Элла Далбю, свидетельница




 

Когда я увидела это, в руках у меня были ножницы.

 

Ко мне подбежали девочки с длинной скакалкой, которую они нашли в парке под деревом. Они спросили, есть ли у меня ножницы, чтобы разрезать ее надвое. Они сказали, что хотят немного попрыгать.

«Ну конечно же есть», – ответила я, открывая сумку. Я всегда ношу с собой ножницы.

Вообще‑то девочкам было не до меня. Они стояли рядом, болтали и ели сладости из пакетика. Они не могли видеть того, что видела я.

Что я, собственно, видела?

Я видела мужчину и женщину, они были высоко на крыше. Оба стояли почти на краю. Они двигались – туда‑обратно, туда‑обратно, и мне захотелось крикнуть, чтобы они прекращали и спускались вниз, не надо играть со смертью. Но я была слишком далеко от них. Я была в парке, а они – на крыше дома через дорогу. Нас разделяли машины, люди и деревья. А потом она мелкими шажками подошла к нему. Женщина подошла к мужчине, и он заключил ее в объятия, и бесконечно долго они стояли и обнимались.

Я с облегчением вздохнула, повернулась к девочкам, разрезала скакалку – и увидела, как она падает.

Я увидела, как она падает. Сначала краем глаза я заметила какое‑то движение. Мы с девочками стояли в парке, все вокруг было зеленым. Потом я увидела, как она падает. Темное пятно у края абсолютно зеленой картины.

 

Но если вы спросите, споткнулась она, прыгнула или ее столкнули, я не смогу вам ответить. Это вообще не мое дело.

 

Аксель

 

О похоронах Стеллы рассказывать нечего, она превратилась в прах.

 

Прогулка от Майорстюен до крематория не доставила мне никакого удовольствия. Во‑первых, потому, что мои шея и уши обгорели на солнце, это очень больно, а крем не помогает. Во‑вторых, из‑за мозоли на правой ноге было практически невозможно передвигаться в новых ботинках, и я пришел в часовню хромая, почти в слезах. На прогулку я обычно надеваю кроссовки, но сегодня я не мог их надеть. Темный костюм и ярко‑белые кроссовки – сочетание на редкость неудачное, если ты не поп‑звезда или кто‑нибудь в этом роде. Конечно, можно было дойти до часовни в кроссовках, а там переобуться, но мне никогда не нравилась норвежская привычка носить с собой мешок с парадной обувью, как многие делают, – например, когда идет снег. Я представил, какие трудности связаны с необходимостью переобуваться. Сначала мне придется найти рядом с часовней скамейку, причем не очень близко, чтобы не привлекать внимания, потом – развязать шнурки, снять кроссовки, надеть ботинки. Потом надо будет положить кроссовки в пакет, и в результате я сам окажусь тем, кого презираю, – человеком со сменной обувью в пакете. Так что я отказался от этого варианта и пришел в церковь в слезах, хромая и приволакивая ногу. Все‑таки удивительно, что какая‑то убогая мозоль может отвлечь человека от мысли о Смерти и Боге. Именно мозоль занимала меня во время службы, а вовсе не речь священника. Я сосредоточился на одном: смогу ли я незаметно для других скорбящих расшнуровать и сбросить правый ботинок, например, во время первого псалма – тогда боль унялась бы. Я так и сделал. Когда ботинок перестал давить на мозоль, боль прекратилась. Меня охватило такое блаженство, что я не удержался и громко ахнул.

Какая‑то старуха повернулась и посмотрела на меня глазами размером с плошку. Все пели, но она явно услышала мой вздох, потому что взгляд ее был очень строгим. Это подействовало на меня удручающе, и мне пришлось еще раз выдохнуть: а‑ах! – на этот раз со всей возможной скорбью, чтобы убедить ее в том, что она услышала плач старика по молодой женщине, а вовсе не старческий вздох облегчения от того, что нога перестала болеть. Ее взгляд сразу подобрел, она даже улыбнулась мне эдакой понимающей улыбкой и кивнула. А я кивнул в ответ, доверительно, горестно и многозначительно, как люди обычно кивают в минуты скорби.

В часовне я сидел почти у самого выхода и разговаривал только с Амандой, темноволосой крошкой Амандой… Ее голубые глаза метали молнии, а рукой она обнимала, будто бы защищая, свою сестру, маленькую молчунью. Народу было немного. Мартин (ну естественно!) и три старухи, одна страшнее другой, причем наименее страшной была та, с которой мы обменялись многозначительными кивками. Были и другие, но, как я сказал, немного. В часовне было пусто и тихо. Мне показалось странным, что пришло так мало народу. Может, они провели еще одну церемонию где‑нибудь в другом месте. Может, друзья и коллеги Стеллы пошли куда‑нибудь еще, в церковь, например, а не сюда, куда пришли мы… Я посмотрел на присутствующих: бледные и недосягаемо чужие… «Куда пришли мы, умирающие», – пронеслось вдруг у меня в голове. Мне представились бодрые и здоровые люди, светлая переполненная церковь, утешающие руки.

Многие годы я пытался представить себе повседневную жизнь Стеллы. Случалось ли, что она смеялась и плакала вместе с подружками, ходила на праздники, голосовала на выборах, разговаривала по телефону, читала газеты, до ночи танцевала, писала письма? Каталась ли она на лыжах (вообще‑то она никогда не вставала на лыжи – это я знаю), ходила ли в кафе, участвовала ли в демонстрациях, отстаивала ли свои права – и если да, то какие? – читала ли книги, смотрела ли кино, слушала ли музыку? Ох, дорогая маленькая Стелла. Дорогая моя Стелла.

 

После того как гроб опустили в пол, я засунул ногу в ботинок, завязал шнурок и относительно легко вышел наружу, к лучам августовского солнца. Я выразил соболезнования Мартину, тщеславному дураку, который был ее недостоин. Он поблагодарил и отвел взгляд. И затем наконец я поковылял к ремонтной мастерской, чтобы забрать мой старый голубой «фольксваген».

 

Вот тут это и произошло. Когда я с опаской сел за руль, дверь с другой стороны распахнулась и на сиденье прыгнула Аманда. Она сказала: «Поехали! Поехали отсюда!» Голубые глаза‑буравчики были наполнены слезами, волосы растрепались, щеки пошли пятнами. На ней было сливово‑красное платье, а поверх него пушистая черная вязаная кофта.

– Но, Аманда, дорогая моя, – прошептал я, – почему ты не вместе со своей семьей?

– Поехали, Аксель! – выкрикнула она.

Я завел машину и выехал на дорогу. Вожу я достаточно медленно. Аманда тихо застонала, очевидно надеясь, что я поеду быстрее. Чего ждала эта девочка, когда шла за мной от крематория до ремонтной мастерской и запрыгивала ко мне в машину? Что мы сейчас очертя голову рванем за солнечным закатом, как какие‑нибудь американские сорвиголовы? Мне хотелось сказать ей, что, когда инсценируешь жизнь, надо тщательнее подбирать себе партнеров. И сейчас ей нужен не старик на старом «фольксвагене»… Будь я на семьдесят лет моложе и будь у меня старенький «форд»… Это задело меня. Мне было искренне жаль ее, но единственное, что мне оставалось, – это отвезти ее на Хамбургвейен, где она жила. Я устал и хотел домой, мне надо было побыть одному.

– Нет у меня никакой семьи, – сказала Аманда.

– Что ты сказала?

– Ты спросил, почему я не вместе с семьей, а я отвечаю, что никакой семьи у меня нет.

– У тебя есть сестра, и ты нужна ей, – сказал я. – Тебе надо набраться мужества. Ради Би.

А ведь жестоко с моей стороны говорить пятнадцатилетней девчонке, которая только что лишилась матери, что она должна быть сильной ради кого‑то еще, подумал я. Даже если этот кто‑то еще младше и слабее ее. Она верно сказала: кроме Би, у нее не было никакой семьи. Насколько мне известно, отец Аманды сейчас в Австралии или уже умер. Стелла о нем не рассказывала.

– Би слишком хороша для этого мира, – пробормотала Аманда. – Мама так сказала. А теперь у нее остался только страусовый король…

– И ты, Аманда, – перебил я.

– Не знаю, – пробормотала Аманда, – не знаю.

Некоторое время мы ехали молча. Рядом с больницей Уллевола я свернул на Согнсвейен.

– Ты везешь меня домой, Аксель? – спросила она.

– Да.

– А можно мне немного побыть у тебя? Пожалуйста! Мы бы в карты поиграли, или бы пили какао, или показывали фокусы. Или просто поговорили бы… о маме или еще о чем‑нибудь. Не хочу домой!

Ее голос срывался.

– Не хочу домой!

Маленькая девочка, маленькая темноволосая девочка сидит у меня в машине, плачет и не хочет домой, а я ничего не могу поделать. Не могу, не знаю почему.

– Не сейчас, Аманда, – говорю я устало, – сейчас я отвезу тебя домой.

– Пожалуйста. Я…

– Не сейчас!

Она – не моя, подумалось мне.

Она – не моя.

Стелла была моя… подруга.

Аманда – не моя.

Я вел машину, девочка плакала, а мне хотелось просто‑напросто избавиться от всего этого.

 

– Я думаю, это он ее столкнул, – внезапно сказала она. – У нас всю ночь сидели полицейские. Разговаривали с ним. Мартин убийца, чтоб ты знал.

– Нет, Аманда, он не убийца, – подавленно ответил я. – У тебя слишком бурное воображение. В таких случаях полицейские всегда допрашивают членов семьи. Таков уж… порядок.

Повернувшись, она посмотрела на меня. Я следил за дорогой, но все равно почувствовал ее гневный взгляд.

– Почему ты не умер вместо нее? – выкрикнула она вдруг. – Ты старый, ты почти сто лет прожил, твоим детям на тебя наплевать. Ты усталый, измученный, трусливый старик и наверняка сам хочешь умереть!

– Ты права, Аманда, – тихо ответил я, сворачивая на Хамбургвейен. – Будь у меня выбор, я бы с радостью поменялся со Стеллой.

Я остановил машину рядом с их домом. Сад, почти увядшие редкие цветы на клумбе у забора, нескошенная трава и спущенный флаг. В окнах темно. Гостей после похорон здесь не ждали. На улице стояла машина Мартина, из чего я сделал вывод, что он дома.

– Давай уж здесь и расстанемся, ладно, Аманда?

Мне не хотелось провожать ее до дверей и еще раз встречаться с вдовцом.

 

Я осторожно вылезал из машины, но все‑таки ударился о косяк. Голова, спина, бедро, правая нога – у меня ныло все тело, и я решил, что девчонка выйдет из машины, хочет она этого или нет. Я проковылял вокруг машины, открыл дверь с другой стороны и сказал:

– Аманда! Ты сейчас же выйдешь из машины, а я сяду, закрою дверь и поеду домой. Я пожилой человек!

Она закрыла лицо руками и расплакалась:

– Я совсем одна, Аксель. Я совсем‑совсем одна.

 

Я огляделся. Неужели никто не избавит меня от всех этих мучений и мне придется звонить в дверь и объяснять этому, в доме, что произошло? Никто не приходил. Но Аманда неожиданно сама перестала плакать, повязала на пояс кофту и вышла из машины. Она ничего не сказала и только шмыгала носом, вытирая рукой лицо. Не оглядываясь, она пошла к дому.

– Пока, Аманда, – крикнул я.

Она не ответила. Я смотрел на ее узкую спину, спину ребенка, и только недавно округлившиеся бедра, на которые скоро будут заглядываться мужчины, если уже не заглядываются.

– Нам всем сейчас нелегко, – прокричал я. – Может, зайдешь ко мне через несколько дней, я научу тебя показывать фокусы… Или можем просто поболтать, если хочешь.

Она не оглянулась. Я видел, как она остановилась у двери, пошарила в карманах, достала ключ и зашла в дом.

 

* * *

 

Сегодня все пошло наперекосяк. К примеру, я не успел купить оленину и «Шатонеф‑дю‑Пап», а из съестного у меня остались только половинка хлеба в хлебнице, банан и немного растворимого кофе. Через два часа начнутся новости. Монета Сёренсен уже давно ушла. Она прибралась и вытерла пыль, но, как всегда, небрежно. На зеркале в позолоченной раме остался отпечаток пальца. Когда она придет в следующий раз, я скажу ей все, что о ней думаю. Не стану говорить, что она старая карга, нет, буду предельно вежлив, но доступно объясню, что наши с ней пути должны разойтись.

Я принес тряпку и попытался стереть отпечаток пальца. На мгновение мне показалось, что я вижу в зеркале ее лицо.

– Я скучаю по тебе, – всхлипнул я. – У меня все тело болит.

Она смотрит на меня вопросительно.

Я закрыт глаза. Она по‑прежнему была передо мной. Ее лицо перед моими глазами.

– Я хочу быть рядом с тобой, – прошептал я. – Вернись, я хочу быть рядом.

 

* * *

 

И что теперь? Остаток безнадежного дня? Прежде всего я надену кроссовки и пройдусь до киоска, где сидит востроглазая девушка. Я скажу ей: «Вы не знаете меня, не узнаете меня в лицо, но каждое утро я покупаю у вас одни и те же пять газет, вот и сегодня утром купил, перед тем как пойти на похороны моей подруги. Сейчас мне газеты не нужны. Сейчас мне нужны сигареты. Дайте пачку. Все равно какие. И пошло все к черту».

 

Аманда

 

Я легла на кровать рядом с Би. Ее красное платье было колючим, поэтому я сняла с нее одежду для похорон и достала кроссовки и футболку. В комнате Би ремонта не было, она почти целиком белая: белые стены и белый деревянный пол – все это не яркое, а блекло‑белое. Потолок синий, местами краска облезла, и под ней потолок красный, а под красным – желтый. Я рассказываю Би, что в этом старом доме, а особенно в ее комнате, жило много разных людей. Сначала здесь жила женщина, которая выкрасила потолок в желтый цвет, чтобы он напоминал ей о солнце.

– Почему? – шепчет Би.

– Потому что женщину никогда не пускали на улицу и она не видела настоящего солнца, – говорю я. – Она была пленницей чудовища, которое в нее влюбилось. А потом женщина родила маленького мальчика, и они вместе выкрасили потолок в красный цвет, чтобы было похоже на… – тут я задумалась, – чтобы было похоже на леденцы, потому что мальчик любил их больше всего на свете.

– И чудовище разрешало ему есть леденцы?

– Нет, конечно, – говорю я. – Чудовище не разрешало мальчику есть леденцы, но, когда мама мальчика была маленькой, она их ела. Она рассказала о них мальчику, и после этого мальчику тоже захотелось леденцов. Они ложились вместе на кровать, прямо как мы с тобой, и перед сном она ему рассказывала о своем детстве и о леденцах.

– А кто выкрасил потолок в синий? – спрашивает Би.

– Чудовище, – говорю я. – Однажды вечером мать встала с кровати, взяла сына на руки и выпрыгнула вот из этого окна. И они падали, падали и не могли упасть, они перелетали с одного уровня на другой, и им не надо было возвращаться сюда. Вот тогда чудовище расстроилось и выкрасило потолок в синий цвет.

 

Мы лежим, вытянувшись на кровати. Би прижала руки к туловищу, на ногах у нее кроссовки. Может, она скоро уснет. Я легонько глажу ее по щеке. Кожа у нее сухая. Мама обычно смазывала ей лицо кремом. А Би тихо сидела на кровати и смотрела на маму. Иногда, пока мама все еще мазала ей лицо, Би обнимала ее за шею. Мама раздражалась. Это было видно, хотя она и не вырывалась, а ждала, пока Би сама отпустит ее. Би обнимает долго и крепко. Сразу не вырвешься.

Я знаю Би лучше всех, но я все равно многого не умею. В смысле не умею нести ответственность за детей, ведь сейчас я за нее отвечаю и нам нельзя оставаться со страусовым королем. Это исключено. У многих пятнадцатилетних есть свои дети. У нас в параллельном классе учится девочка, которая была беременна. Она сделала аборт. Я читала, что некоторые рожают в двенадцать лет. Такое постоянно случается. Двенадцатилетние рожают, сидя на унитазе. Плюх! И он уже там. Ребенок. Интересно, каково это? Смотришь в унитаз, а он смотрит оттуда на тебя. Я бы, наверное, смыла его побыстрее, пока кто‑нибудь из нас не закричал.

Когда я была младше, я много о таком думала. Особенно тем летом, когда мы ездили в Вэрмланд – мама, Мартин, Би и я. Туалет был на улице. Когда я там сидела, я часто стучала ногами в дверь, чтобы отпугнуть крыс и всякую другую мерзость, которая там ползала. Руки у чудовища длинные и тонкие. Я была уверена, что оно вот‑вот дотянется до моей задницы, а потом схватит за ноги и утащит к себе вниз, в дерьмо.

 

Маму похоронили. Ну то есть не совсем похоронили. Ее гроб исчез в дыре в полу. Он опускается все ниже и ниже, и вот нам его уже не видно. Я не знала, что все так произойдет. Потайная дверка открывается, и гроб исчезает. А священник даже глазом не моргнул. Немного похоже на момент, когда мы с водопроводчиком прошли последний уровень и наконец‑то оказались у замка, где жил король. Тогда под нами открылась дыра, и мы попали в плен, в крепость. Но потом открылась еще одна дыра, и мы освободились. А что происходит с гробом? Под часовней есть пол, а под ним – еще один? Мама будет лететь вечно. Она все еще падает. Она падает и падает, хотя уже упала. Слышишь, Би? Мама все еще падает. Уровень за уровнем, она летит через огонь, и землю, и песок, и корни. По‑моему, дна не существует.

 

Водопроводчик в часовню не пошел. Сказал, что придет, а вместо этого собрал вещи и съехал. Папа тоже не пришел. Вообще‑то я этому рада. Мне кажется, мы бы с ним не подружились. Однажды я слышала, как мама сказала, что он уехал в Австралию, чтобы быть от нее подальше. Мама разговаривала со стариком и думала, что я не слышу.

Я‑то слышу, а вот старик не желает слушать других, в этом его проблема.

 

Мама много такого говорила, чего я не должна была знать. Она постоянно языком трепала. С Мартином или со стариком. Но у меня большие уши. Я многое запомнила. И когда‑нибудь я расскажу Би все, что не могу рассказать сейчас.

 

Аксель

 

Потребовав, чтобы я бросил курить, мой единственный настоящий друг Исаак Скалд обосновал это тем, что если я не брошу, то умру. Такая причина никогда не казалась мне веской. Тем не менее я бросил. Когда на похоронах Скалда я закурил, его вдова – ныне покойная Эльсе, чьи руки меняли человеческую жизнь, – остановила меня. Кроме того, радости мне это больше не приносило. Я курил одну сигарету за другой, но без удовольствия, поэтому мог и не курить. Если бы я не бросил и если медицинские расчеты Скалда были верными (а в этом я не сомневаюсь), то сейчас меня, очевидно, уже не было бы в живых. Я сделал чашку растворимого кофе. До новостей осталось полчаса. Я, Аксель Грутт, известный в научных кругах под именем преподавателя Страшилки, все еще жив. Почему мое время среди живых никак не истечет? Моя плоть мертва, а сердце по‑прежнему бьется. Может, оно не остановится никогда?

 

Кто остановит дней текущих круговерть?

Спасительница‑смерть.

 

Когда день, принадлежащий Стелле, закончится, я зажгу свечу, а может, две или три.

 

Первую свечку я зажгу в память о моей супруге Герд. Мне надо сказать тебе кое‑что, Аксель. И этот разговор будет очень неприятным! Я представил себе ее. Желтый вязаный свитер. Во взгляде упрямство. Вызывающее выражение лица, о котором мне много лет спустя вновь напомнила Стелла. Сколько ее помню, Герд всегда мучилась из‑за наших телесных отношений. Но в тот раз она говорила не об этом.

 

О чем она говорила, а?

– Все‑то тебе надо выспросить и разузнать, Стелла!

Хм, ну чем‑то же мне надо заняться.

 

– Тебя мучает стыд, верно? – спросила Герд, когда я умолял ее остаться. Ей надоело. С нее достаточно. Она хотела уйти и забрать с собой крошку Алисе. Уехать с другим на север. Естественно, мне надо было отпустить ее. Но вместо этого я попросил ее остаться. Не знаю зачем.

Ее любовника звали Виктор. Он был моим коллегой. Светловолосым красавцем, которого любили ученики. Он очаровал Герд задолго до того, как мы с ней поженились. А она очаровала его. Так оно и было. С самого начала их тянуло друг к другу. Я был большой ошибкой. Трагедией ее жизни. Желудочной опухолью. Но Герд сделала свой выбор, а выбрала она меня. Просто‑напросто я умел показывать фокусы. А он нет.

 

Когда‑то очень давно мы с Виктором были близкими друзьями. Все началось в 30‑м, мы оба были тогда студентами. Обычно я встречался с ним в Трокадеро. Хорошо его помню. Как‑то раз он развлекал гостей за столом любовными стихами собственного сочинения. На их создание его вдохновила актриса Герд Эгеде‑Ниссен, которую он, естественно, никогда не встречал лично. Однако в жизни Виктора была и другая Герд, и, разумеется, стихотворения предназначались ей. Герд номер два сидела тогда за столом вместе с нами и была не менее красива, чем Герд номер один.

Мы оба нравились ей. Виктор читал стихи. Я показывал фокусы. Она не могла решить, кого выбрать. Но однажды вечером я показал фокус с исчезновением – сначала ее наручных часов, потом шпильки для волос, шляпы и шарфа, а потом пригрозил, что если она не согласится выйти за меня замуж, то исчезнут ее блузка, чулки и юбка. Тогда она сказала «да». Мне казалось, что я, как говорят в Америке, выиграл в честном бою, но Виктор своего поражения не признал.

– Ей нужен я, – сказал он. – А ты сломаешь жизнь вам обоим.

– Но мои фокусы лучше твоих стихов, – сказал я.

Он долго смотрел на меня.

– А первая брачная ночь? – спросил он. – А потом следующая ночь и ночь за той ночью, тогда что? Ты и тогда будешь показывать свои фокусы?

Я велел ему заткнуться.

Мы с Герд поженились в 1938 году. Она продержалась несколько месяцев, а потом сбежала к нему. Он ждал ее, принял ее, и я позволил им с жаром приступить к действиям. Не знаю, что было хуже. Измена или презрение. По‑моему, презрение было хуже. Они надо мной смеялись. Слегка сочувственный, удрученный смех. Это было тяжелее всего. Я не был ей плохим мужем. Нет, не был. Я был ничтожным мужем, убогим мужем. Мужем, на которого другие мужья плюнули бы, если бы обо всем узнали. Но плохим мужем я не был.

Мы заключили соглашение – Герд, Виктор и я. Мы заключили пакт: никто ничего не узнает. Никто. Это был наш маленький грязный секрет. Это было между нами. А потом началась война. Виктор стал главой координационного комитета преподавательской организации, в которой я тоже состоял. Позднее ее запретили. Потом Виктор выступил с требованием противостоять нацистскому союзу, сразу после того, как всех преподавателей обязали вступить в него. И однажды вечером в 1942 году он постучался ко мне в дверь с заявлением, которое, по его мнению, я должен был подписать. Ты просто обязан – так он сказал. Он вложил мне в руку спичечный коробок, в котором лежал листок бумаги. Я пробежал текст глазами… Я заявляю, что не стану преподавать по программе, сформированной «Нашунал Самлинг» [12] … Это противоречит моим убеждениям… совершать поступки, которые оскорбляют мою профессиональную честь… мою профессиональную честь… я считаю себя обязанным отказаться от вступления в новую преподавательскую организацию…

– Ты должен, – сказал он, проведя по густым светлым волосам рукой. Рукой, которая ублажала мою жену, вдруг пришло мне в голову.

И если у меня есть хотя бы слабое представление о морали, продолжал он, если мне хочется показать, кто я на самом деле… Я прервал эту тираду и обратил его внимание на то, что не ему учить меня морали. Тогда он сказал, что мне не следует примешивать личные… он замялся… личные обстоятельства. Речь, мол, идет о вещах намного более значимых. Я сказал, что он не изменился с тех пор, как читал в Трокадеро дурные стихи. А это лишь новые дурные стихи. Он медленно кивнул:

– Правильно ли я понял, Аксель, что ты не хочешь подписывать?

– А почему, черт возьми, я должен это подписывать? – сказал я. – По мне, что одна организация, что другая, все равно. Я преподаватель, а не политик.

– И фокусник, – едко сказал Виктор. – С благословения Финна Халворсена [13]. Ты тщательно выбираешь себе друзей.

– Да, я фокусник. И, как уже сказал, не политик. Все это мне в высшей степени безразлично. Все, что ты говоришь, Виктор, все, что ты делаешь, мне в высшей степени безразлично.

Я помню, что как раз в тот момент задумался, где же Герд. Иногда она ночевала у него. Ждала ли она его сейчас там? Может, они сегодня весь вечер просидят у него в гостиной, насмехаясь надо мной? Я собрался с мыслями.

– Тебе пора, – сказал я.

Я вышел в прихожую и открыл дверь. Он прошел за мной, но у порога остановился и положил мне руку на плечо. Я стряхнул ее.

– Давай поговорим, – предложил он.

– Иди к черту! – ответил я.

– Боишься? – спросил он.

– Боюсь? Чего мне бояться?

– Боишься подписывать, боишься того, что может случиться, если ты подпишешь. Боишься за себя самого, за Герд, за маленькую Алисе, наконец.

– Убирайся, Виктор!

– Потому что, если это действительно так… если ты на самом деле боишься подписать, я специально пришел предупредить, что страшнее для тебя – не подписать…

– Никогда я не был напуган меньше, чем сейчас, – перебил я. – Прощай!

Я вытолкнул его за порог. Он был тяжелее, чем я ожидал, и намного крупнее, мне пришлось поднапрячься, но в конце концов я его вытолкнул. Закрыв за ним дверь, я вдруг разрыдался.

 

* * *

 

Когда война закончилась, я понял, что Герд захочет бросить меня. Это был лишь вопрос времени. Однако же, когда она наконец сообщила об этом, я не был готов. Мне надо сказать тебе кое‑что, Аксель. И этот разговор будет очень неприятным! Я был трусом.

 

Аксель Грутт трус?

– Да. Трус.

 

Я не хотел, чтобы она уезжала. Я хотел, чтобы она осталась со мной. Я боролся. Это был единственный раз, когда я действительно боролся. Я ожесточился. Борьба ожесточила меня. Я слышал, как угрожаю Герд, что отниму у нее Алисе. Я заставлю вмешаться правосудие, подчеркнул я. Разве она не изменяла мне еще до рождения дочери, когда сбежала к нему?

Она защищалась. Она сказала:

– Они не отнимут у меня Алисе из‑за Виктора. Он герой войны, Аксель. А ты кто?

Она плюнула на пол.

– Я добьюсь вмешательства правосудия, Герд. Они отнимут у тебя Алисе, – повторил я. – Даже думать не станут.

Она подошла ко мне совсем близко и посмотрела мне прямо в глаза.

– Ты ведь не знаешь, твоя ли она дочь, – прошептала она.

Я смотрел на нее. Меня будто парализовало. А потом я поднял руку для удара.

– Моя! – выкрикнул я. – Алисе мой ребенок! Не надо, Герд! Только не это!

Я опустился на диван и зарыдал. Герд ушла в спальню и легла на кровать. Чуть позже я пошел за ней и лег рядом. Я гладил ее лицо, шею.

– Прости меня, – шептал я. – Прости.

Заплакав, она обняла меня и прижалась ко мне. Я гладил ее по лицу. В моих объятиях она обмякла. Я чувствовал ее руки повсюду на своем теле.

Не так быстро, Герд, нет.

Но она не слышала.

Она покрывала меня поцелуями.

 

Я собирался посмотреть семичасовые новости, но, когда включил телевизор, они давно уже кончились. Сегодня все идет наперекосяк. Все. Я снял костюм, стянул рубашку и повесил все в шкаф. Обувь я поставил в коридоре, и парадные ботинки, и кроссовки. Я достал чистую пижаму в синюю полоску и надел ее. Уже почти одиннадцать. Скоро спать.

 

* * *

 

Перед сном я часто слушаю фортепианную музыку Шуберта, но сегодня мне хочется слушать песни. Я ставлю «Зимний путь». Мой почти оглохший сосед, тот самый любитель музыки, к счастью, уехал. Уже много дней из его квартиры не доносится ни звука, должно быть, уже не одну неделю. Может, он умер? Некоторые ложатся спать и больше не просыпаются. Ну куда бы он мог уехать? Друзей у него нет. Гостей он никогда не принимал и сам никуда не ходил. Так оно и есть. Наверное, правда умер. Прими Господь его душу.

 

Поет Фишер‑Дискау. Я оглядываю темные комнаты. Когда после смерти Герд я переехал сюда, то из дома, где мы жили, перевез только зеркало в позолоченной раме, которое теперь висит в коридоре. Здесь я никогда не чувствовал себя дома. Я это и раньше говорил, и сейчас повторяю. Мы с моей привычной обстановкой не подходим друг другу. Вот так‑то.

Я сажусь на диван. А потом как будто встаю, отхожу к окну и поворачиваюсь.

Да, теперь я стою у окна и рассматриваю самого себя, сидящего на диване, маленького растерянного человечка на диване, такого по‑настоящему одинокого. Вот бедняга, говорю я, отворачиваясь к окну. Идет снег. Снег вдет уже несколько дней. Я провожу рукой по холодному стеклу. По ночной зимней улице проезжает полупустой трамвай. Погодка неважная, если кому интересно мое мнение. Я вновь поворачиваюсь к бедняге, сидящему на диване. Ну что, выпьем по чашечке кофе?

 

Я зажег три свечи. Одну за Герд, другую за Стеллу, третью за Аманду. Думаю, Аманда больше сюда не придет. Но если она вдруг позвонит в дверь, да, если она все же придет – например, завтра, – то я смогу показать ей шарманку. Она ее никогда не видела. Подумать только. Она столько раз у меня бывала, а я никогда не показывал ей шарманку. Шарманка, конечно, лежит в подвале, и ее не так легко будет поднять наверх. Но ведь можно попросить кого‑нибудь помочь. Мне кажется, люди обычно доброжелательно воспринимают такие несложные просьбы. Вот, например, та молодая пара, которая въехала в соседнюю квартиру. Он то, всем ясно, тщеславный дурак, но его жена, кажется, добрая и держится с достоинством. Она немного похожа на мою дочь Алисе в молодости. Алисе, которая бежала ко мне, вытянув ручонки, и уже от этого у меня дух захватывало. Я абсолютно уверен, что если попросить эту молодую пару помочь нам с Амандой вытащить из подвала шарманку, они согласятся. Конечно, в благодарность за помощь я приглашу их выпить кофе, может, даже с тортом из кондитерской. С моей стороны это будет очень любезно. А потом, когда они уйдут к себе, Аманда усядется на диван и я для нее сыграю.

 

Чудной старик, скажет она, и я увижу, что у нее глаза ее матери. Можно я побуду с тобой сегодня вечером?

 

Аманда

 

Скоро ночь. Я уложила Би в кровать и расправила одеяло. Потом я тоже разделась, но не стала ложиться. В комнате жарко, я распахнула окно. Пока Би не уснула, я сказала то, что когда‑то говорила мама. Я сказала:

– Поплачь – и станет легче.

Но Би покачала головой.

Тогда я сказала:

– Но если ты заплачешь, то мне станет легче.

Она опять покачала головой.

Глупый ребенок! Наша мама умерла, а ты вот так просто лежишь здесь. Мне захотелось вцепиться в нее ногтями. Вместо этого я погладила ее по голове.

Я сказала:

– Как хочешь, Би, но может так случиться, что ты ночью проснешься и увидишь, что я плачу.

Она кивнула.

– Или может так случиться, что ты ночью проснешься, а меня нет. Тогда ты просто должна снова заснуть.

Мартин несколько раз открывает дверь в нашу комнату, становится на пороге и смотрит на нас. На Би под одеялом и на меня.

– Надень ночную рубашку, Аманда, – шепчет он. – И закрой окно, дует.

– Иди, куда шел, – говорю я.

Открывая дверь в следующий раз, он говорит то же самое:

– Надень ночную рубашку, Аманда, и закрой окно. Дует.

 

Я многого не рассказываю Би. Например, что сегодня ночью я, может быть, убегу. Может быть, в городе меня будет ждать он. Может быть, мы, совсем как мама с Мартином, залезем на вышку, на колокольню или на крышу, откуда нам будет видно весь город, и тогда мы скажем «крибле‑крабле‑бумс», он войдет в меня сзади, а я сразу же заведусь.

Но прежде, чем это произойдет, я спою для Би пять песен. Одну песню – за старых, другую – за молодых, одну – за живых и еще одну – за мертвых. А потом я спою одну песню только для тебя. Слышишь, Би? Одну песню – только для тебя. Прежде чем уйти, я хочу убедиться, что ты спишь.

 

Открывая дверь в последний раз, Мартин сказал:

– Давай поговорим?

Я посмотрела на него:

– Запомни, ты мне никакой не друг!

– Ну нет так нет, – сказал он. – Но надень ночную рубашку.

 

Коринне

 

Ледяная зимняя ночь. Идет дождь вперемешку со снегом, и угольно‑черные улицы пусты. Трамвай почти пуст. Я сижу в самом конце, а через несколько сидений впереди меня сидит незнакомый мужчина. В моем попутчике мне чудится что‑то знакомое – может, спина или волосы, тоже угольно‑черные. Трамвай остановился, и мужчина направляется к выходу. Я наконец решаюсь и окликаю его. «Мартин Волд, – говорю я. – Это ты?» Мужчина оборачивается и, улыбаясь, качает головой. Не он. Не Мартин. У этого маленькие зеленые глаза, а на подбородке ямочка. Извиняясь, я говорю, что обозналась, и мы желаем друг другу спокойной ночи.

 

В последнее время я много думаю о нем. После похорон Стеллы он пропал из поля зрения. Мое расследование было закончено, Мартина ни в чем не заподозрили, во всяком случае, никаких доказательств его вины не было. Он мог делать что заблагорассудится и решил исчезнуть, а для меня и моих коллег его дело было закрыто. Правда, потом оказалось, что для меня его дело остается открытым. Как влюбленная женщина, я брожу по городу, и он мерещится мне на каждом углу. К счастью, я никогда не была влюблена. Однако благодаря своей профессии я достаточно повидала влюбленных женщин, чтобы знать, как примерно это бывает. Куда бы они ни пошли, везде им чудится их избранник: вот он садится в машину, стоит, прислонившись к стене, или сидит за столиком в кафе, или идет по другой стороне улицы.

 

* * *

 

Иногда на темной шали, которой занавешено окно в спальне Стеллы и Мартина, появляется лицо. Мартин говорит, что это женское лицо, а Стелла – что мужское. Но оба сходятся в том, что это лицо с ними разговаривает. Они придумывают ему имя – господин Поппель.

– Хотя я и уверен в том, что лицо женское, я согласен называть его господином Поппелем, – говорит Мартин.

 

Сегодня 2 сентября 2000 года, похороны Стеллы начнутся через несколько часов. Мы с Мартином сидим напротив друг друга за большим обеденным столом. Скоро утро.

 

– А кто такой господин Поппель? – спрашиваю я. – Чем он или она занимается?

– Она раскрывает свой большой рот и поет, – отвечает Мартин.

– Поет?

– Да, поет, – говорит Мартин, – про нас, про Стеллу и про меня.

– И о чем она пела в последний день в жизни Стеллы, 27 августа 2000 года?

– Господин Поппель редко поет днем.

– Вот как. О чем же господин Поппель поет в последнюю в жизни Стеллы ночь?

– Она поет колыбельную, – говорит Мартин. – Ту самую, что Стелла пела для Би, когда та была младше. Теперь кажется, что это опять Стелла поет, но голосом господина Поппеля, глухим и искусственным. Она лежит в кровати рядом со мной, и я прошу ее замолчать. Я прошу ее замолчать, а она отвечает, что тот, кто таким тоном разговаривает с господином Поппелем, будет наказан. Она говорит, я должен вежливо попросить. Я вежливо прошу: «Пожалуйста, господин Поппель, не пойте больше сегодня вечером». Во всяком случае, не эту песню, которая напоминает нам о странных маленьких детях, которые никогда не плачут, но все равно не дают нам спать по ночам. Стелла отворачивается. Провались ты к черту, говорит она. Провались ты к черту, Мартин. А потом, повернувшись друг к другу спиной, мы на пару часов засыпаем.

– Так значит, сколько было времени, когда вы уснули?

– Думаю, шестой час, – говорит Мартин. – Мы всю ночь снимали видео.

– Кстати, о видео, – перебиваю я. – Я все хотела у тебя спросить. На этой пленке Стелла несколько раз повторяет, что хочет тебе что‑то сказать.

– Я такого не помню.

– Той ночью она тебе о чем‑то рассказывала?

– Не знаю.

– Не знаешь?

– Нет, не знаю… Ничего особенного не припомню, если ты об этом. Нет, не думаю. У Стеллы всегда в голове крутилось не меньше тысячи мыслей, о которых ей немедленно надо было рассказать. Но ничего особенного она не сказала, я бы запомнил.

– Может, что она была беременна?

– Нет.

– В каком смысле? Нет – она вообще ничего не говорила? Или нет – она не была беременна?

– Нет, нет, нет!

Я смотрю на Мартина и говорю:

– Большое количество желтого тела, маленький сгусток плоти, покрытый слизистой, небольшой вздувшийся холмик, малютка не крупнее одного сантиметра.

 

* * *

 

Мы добрались до последнего дня.

Повернувшись друг к другу спиной, Мартин и Стелла засыпают, через несколько часов просыпаются, и начинается последний день. Мартин уже много раз описывал его. Он разговаривал с моими коллегами, разговаривал со мной. И что мы имеем?

У нас есть мужчина и женщина на крыше дома на Фрогнере. Как канатоходцы, циркачи или воздушные гимнасты, они ходят прямо по краю, туда и обратно. У нас есть объятие и падение. Женщина вырывае



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: