался вокруг Адмиралтейства, и Еропкин мечтал, чтобы путнику, в Петербург въезжающему, с любой першпективы издали виделся кораблик на игле шпиля адмиралтейского… А за городом наметили место для казарм гвардии Измайловской, и Еропкин смело проложил третий «луч» к Адмиралтейству (будущий проспект Измайловский). Сады, бульвары, памятники, гроты, фонтаны, скульптуры… Чудился уже в снах Рим новый – Рим российский! Еропкин был счастлив в этом году, как никогда. «Ежели и умру, – грезил, – Петербургу далее по моим планам строиться, и от моих генеральных першпектив потомству уже никак не отвернуть в сторону…»

А по вечерам сытые кони увозили зодчего на дачу к Волынскому. [30] Первый снег был радостен и пушист. От Невского ехал лесной просекой – в глушь, в сугробы, в темноту. Кое-где стояли в лесу амбары, стыли дачи вельмож, заколочены, да чернели виселицы, ставленные здесь на страх порубщикам леса еще при Петре I… Вот среди дерев засветились теплые искры окон. Гостей встречал у порога дворецкий Кубанец, в покоях было жарко натоплено. Стены горниц обиты полотном выбеленным, а полы кирпичами выложены. Печки на даче Волынского – из кафеля цвета синего, красивые.

Здесь конфиденты собирались. Замышляли!

Татищев был здесь со своей историей, плакался, что герцог губит его напрасно. Андрей Федорович Хрущов лучше иных конфидентов знал Никитича по службе на заводах и не любил его. Не мог простить ему палачества в деле Жолобова и Егорки Столетова, не забыл дыма костра, на котором Татищев заживо сжег башкира Тойгильду Жулякова, а детишек его в рабство свое закабалил…

– Все врет Никитич! – говорил Хрущов. – Взятки брал. Казну грабил. Какие были подарки ханам калмыцким назначены, так он и подарки эти себе заграбастал. На воровстве великий дом себе на Самаре построил, где в окна стекла зеркальные вставил.

Однако, человек честный, Хрущов и уважал Татищева как ученого. Потакая занятиям его историческим, он из дома своего приносил Никитичу бумаги летописные… Волынский хаживал среди гостей по горницам, толкал коленями стулья, обтянутые лионским бархатом, грел спину об печки.

– И сожрут тебя, верно! – предрекал Татищеву. – Я бы и помог, да противу Бирона бессилен покуда. Остермана бы нам вконец разрушить, тогда бы петлю и на герцога вить можно… Что царица? Говоришь ей что, она своим колтуном трясет, а по глазам вижу – разум отсутствует. Она токмо о казнях в лютость себе да о шутах в забаву печется. О делах же худо ведает. То пришлые немцы за нее вершат. Нам же, русским, чести совсем не стало…

Соймонов поддакивал из угла:

– То так! Истинно толкуешь. Ежели б не доносы да пытки, труд не каторжный, а вольный, сколь много доброго мог бы народ наш свершить. Вот ты, Петрович, на даче своей говоришь сладко! А поди царице это все – не нам, а самой царице – выскажи.

– Думаешь, боюсь? Нет, Федор Иваныч, не робок я. Я вскоре новую записку подам, где укажу ей, дуре, какие персоны гадкие близ престола обретаются. Коли словом зла не осилить, Бирона с Остерманом убивать надо… Без крови нам все равно не обойтись!

Из рук Кубанца со звоном выпал бокал хрустальный.

Волынский с размаху треснул маршалка по зубам:

– Эй! Убивать людей можно, но бить посуды нельзя…

В один из дней, назначив свидание в доме на Мойке, Волынский встречал гостей особо торжественно, взволнованный. Усадил конфидентов рядом, раздвинул шкаф, стал из него бумаги вынимать. Клеенчатые портфели ложились горой один на другой.

