Александр Шарымов
«Другому как понять тебя?» – вопрошал ещё Тютчев. Да, пить перенасыщенный образами раствор восьмистиший Михаила Ерёмина нелегко. Да, мы до конца и не поймём, что говорит нам поэт. Недаром Владимир Уфлянд назвал Ерёмина «Трисмегистом метафоры». Но зато какое наслаждение представляет сам процесс попытки понимания!
Я не сумею, конечно, в этом кратком вступительном слове сказать обо всём написанном Ерёминым к его пятидесяти шести годам. Я хочу лишь расставить для читателя несколько сигнальных огоньков, обратить его внимание на ряд позиций, с которых и можно начать освоение той части «ерёминиады», что предлагается на семи следующих страницах «Авроры».
Ерёмин для меня – не только один из талантливейших, но и один из интеллигентнейших поэтов современной России.
Интеллигент всегда ставит для себя ряд ограничений, никогда не преступаемых. Ерёмин поставил себя в сознательно ограниченные рамки избранной поэтической формы — восьмистиший (своего рода — квант высказываемой мысли; хотя и свободного стихотворного лада (порой он их зарифмовывает, порой — нет), но, как октава, укладывающихся в конечное число строк. Это — его, «ерёминская», строфа. По большей части он этой строгой формы и придерживается. И неизменно соблюдает при этом ещё один метод стихоразмышления: никогда не употребляет слова «я», оставаясь всегда деликатным и тонким лириком. Личность поэта прорывается к читателю иным способом, словно бы реализуя диктуемые из неких других сфер указания и используя для этого переходные глаголы второго спряжения («Бежать вражды и лжи, бежать России, / Бежать грехов гордыни и суда...»).
С другой стороны, он не ставит перед собой никаких языковых, фразеологических, лексических ограничений.
|
Он весело радуется языковым редкостям, которые ему угодно и удаётся поместить в стихе. Восхищается буквенной диковиной: «Нарцисс с ссадиной» (ещё бы: аж пять букв «с», стоящих рядом; я вспоминаю при этом наши университетские опыты, когда мы изобрели «слово- монстр» с семью (!) стоящими рядом согласными: «подвзбзднуть» — и Ерёмин, сколько помню, принимал в том участие)... Или он с удовольствием вставляет в стихотворение 1977 года парадоксально выглядящее множественное число от слов «тьма» и «мгла»: «тьм» и «мгл»... А в восьмистишие 1985 года — слово «вещ», означающее не «вещь», но — краткую форму прилагательного «вещий»... Или искусно сопоставляет в стихе 1979 года ряд эпитетов: русский — «злат — хлад — млад» и английский — «gold — сold — old» (To есть, «злат — хлад...» и, неожиданно — не «млад», а, наоборот,— «стар». Переход на иной язык — и странное столкновение эпитетов, старящих молодой месяц)...
А ещё мне вспоминается один перевод Михаила (Ерёмин долгое время печатался лишь как переводчик: в прежнем Союзе его стихи не были нужны, и только с 1979 года они появились в зарубежных «Эхо» и «Континенте») почему не раньше: ведь они знали же!); и лишь в 1986 году Игорь Ефимов издал в своём нью-йоркском «Эрмитаже» книгу восьмистиший Ерёмина; и только ещё через четыре года появление трёх стихотворений на родине, в «Звезде»; и лишь в прошлом году — выход «Стихотворений» — книги тиражом в пять тысяч — в Москве). Так вот, лет пятнадцать назад Ерёмин был особо доволен, что мы поместили в «Авроре» его перевод, кончавшийся строкой: «Хотон Бугу, улус родной» (из четырёх слов одно русское!). Он говорил, что мечтает создать такой «перевод», который был бы понятен русскому уху, но состоял только из слов языка оригинала. Забавная мечта? Нет, чрезвычайно сложная. Но, уверен: захоти Ерёмин, он бы эту мечту выполнил...
|
Ещё одна особенность ерёминских стихов — в том, что они построены в особой синтаксической манере.
Иногда всё стихотворение состоит из одной — как выразились бы журналисты, «лидовой» — фразы, пронизываемой всяческими вставными строками и полустрочиями. Такая манера словно бы моделирует дискретность самого хода сознания. Скажем, «лидовая фраза» стихотворения 1988 года: «Не выстрадать, а выгравировать гидрографические контуры и изобаты приглубостей и мелей». Она прерывается, во-первых, краткой и сильной характеристикой орудия гравёра — грабштихеля, а во-вторых — миниисторией жизни и смерти матроса, бросавшего в море лот по мере продвижения судна к неизведанным мелям. Соединённые вместе по-ерёмински талантливо и кратко, с неповторимыми ритмическими «вдохами» и «выдохами», эти фразы создают изящную по поэтической пластике каждой строки таинственную миниатюру...
Надо сказать, что чтение стихов Ерёмина требует не только внимания, напряжённости, но и предварительного или получаемого во время этого чтения знания. Ерёмин не упускает случая поставить перед читателем «ряд вопросов», касающихся пределов наших знаний. Иногда он чуть посмеивается над читателем. Скажем, делает в стихотворении 1968 года сноску о том, что введённая в текст математическая формула (в его стихах вообще много формул, физических и химических символов, иероглифов, латинских и греческих слов и выражений) есть «Декартов лист». Но ведь не всякий знает, что «Декартов лист» — это алгебраическая кривая третьего порядка и что изображается она не только замысловатой линией, но и формулой, которую автор, вроде бы и приводит в самом стихе (х3 + у3 – 3аxу), но приводит не до конца, поскольку на самом деле она кончается равенством нолю (... = 0) — и только узнав об этом, понимаешь смысл первой строки стиха: «Икс куб плюс игрек куб минус три а икс игрек есть ничто», то есть и есть — ноль. И объяснив тут же, в сноске, что такое «изоамиламин», автор, опять-таки, лукаво, не расшифровывает, что означает «склеренхима», предоставляя читателю самому узнать в словаре, что это — «механическая ткань растений» (к слову, «октоген», употреблённый в заголовке этого вступления, к октавам отношения не имеет, ибо обозначает «высокобризантное взрывчатое вещество»)…
|
Всё это — не кроссвордистика. Это — естественная часть необычайно плотного мышления поэта. Оттого и язык его — таков, а не иной. Потому я и говорю, что читать Ерёмина — наслаждение. Читаешь, размышляя, узнавая и обогащаясь.
По крайней мере я читал эти стихи так.
Чего и вам, читатель, желаю.
«Аврора», № 11-12, 1992