– Здесь изложено мною о притеснении инородцев, а тут пишу о бесчинствах воевод и губернаторов… Вот экстракт о гражданстве… о дружбе человеческой… о том, какие суть граждане, честны и возвышенны, должны при государях состоять.

Вывалил все это на стол и притих.

– Петрович, – спросили его, – да что же тут у тебя?

Кабинет-министр приосанился, гордясь.

– Проект, – сказал, – над коим я много лет тружусь не напрасно. Ныне мы его честь и обсуждать будем. Совместно станем править его для блага отеческа. Важна здесь особливо портфеля вот эта: «Генеральный проект о поправлении внутренних государственных дел»… От него-то и учнем Россию из бед вызволять!

Распахнул он штору зеленого бархата – взору гостей предстала библиотека богатая. Вся крамола собралась здесь: Макиавелли, Юст Липсий, Боккалини, Бассель, Тацит и прочие… Над проектом Волынского конфиденты рассуждали по-всякому, часто слышались имена Бориса Годунова и Мессалины.

– Царица наша распутством такая же Мессалина, – говорил Еропкин. – Сластолюбие в ней сопряжено с жестокостью. Помните, как Мессалина любовника своего Гая Силия возжелала на престол возвести? Глядите, дворяне, как бы и наш Бирон шапку Мономаха на свой парик не напялил.

– Годунова я не виню, – сказывал Соймонов. – Мудрый был и рачительный государь. Хотел он породнить дочь с принцами иностранными, так и… что с того? Греха нет. А кончилось тем, что изнасильничал ее Гришка Отрепьев… Вот и сейчас! Неужто не приметили? Бирон-то, новоявленный Лжедмитрий, начинает к Елизавете в Смольную подъезжать. Бабенка она легкая, как бы греха не вышло…

Волынский поднялся духом до того, что попрал в себе авторское тщеславие. С чистым сердцем отдал он проект свой для доработки совместной. И теперь каждый его «согласник» руку свою к нему старался приложить. У кого что болело, тот крик боли своей в проекте Волынского излагал. Явился и президент Коммерц-коллегии, граф Платон Мусин-Пушкин; финансист и заводчик, страшный ненавистник придворных немцев, он тоже в работу включился. Вот они! Врачи, переводчики, офицеры, механики, архитекторы, моряки, садовники, гвардейцы, монахи, – как их жгло, как их корежило… Как страстно желали они гнет чужеродный изломать, чтобы вывести корабль России из затхлого пруда на чистые, вольные воды!

 

 

* * *

 

Федор Иванович Соймонов из списков Адмиралтейства был исключен, но флота вниманием не оставлял. Обер-прокурор Сената, он издавал сейчас двухтомную лоцию по названию «Светильник моря», готовил учебник по навигации для штурманов корабельных. Сочинил для «Санкт-Петербургских ведомостей» статью большую «Известия о Баку и его окрестностях». Каспий был колыбелью его, не забылись ему огни бакинские, Соймонов писал о нефти с восхищением, как о чуде. А чтобы штурманам легче было правила судовождения запоминать, Федор Иванович правила эти в стихи укладывал, сочиняя длиннющие поэмы по навигации:

Кто, не знав компас или ленясь (курс) исправляет,

Тот правый безопасный путь свой погубляет.

Кто же и румб презирает, каким течет море,

Тот нечаянно терпит зло на мелях горе…

 

Как и каждый поэт, похвалы для себя желая, он стихи свои показал Тредиаковскому, который стихи штурманские разругал по-нехорошему.

– Я пиит, наверно, некрасочный, – согласился Соймонов. – Но хулить себя не дозволю. Ибо легше всего тебе о бабах да цветочках пописывать, рифмой бряцая, а ты попробуй формулу изложи!

В маленький дом адмирала на Васильевском острове друзья редко заглядывали, зная, что хозяин весь в трудах и мешать ему не стоит. Зато все моря России плескались по ночам в кабинете Соймонова, когда он разворачивал карты… Вот и новость: карта островов Курильских, составленная Шпанбергом. Соймонов разругал ее за ошибки в счислении с такой же яростью, с какой Тредиаковский разбранил его навигационные поэмы. Но все равно было приятно, что русские корабли уже подступались к загадочной Японии… Эх, если бы можно было из Петербурга растолкать Витуса Беринга!

При свидании с Волынским обер-прокурор доказывал:

– Петрович, как министр, рассуди сам – не пора ли Беринга за штат задвинуть, а на место его Мартына Шпанберга ставить?

Волынский всегда держал русскую линию:

– Почему Шпанберга, коли в экспедиции Беринга природный наш мореплаватель содержится – Алексей Чириков?

Соймонов был дипломатичнее министра:

– Чирикова нельзя, ибо… русский он, того Остерман не допустит, а Шпанберга можно отвоевать на смену Берингу, он моряк добрый. Курилы уже описал, к Японии плавал охотно.

– За что на Беринга гневаешься, Федор Иваныч?

– Какой уж год спит командор.

– Да брось! Неужто так уж и спит все эти годы?

– Ей-ей, – поклялся Соймонов. – Как шесть лет назад в Сибирь отъехал, там лег на лавку, в доху завернулся и вот никак не добудиться его из столицы. Беринг ни на синь пороху пользы России не принес, а взял из казны уже триста тысяч! Эки деньги… Да с такими деньгами военную кампанию можно делать.

– Остерман горою стоит за Беринга, – отвечал Волынский. – Но я согласен в Кабинете выступить, чтобы Беринга отозвали домой и поставили взамен начальника нового – бодрого!..

Соймонов сокрушенно поведал ему, что из Тобольска вести пришли дурные: лейтенант Дмитрий Овцын в матросы разжалован и ссылается теперь на Камчатку – под команду Беринга.

– Совсем уж глупо, – огорчился Волынский. – Овцын больше всех сделал, а его убрали… Ну не дурни ли? Не надо было лейтенанту с Катькой царевой вязаться. Плавал бы себе!

– Молодость желает любить даже на краю света. И любовь, Петрович, казни не страшится… Мы с тобою уже состарились на службе и горячности страстной более не понимаем.

– Я не состарился, – сказал Волынский, подбородок вскинув. – За меня еще любая четырнадцатилетняя пойдет. Только помани!

Над Россией нависало предгрозовое затишье. Опытным людям, огни и воды прошедшим, жутко становилось от тишины этой. Волынский и сам – в ослеплении власти! – не заметил, как Черепаха-Черкасский от него отвернулся и прильнул к Остерману, а Остерман стал перед Бироном бисер метать. Герцог от Волынского отвращался, глядел косо, говорил, что Волынский обнаглел, спрашивал:

– Зачем министр желает мне дорогу переступать? Ему и так много дано, а он и в мою тарелку с ложкой своей залезает…

Что теперь герцог Волынскому? Он и сам мужик с башкой!

Противу реформ, замышляемых министром, вырастала стенка.

Сверкающа! Титулована! Непрошибаема!

За этой стенкой, добрым чувствам невнятна, какой уж год отсиживалась, как в осаде, императрица.

Волынский целовал ржавый меч предков своих, найденный им на поле Куликова… Меч крошился в труху.

 

Глава двенадцатая

 

«Девка Катерина Долгорукова дочь» – так теперь именовали в указах невесту царскую. Снежная пурга бушевала за окраинами Томска, когда ее вывели из острога, всю в черном, гневную и непокорную. Караульный обер-офицер Петька Егоров указал, чтобы сняла с пальца кольцо обручальное, которое велено в Петербург отослать.

Порушенная царица руку вытянула, глазами блеснула.

– Руби с перстом! – сказала.

Егоров тянул кольцо с пальца, так что костяшки трещали. Но сдернуть перстня не смог. Из архиерейской канцелярии вышел иеромонах Моисей, а за ним – служки с ножницами. Из-под платка княжны Долгорукой распустили по плечам густейшую копну волос, и вся краса девичья полегла ей под ноги – яркая, быстро заметал ее снег. Великий постриг свершили над нею! Моисей при этом, как и положено, вопросы духовные задавал, но Катька губы в нитку свела – только мычала (так поступали все насильственно постригаемые). Офицер толкнул девку в санки, и Катьку повезли… В дороге выла она бесслезно!

Доставили ее в нищенский Рождественский монастырь, худой и забвенный, где монашенки с подаяния мирского проживали. В обители кельи «все ветхие, стояли врознь… монахинь семь – стары и дряхлы, и ходить едва могут, а одна очами не видит». Бедные всегда добрые! Обступили они молодую затворницу. Катька с ужасом видела их зубы редкие, между серых губ торчащие, под клобуками патлы седые, из рясок вылезали руки корявые – крестьянские. Мать-игуменья, старуха дряблая, в дугу к самой земле пригнутая, тянула пальцы свои костлявые к лицу Катьки, чтобы коснуться ее молодости, погладить красоту ее.

– Голубушка ты, касатушка, – говорили старицы. – Уж ты прими ласку нашу. Мы тебя николи не обидим. Лучший кусок тебе дадим…

– Прочь, курвы старые! – взвизгнула Катька. – Я царица русская, вы должны даже во тьме свет мой уважать… Не лезьте ко мне с ласками, гнилье худое! Презираю я вас.

Шелестя рясками, разбредались по кельям старухи:

– Мы-то к тебе с добром, а ты нас опаскудила… За што?

Но есть-то надо! На всю Рождественскую обитель каждый год всего шесть рублей отпускалось – голодно, холодно. Вот и повадилась Катька по субботам выходить из обители. Шла в ряд с монахинями по улицам томским, возле дворов постыдно клянчила:

– Подайте, Христа ради, царице российской…

Ей никто не давал. А старухам давали: они, слава богу, царицами не были. Потом монахини с ней же, паскудой, еще и кусками набранными делились. Но с добром к царице порушенной более уже не подходили.

– Гадюка ты! – говорили они Катьке. – Как только земля тебя носит? Страшен час твой остатний будет… Ужо, погоди!

Едино развлечение было у Катьки – на колокольню залезть, взирать за лесные дали, за которыми навеки затворилась Москва белокаменная, ее счастье, богатство. Скоро к ней в келью солдата с ружьем поставили. Катька стала его класть рядом с собою, сама себя презирая за низость такого падения. Свет луны скользил по штыку ружья, прислоненного к стене на время часа любовного.

 

 

* * *

 

Итак, все кончено, и прежнего не вернуть. В указе сказано: «за некоторые вины» осужден. А вины те не упомянуты. Понимай так, что виноват, и этого достаточно… К острогу тобольскому, в котором сидел на цепи лейтенант Овцын, в день воскресный, в толпе горожан тобольских, несущих подаяние для узников, явились в канцелярию сыскную матросы, а с ними подштурман Афанасий Куров.

– Содержится у вас начальник наш бывший – Дмитрий Овцын, сыне дворянский, дозвольте, – просил Куров, – повидать мне его.

– А на што он тебе? Не для худа ли?

– Не для худа, а для добра нужен…

Брякнули запоры темничные. Овцын с полу встал.

– Дмитрий Леонтьич, – сказал Куров, – изнылись мы по судьбе вашей. Из простых матросов вы меня к науке подвигнули. В люди вывели! А ныне я в чин вошел, офицером флота российского стал. Ото всей команды велено мне вам земно кланяться…

Подштурман опустился на земляной пол темницы, лбом коснулся пола молитвенно. Край одежды узника поцеловал.

– Афоня, – сказал Овцын, – за приветы спасибо. Укрепили вы меня. А теперь, коли встретимся, плавать мне под твоим началом: «за некоторые вины» разжалован в матросы я и на Камчатку еду…

Овцына повезли на восток, на окраине Тобольска сбили железо с ног. Дали матросу полушубок чей-то завшивленный, Митенька себе ложку из дерева вырезал. Хлебал пустые щи на ночлегах, бил вшей у печки. На допросах вел себя с мужеством неколебимым, и этим он спас себя. Сколько голов в Березове полетело, сколько людей казнили, замучили пытками, сослали по зимовьям и пустыням, а лейтенант удачно гибели избежал… Теперь матросом к океану ехал!

В Охотске уже много лет спал командор Витус Беринг. Адмиралтейство побуждало его отправляться к поискам острова сокровищ – к земле де Гаммы, уяснить, нет ли прохода между Азией и Америкой? Беринг, не вставая с постели, давал ответ: «По чистой моей совести доношу, что уж как мне больше того стараться, не знаю…» Полгода скакал курьер с письмом до Петербурга, через полгода возвращался обратно в Охотск. Беринг давал очередной ответ о своих «стараниях», и опять целый год наглейше дрыхнул. Честные люди ничего не могли поделать, чтобы двинуть экспедицию в путь! Чириков изнылся, даже чахоткою заболел. А пока командор спал, офицеры дрались, пьянствовали и грабили население. Проснувшись, Беринг с удивлением обнаружил, что на дворе уже 1739 год, а он проспал целых шесть лет. Подивясь этому, он отправил в Адмиралтейство доношение, что за такие важные заслуги ему давно уже пора получить чин шаухтбенахта (контр-адмирала). Вместо этого из Петербурга его как следует вздрючили! Экспедицию хотели уже прикрыть, [31] ибо деньги она жрала тысячные, а дела не видать на понюшку табаку. В довершение всего корабль Мартына Шпанберга прошел по морю насквозь через… землю Хуана де Гаммы, которой не существовало в природе, но зато она была нарисована на картах Делилевых.

– Это ничего не значит, – сказал Беринг. – Мы пойдем искать ее внове… На карте-то – вот она!

Овцын попал в команду «Святого Петра», под начало самого Беринга, а «Святого Павла» увел в океан Алексей Чириков. Долго елозили корабли по морю, ища земли мифической, ничего не нашли и навсегда расстались в океане. Беринг вывел «Святого Петра» к берегам Америки, возле которых и простоял десять часов на якоре. Десять лет ушло на подготовку этой экспедиции Беринга, а на исследование Америки Беринг потратил десять часов. Он так испугался этой Америки, что тут же велел паруса вздымать и спешить домой. Дня не проходило в пути, чтобы за борт покойника не выкинули. Полумертвые люди наконец увидели землю. Над горизонтом поднималась сопка. Стали сравнивать ее силуэт с силуэтом сопки Авачинской и радостно кричали:

– Она и есть! Похожа… Ура! Мы вышли на Камчатку…

На общем консилиуме Овцын дерзким тоном заявил, что протокола подписывать не станет; перед ними – не Камчатка, а все сопки тут похожи на Авачинскую, отчего хрен редьки не слаще. Тогда офицеры с матерным лаем стали его избивать и выставили с собрания прочь, яко матроса. Наперекор всем, избитый Овцын отказался ломать корабль на топливо – он считал, что «Святого Петра» еще можно с отмели сдернуть и починить, чтобы плыть дальше. Овцын утверждал:

– Нас выкинуло на землю безвестную и дикую. Дураком надо быть, чтобы сего не понять. Глядите на зверье, сколь близко оно подходит к нам, гладить себя дозволяет. Значит, человека они еще никогда не видывали. А на Камчатке зверь уже пуган!

Он был прав. Их выбросило на необитаемый остров. Беринг на зимовье снова уснул, чтобы более не проснуться. Спящего, его засыпало ночью песком… Овцын выжил! Но трагическая тень командора заслонила подлинных героев этой эпопеи, и они прошли по жизни, как пыль через пальцы, пыль просыпалась, и не стало ее.

…Овцын пережил свою березовскую любовь, которая не дала ему счастья… Они встретились еще один раз, когда Митенька снова плавал на Балтике в прежнем чине лейтенанта, а Катька стала уже графиней знатной Брюс и отвернулась от него в надменности. Перед смертью она сожгла даже наволочки со своих подушек, все рубашки ночные испепелила, чтобы никто не осмелился надеть на себя ее коронованные одежды. Овцын ушел из жизни тихо и неприметно, как опадает осенью лист с дерева. Но дело Овцына осталось живо в народе, и оно живет по сю пору!..

Зато вот от Катьки даже тряпок не осталось!..

 

 

* * *

 

Слушали в собрании генеральном сановники империи экстракт «О государственных воровских замыслах Долгоруких, в которых по следствию не токмо изобличены, но и сами винились».

Прослушав же, постановили – рубить головы!

Дипломаты в Петербурге встревожились. Казалось, из могил поднялись тени загробные. Помнились Долгорукие в аудиенциях прошлых царствований – олигархии надменные в холености, в фаворе знатном. Были они дипломатами, придворными, фельдмаршалами…

– Если Долгорукие и виновны, то отчего же девять лет молчало русское правительство? За что их осудили теперь?

Никто ничего толком не ведал. Но по Европе, кочуя из газеты в газету, ползли слухи шаткие о заговоре против немецкого засилия в правительстве. Передавали за верное, будто нити заговора тянутся далеко… до Версаля, и будто бы в Березове знали гораздо больше, нежели можно знать на краю света. Верить ли в это?

Андрей Иванович Ушаков по первопутку прибыл в Новгород, куда привезли и приговоренных к смерти. Последние допросы с пытками проводил он в тайне сугубой. У измученных людей огнем и кровью вырывались последние признания. Ушаков допытывался у Долгоруких «о злом умышлении, чтобы в Российской империи самодержавию не быть, а быть бы республике…».

В версте от Новгорода никогда не сохнет болото, которое от города отделено оврагом, а по дну оврага бежит Федоровский ручей. Место то гиблое, нехорошее. На болоте вечно гниет Скудельничее кладбище. Издавна тут открыты «скудельни» – ямы для могил общенародных, где зарывают мертвецов без родства и племени, странников, казненных и опившихся водкой нищих.

Близ этих мест заранее воздвигли эшафот. Народ не пришел – боялся! На казнь солдат пригнали. Ушаков в карете сидел, издалека поглядывал. Поначалу семейству Долгоруких только головы рубили. Как тяпнут – отлетает с плеч, словно кочан капусты. Когда все уже безголовы лежали, дошла очередь и до князя Ивана Долгорукого… Много перепортил девок фаворит Петра II, немало людей собаками затравил в поле отъезжем, пьянством своим семью разорил, но все же не так уж виноват, чтобы его четвертовали.

– Начинай! – махнул платком Ушаков из кареты.

Самодержавие российское крест Андреевский изуверски в муку людскую обратило.

– Ложись в крест и не рыпайся, – сказали палачи.

Из двух бревен сооружено подобие креста, и князя Ивана стали на нем распинать. Баловень судьбы, в этот страшный час он смерть встретил с мужеством. Пока его палачи на кресте растягивали, Долгорукий внимательно на небо смотрел: «Ах, Наташа! Такие же облаци бегут и над тобою сейчас… над Березовом. Как хорошо там было-то, господи!» Был он тих и покорен. От боли не кричал. В преддверии часа смертного вроде даже стал ясен разумом. Смерть – это ведь не пытка: гибель снести легче, нежели мучительства. А палачи вовсю трудились под суровым оком великого инквизитора.

– Тяни его пуще… тяни!

Тянули, пока кожа на суставах не лопнула, и члены распятые потом палачи веревками к бревнам принайтовили. Небо было серенькое, сыпал снежок, из ближней деревни петухи кричали. «Ах, Наташа! Уж ты прости, что пил я и шумствовал, тебя обижая… Ныне уж прощения мне у тебя никак не вымолить».

Палач – вмах! – отсек ему правую руку, и князь Иван видел, как отбросили ее в сторону. Полетела она прочь с перстами, которые были широко раздвинуты от боли острой.

– Благодарю тя, господи! – заорал Иван истошно.

Подскочил второй палач – отнял ему ногу левую.

– Яко сподобил мя еси!

Третий палач рубил ему левую руку на кресте.

– …познати тя, владыко…

Четвертый оттяпал ногу правую, когда Иван был уже без памяти. Палачи легко отделили ему голову от тела. Дружно уложили топоры в мешки, пошитые из шкур медвежьих, и, довольные, с разговорами они пошагали в царев кабак, где и гуляли три дня подряд…

Ушаков отъехал в столицу – для доклада царице.

 

 

* * *

 

С пруда острожного лебеди давно улетели – искать тепла в Индии. Березов опустел. Наташа осталась одна с детьми малыми. Родным своим Шереметевым писала на Москву она, сама из Шереметевых: «Заверните мне в бумажку от крупиц, падающих от трапезы богатой, и я стану участницей благ ваших…» Но ни едина крупица не упала от стола хлебосольного, стола московского – боялись сородичи Наташи добрым делом императрицу прогневать!

 

Жались к ней дети, возле матери грелись, как котята возле теплой кошки. В один из дней Наташа вышла из острога к реке. Долго смотрела вдаль… Остались на Москве готовальни да книги. Руки теперь задубели от холода, от стирки, от печных ухватов, от пилы и топора. Женщина тронула на пальце перстень обручальный, и вдруг он легко скатился с руки – прямо в реку. «Наверное, Ивана уже нет в живых», – решила Наташа. Перстень лежал на дне, золотинкою светясь под водой прозрачной. Она не нагнулась за ним, она из воды его вынимать не стала.

Сокройся в шумной глубине

Ты, перстень! перстень обручальной,

И в монастырской жизни мне

Не оживляй любви печальной.

Пошла обратно вдоль реки

Дочь Шереметева младая…

 

Наташа пошла обратно в острог. Было ей в ту пору всего 25 лет. А самые живые женские годы провела за стенами острога. Уложила на ночь детей, присела к столу и стала писать императрице: если жив муж, то прошу не разлучать с ним, а если нет его в живых, то пусть хоть постригают ее, детей же на Москву отпустите, за что им страдать тут?

Долго ехал почтарь до Петербурга и доехал. Анна Иоанновна распечатала письмо из далекого Березова.

– Эка хватилась! – сказала императрица. – Да мужа твово, голубушка, давно по кускам разнесли…

Доносчику Осипу Тишину она в награду 600 рублей отсчитала. Но велела выдавать деньги в рассрочку – по сотне в год, «понеже, – начертала Анна Иоанновна в указе, – Тишин к пьянству и мотовству склонен». Проявила о доносчике заботу «матерную».

Вскоре явились лейб-медики с поклонами:

– Ваше императорское величество, спешим обрадовать ваше величество: ея высочество, принцесса Анна Леопольдовна, племянница ваша высокородная, понесла от принца Брауншвейгского.

– Велик день для меня! Молитесь, люди русские. Во чреве племянницы моей объявилась самодержавная власть над вами…

Бирону эта беременность пришлась некстати.

– Надо же! – фыркал герцог. – А я-то, грешный, надеялся, что брауншвейгский выродок на такие дела не способен…

Зато Анна Иоанновна даже помолодела, ходила по дворцам шагом легким, пружинящим. Теперь цесаревну Елизавету можно не опасаться: место на престоле Романовых и далее будет занимать потомство от царя Иоанна Алексеевича… На радостях Анна Иоанновна разрешила Наташке Долгорукой вместе с детьми из Березова на Москву выехать, где и жить ей тихонько, никому ничего не рассказывая.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: