Размышления о третьей заповеди




Клайв Стейплз Льюис

"Бог под судом" и др. эссе

 

 

Аннотация

 

Авторский сборник эссе К. С. Льюиса "Бог под судом" и ряд других эссе.

 

Бог под судом

 

Христианство и культура

 

 

Если Царствия Небесном нет в тебе, неважно, что ты выбрал вместо него и почему ты это выбрал.

Уильям Лоу

В молодости я верил, что «культурная жизнь» (то есть интеллектуальная и эстетическая деятельность) хороша сама по себе, во всяком случае — хороша для человека. Когда я обратился, лет под тридцать, я все еще в это верил, не задумываясь о том, согласуется ли такая вера с моими новыми убеждениями. В этом туманном состоянии я пребывал до тех пор, когда мне показалось, что поборники культуры что-то преувеличивают. Тогда я очнулся и начал преувеличивать в другую сторону. Я усомнился в ценности культуры. И, естественно, спросил себя: «Зачем же ты тратишь на нее столько времени?»

Неумеренное поклонение «культуре ради культуры» началось, мне кажется, с Мэтью Арнольда; во всяком случае, он первый стал широко употреблять слово «духовный» в смысле немецкого «geistlich». Тем самым он приравнял друг к другу разные уровни бытия. Потом в моду вошел Бенедетто Кроче, в чьей системе эстетическая деятельность — автономная форма «духа», ни в чем не уступающая этике. За ним выступил д-р Ричардс, крупный критик-атеист, который придал «хорошему вкусу» особую, в сущности — сотериологическую ценность. Вкус для него — ключи единственного Царствия, в которое он верит. Наконец, такие взгляды поддержал и христианский автор. В журнале «Theology» за март 1939 г. брат Эвери предложил проверять студентов-богословов — давать им отрывок из мирской книги и смотреть, скажется ли у них тонкий литературный вкус.

Когда я это прочитал, я всполошился. Я не был уверен, что понял брата Эвери — я и сейчас в этом не уверен, — но я почувствовал, что некоторым читателям может показаться, будто тонкий вкус — одно из непременных свойств истинного христианина и люди, его лишенные, дальше от спасения, чем изысканные ценители. Под влиянием минуты я бросился в противоположную сторону. Я обрадовался и возгордился, что во мне поубавилось изысканности. Когда-то мне мешало прийти в церковь и качество гимнов, которые там пели. Теперь я почувствовал к этим гимнам благодарность[1]. Я был рад, что приходится оставить на пороге церкви нашу драгоценную тонкость вкуса, рад, что больше мне нельзя смешивать душевное и духовное.

Мы особенно горды, когда услаждаемся смирением. Надеюсь, брат Эвери не подумает, что я и сейчас в таком состоянии и так понимаю его слова. Однако проблема остается. Вряд ли кто-нибудь считает всерьез, что тонкий вкус — залог спасения. И все же какова его ценность? Как соотносится культура со спасением? Вопрос этот не нов, но насущным он стал для меня только теперь.

Конечно, я первым делом обратился к Новому Завету. Я увидел, что самые высокие естественные ценности разрешены нам лишь до тех пор, пока они не мешают служить Богу. Если же мешают, приходится жертвовать и глазом, органом чувств (Мф. 5:29), и полом (Мф. 19:12). Отсюда я вывел, что жизнь урезанная, убогая по мирскому счету никак не препятствует спасению, более того — ведет к нему. Еще сильнее на меня подействовали слова о ненависти к отцу и матери (Лк. 14:26) и то, что Спаситель явно ставит невысоко даже Свою естественную связь с Божьей Матерью (Мф. 12:48). Я считал несомненным, что для всякого нормального человека важнее быть хорошим сыном, чем хорошим критиком, и что слова о естественной привязанности тем более относятся к культуре. Хуже всего оказался текст из Послания к Филиппийцам (3:8–9), где праведность по иудейскому закону названа сором; а уж она-то, казалось бы, важнее для духовной жизни, чем культура.

Кроме того, я нашел немало предостережений, возбраняющих нам какое бы то ни было превосходство. Мы должны стать как дети (Мф. 18:3), не называться учителями (Мф. 23:8), бояться, чтобы все люди говорили о нас хорошо (Лк. 6:26). Апостол напоминает нам (1 Кор. 1:26), что среди призванных не много «мудрых в веке сем» (мне кажется, это именно интеллектуалы), и говорит, что мы должны стать дураками в глазах мира, прежде чем обретем истинную мудрость (1 Кор. 3:18).

Текстов, которые можно истолковать в защиту культуры, я нашел немного. Я пытался доказать себе, что мирская мудрость воплощена в волхвах; что таланты в притче включают и таланты в привычном для нас смысле слова; что наслаждение красотой освящено восхвалением лилий. Какая-то польза науки выводится из слов апостола Павла (Рим. 1:20). Однако я сильно сомневался, относится ли его призыв «Не будьте дети умом» (1 Кор. 14:20) к тому, что мы назвали бы культурой.

В общем, Новый Завет оказался если не враждебным, то уж несомненно безразличным к культуре. Мне кажется, после него мы еще можем считать культуру невинной, но я не думаю, чтобы он помог нам считать ее важной.

И все-таки она, может быть, важна — ведь не все на свете вошло в Новый Завет. Подумав об этом, я обратился к другим книгам. Выбирал я их без системы — не нарочно, а по невежеству. Я стал читать тех, кого знал.

Из великих язычников Аристотель — на стороне культуры, Платон отрицает всякую культуру, которая не ведет хотя бы косвенно к умному постижению добра или к общественной пользе. Джойса и Лоуренса изгнали бы из его государства. Будда, по-видимому, против культуры, но тут я не берусь судить.

Св. Августин считает безумием (dementia) мирское образование и не думает, что оно лучше того простейшего воспитания, которое дают в раннем детстве. Он относится с большим недоверием к своему увлечению церковной музыкой, а трагедию считает истинной язвою: зритель страдает, но упивается страданием, а это — «жалкое безумие» (miserabilis insania).

Св. Иероним, толкуя притчу о блудном сыне, предполагает, что рожки, которые ели свиньи, — это, быть может, «корм бесовский… стихи поэтов, мирская мудрость, велеречие риторов».

Не говорите мне, что отцы Церкви имели в виду культуру языческую. Шкала ценностей не стала с тех пор намного более христианской. В «Гамлете» ставится под сомнение все, кроме того что месть — это долг. Представление о деятельном добре у Шекспира чисто мирское. В средневековом романе высшие ценности — честь и влюбленность; в романе XIX века — влюбленность и благополучие; в романтической поэзии — наслаждение природой (от пантеистической мистики до невинной чувственности) или тоска по нездешнему миру, в который поэт не верит. Конечно, есть исключения, но их немного. Как сказал Ньюмен, «все литературы — это голос естественного человека». И нет сомнения, что внехристианские ценности писателей и поэтов повлияли на многих. На днях я читал в одной ученой статье, что злодеяния таких шекспировских героев, как Макбет, каким-то образом искупаются неким качеством, которое автор называет «величие». Я не хочу сказать, что читатель непременно придет к подобным выводам, но так бывает, и нередко. Словом, если мы хотим возразить отцам Церкви, мы должны помнить, что литература осталась примерно такой, какой была.

У св. Фомы Аквинского я ничего существенного не нашел; но я его плохо знаю и буду рад, если меня поправят. Фома Кемпийский относится к культуре плохо.

Вообще, слов в защиту культуры я нашел очень мало — быть может, я не то читал.

Нашел я знаменитые слова св. Григория (во всяком случае, их приписывают ему). Он говорит, что, пользуясь мирской культурой, мы уподобляемся иудеям, которые пошли к филистимлянам, чтобы наточить свои мечи. Мне такой довод очень понравился, и к нынешней жизни он весьма подходит. Если мы должны обращать язычников, мы обязаны знать их культуру, бить собственным их оружием. С точки зрения св. Григория, культура — оружие, но оружием не пользуются ради него самого.

Поддержка Мильтона меня не обрадовала. Его «Ареопагитика» озадачила меня, как статья брата Эвери. Для него, по-видимому, проблемы нет. Он защищает свободное постижение добра и зла, имея в виду «великие души» и презирая обычных людей, а этого, мне кажется, не вынесет ни один христианин.

Наконец я взял книгу Ньюмена об университетском образовании — и нашел человека, который хотя бы видел обе стороны вопроса. Никто не говорил с таким красноречием о том, как прекрасна культура сама по себе, и никто не обличал так сурово искушения культуропоклонства. Ньюмен четко разграничивает духовное и душевное. Возделывание вкуса, по его мнению, — «от мира сего», создает оно «не христианина, а джентльмена», добродетелью кажется «лишь издали» и «ни в коей мере не улучшает нас». Однако культура дает «невинное развлечение» в те минуты (или часы), когда ты духовно расслабился «и мог бы предаться греху»; она «уводит душу от душепагубного к предметам, достойным разумного существа». Но и тогда «она не поднимает нас над природой и не помогает нам стать угодными Создателю». Культурные и духовные ценности могут быть обратно пропорциональными друг другу. Сочинение вполне душеполезное теряет в красоте, «как лицо, изможденное слезами и постом». И все же Ньюмен убежден, что свободное познание ценно само по себе; этому посвящена вся его четвертая проповедь. Антиномия разрешается так: все, в том число ум, «обладает собственным своим совершенством. Живое, неживое, видимое, невидимое — благо в своем роде, и к высшей точке этого блага должно стремиться. Совершенствовать ум нужно, как и совершенствовать добродетель, хотя они и абсолютно различны».

То ли потому, что я слаб в богословии, то ли по другой причине, я не смог на этом успокоиться. Я способен понять, что бывает не только нравственное благо — жаба в расцвете сил лучше или совершенней головастика. В этом смысле умный человек лучше глупого, а всякий человек лучше шимпанзе. Трудности возникают, когда мы спросим, сколько времени и сил разрешает нам Бог тратить на то, чтобы стать лучше в этом смысле. Если Ньюмен прав, если культура «не помогает нам стать угодными Создателю», ответ несложен: на нее нельзя тратить ни времени, ни сил. Это вполне разумный взгляд. Быть может, Господь говорит нам: «Такое ваше совершенство — Мое дело, о нем позабочусь Я, а вы занимайтесь тем, что Я вам заповедал ясно: живите, как Я вам сказал». Но если бы Ньюмен думал так, он бы не написал четвертой проповеди. Однако можно предположить (хотя я не помню, чтобы кто-нибудь это предполагал), что наша нравственная обязанность — достигнуть высшего доступного нам вненравственного совершенства. Но если так, то: 1) возделывание ума (или вкуса) и добродетель не были бы «абсолютно различны»; 2) странно, что ни Писание, ни Предание ничего нам об этой обязанности не говорят. Боюсь, что Ньюмен не сдвинул проблему с мертвой точки. Быть может, «тонкость» и хороша. Но если я не угождаю ею Богу, на что она мне?

Разыскания мои убедили меня лишь в том, что не может быть и речи о прежнем моем отношении к культуре. В защиту культуры и занятий ею приходилось (если это вообще возможно) выдвинуть много более скромные доводы, а это было нелегко, ибо вся традиция ученого и тонкого неверия стала казаться мне одной из фаз того восстания против Бога, которое длится с XVI века. В таком состоянии я и принялся за работу.

1. Начал я с самого низа. Сам я занимаюсь культурой потому, что мне надо зарабатывать на жизнь. Тут я с облегчением вспомнил, что, при всем своем максимализме, при всей мятежности, христианство бывает утешительно простым. Иоанн Креститель не говорил воинам и мытарям о том, что они обязаны сейчас же разрушить экономическую и военную систему древнего мира; он просто напомнил им, что надо быть честными (о чем они, несомненно, слышали от матерей и нянек), и отправил заниматься своим делом. Апостол советует фессалоникийцам «делать свое дело и работать собственными своими руками». (1 Фес. 4:11) и осуждает тех, которые «ничего не делают» (2 Фес. 3:11). Словом, нужда в деньгах — простейшее, хотя и невысокое оправдание для многих видов деятельности. Спрос на культуру есть, она еще не насквозь преступна, и, значит, я могу ею заниматься — преподавать, читать лекции, писать статьи, тем более что ни на что другое я, кажется, не способен.

2. Но безвредна ли культура? Конечно, она бывает безвредной. Если бы христианин строил новое общество в пустоте, он мог бы думать, вводить или не вводить в него такую удобопревратную штуку. Но мы не в пустоте. Культурой уже злоупотребили, ее уже испортили и продолжают портить независимо от того, участвуем мы в ней или нет. Поэтому лучше, чтобы среди «культуртрегеров» было больше христиан. Быть может, некоторые христиане даже обязаны заниматься культурой. Чтобы избежать недоразумений, скажу: я не предлагаю христианам брать деньги за одно (за культуру), а давать другое (проповедь). Это было бы воровством. Я просто считаю, что они хоть портить культуру не будут, станут каким-то противоядием. Вы видите, что я дошел примерно до мнения св. Григория. Пойти ли мне дальше, поискать ли в культуре внутреннюю ценность?

3. Когда я спрашиваю, что дала культура мне самому, я могу ответить честно только одно: много радости. Я ничуть не сомневаюсь в том, что радость — благо, а страдание — зло; иначе не имели бы смысла все евангельские слова о помощи ближнему и сами Страсти Христовы. Радость — благо, греховна она лишь тогда, когда мы ради нее поступились нравственностью, нарушили закон. Радости культуры сами по себе такой цены не требуют, хотя за них нередко и платят такой ценой. Ньюмен прав, они часто отвлекают от греховных наслаждений. Следовательно, мы можем ими наслаждаться и, из любви к ближнему, учить других, как наслаждаться ими.

Это еще очень далеко от проверки богословов на тонкость вкуса, но все же вкус мы воспитывать можем, если культурные радости тонких ценителей действительно глубже, разнообразней и чище, чем радости обычных людей (я бы хотел в это верить, но никто мне еще этого не доказал). Однако заслуги за нами нет.

4. Я говорил выше, что в литературе очень редко встретишь христианские ценности. Чаще всего у нас, европейцев, встречаются: a) честь, b) влюбленность, c) материальное благополучие, d) пантеистическое упоение природой, e) томление по неведомому и нездешнему, f) раскрепощение страстей. Все они — ниже ценностей христианских; но некоторые из них подходят к христианству вплотную, т. е. стоят выше всего нехристианского, как бы прямо под христианством. Ценности (c) и (f) я защищать не буду, это невозможно; если читатель хоть в какой-то мере их примет, он станет хуже, и только хуже. Но остальные четыре — обоюдоостры. К ним подходит речение: «Всякая дорога из Иерусалима должна быть дорогой в Иерусалим». Итак:

a) Для истинного христианина идеал чести — просто искушение, у его мужества — лучшие корни, и тот, кто понял урок Гефсимании, может чести не иметь. Но для тех, кто идет снизу, идеал рыцарства — детоводитель к идеалу мученичества.

b) Путь, воспетый Данте и Патмором, очень опасен. Но скотство, принаряженное «простотой» или даже «порядочностью», не опасно, а смертельно. Не всем дано оскопить свою душу для Царствия. Для многих романтическая любовь — тоже детоводитель.

c) От теизма легко перейти к пантеизму; но бывает и наоборот. Для меня, например, созерцание природы, о котором я узнал от Уордсворта, стало первой, низшей формой благоговения. Если даже на эгом человек остановится, он избежит худшей опасности — материализма; если же не остановится — обратится к Богу.

d) Опасности романтического томления очень велики. Оно может вести к сладострастию и даже к оккультизму. Тут я скажу только о себе. Когда мы обратились, мы думаем о недавних грехах, но потом все больше и больше углубляемся совестью в мерзости прошлого. И вот я еще не способен честно ужаснуться юношескому томлению. Конечно, оно вызвало многое из того, в чем я искренне каюсь; но мне все кажется, что было в нем, в нем самом, и что-то хорошее. Не будь его вообще, я обратился бы позже[2].

Я говорю о литературе не потому, что ее одну включаю в культуру, а потому, что ее одну я толком знаю. Обобщить все сказанное можно так: литература — житница или склад лучших внехристианских ценностей. Конечно, ценности эти душевны, а не духовны. Но душу создал Бог, и ценности ее, быть может, — предвосхищение, прообраз ценностей духовных. Человека они не спасут. Они подобны Царствию, как естественная любовь — милосердию, честь — духовной силе, луна — солнцу. Это лучше, много лучше, чем никак на него не походить. Для одних они — доброе начало, для других — ничто. Культура не всех ведет в Иерусалим и многих от него уводит.

И еще в одном смысле культура может вам помочь. В наши дни очень трудно обратить необразованного человека, потому что ему все нипочем. Популярная наука, правила (или «нарушения правил») его узкого круга, политические штампы и т. п. заключили его в темницу искусственного мира, который он считает единственно возможным. Для него нет тайн. Он все знает. Человеку же культурному приходится видеть, что мир очень сложен и что окончательная истина, какой бы она ни была, обязана быть странной. Все же так обратиться легче.

Словом, я пришел к выводу, что культура помогает привести некоторых к Христу. Не всех, конечно, — есть другой путь, он короче и верней. По нему шли тысячи простых душ, но начинали они оттуда, куда нам еще надо прийти.

Нужна ли культура тому, кто уже обратился? Да, наверное. Во-первых, мы вправе ценить то, о чем я говорил выше, вправе играть под Иерусалимом, смотреть на луну. Во-вторых, не все призваны к чисто созерцательной жизни. Многие славят Бога делами, которые способствуют Его славе лишь потому, что отданы Ему. Если наша работа может быть безвредной и даже полезной, мы вправе делать ее во славу Божью. Тот, кто убирает комнату, и тот, кто пишет стихи, одинаково и на одном условии служат Господу.

Что же до тонкости, она лишь способность, и потому ее можно обратить и к злу, и к добру. Я не хотел бы тонко различать, каким неповторимым, каким изысканным, каким не подвластным ничему кажется искушение похоти или низости. Мне кажется, этот идеал менее безвреден, чем те, прежние. В нем так много противного христианству, что я сильно сомневаюсь, можно ли его окрестить.

 

 

Как относиться к себе

 

Отречение от самого себя считают обычно чуть ли не самой сутью христианской этики. Когда Аристотель учит себя любить[3], мы чувствуем (как ни тщательно он отграничивает должный и недолжный виды филаутии), что эта его мысль — ниже христианства. Сложнее с Франциском Сальским[4], когда в особой главе святой автор возбраняет нам питать злые чувства даже к себе самим и советует укорять себя «в духе мира и кротости». Иулиания Норичская[5]проповедует мир и любовь не только к ближним, но и к себе. Наконец, Новый Завет велит нам любить ближнего, как самого себя, что было бы ужасно, если бы мы себя ненавидели. Однако Спаситель говорит, что верный ученик должен «ненавидеть душу свою в мире сем» (Ин. 12:25) и «самую жизнь свою» (Лк. 14:26).

Мы не снимем противоречия, разъяснив, что любовь к себе хороша до известного предела, а дальше — плоха. Суть тут не в степени. Суть в том, что на свете существуют два вида нелюбви к себе, очень похожие на первый взгляд и прямо противоположные по своим плодам. Когда Шелли говорит, что «презрение к себе — источник злобы», а другой, более поздний поэт обличает тех, кто «гнушается и ближним, как собою», оба они имеют в виду нередкое и весьма нехристианское свойство. Такая ненависть к себе делает истинным бесом того, кто при простом эгоизме был бы (или побыл бы) животным. Видя свою нечистоту, мы совсем не обязательно обретаем смирение. Мы можем обрести и «невысокое мнение» обо всех людях, включая себя, которое породит цинизм, жестокость или и то и другое вместе. Даже те христиане, которые слишком низко ставят человека, не свободны от этой опасности. Им неизбежно приходится слишком сильно возвеличивать страдание — и свое, и чужое.

На самом деле любить себя можно двумя способами. Можно видеть в себе создание Божие, а к созданиям этим, какими бы они ни стали, надо быть милостивым. Можно видеть в себе пуп земли и предпочитать свои выгоды чужим. Вот эту, вторую любовь к себе нужно не только возненавидеть, но и убить. Христианин ведет с ней непрерывную борьбу, но он любит и милует все «я» на свете, кроме их греха. Сама борьба со своекорыстием показывает ему, как он должен относиться ко всем людям. Надеюсь, когда мы научимся любить ближнего, как себя (что вряд ли случится в этой жизни), мы научимся любить и себя, как ближнего, — т. е. сменим лицеприятие на милость. Нехристианский же самоненавистник ненавидит все «я», все Божьи создания. Поначалу одно «я» он ценит — свое. Но когда он убеждается в том, что эта драгоценная личность исполнена скверны, гордость его уязвлена и вымещает злобу сперва на нем самом, затем — на всех. Он глубоко себялюбив, но уже иначе, навыворот, и довод у него простой: «Раз я себя не жалею, с какой же стати мне жалеть других?» Так, центурион у Тацита «жесточе, ибо много перенес»[6]. Дурной аскетизм калечит душу, истинный — убивает самость. Лучше любить себя, чем не любить ничего; лучше жалеть себя, чем никого не жалеть.

 

Размышления о третьей заповеди

 

Статья опубликована: «Guardian», 1941, 10 января.

Все чаще и чаще мы слышим и читаем о том, что надо создать христианскую партию, христианский фронт или христианскую политическую платформу. Люди искренне и серьезно желают, чтобы христианство пошло войной на мирскую политику, и сделать это, конечно, должна особая партия. Странно, что некоторых неувязок в этой программе не видят и после того, как вышла в свет «Схоластика и политика» Маритэна.

Быть может, христианская партия просто хочет, чтобы жить стало лучше; быть может, она призвана решить, что такое «лучше» и какими средствами нужно этого добиваться. Если она выберет первый вариант, она политической партией не будет: почти все партии стремятся к целям, которые всякому понравятся, — они хотят для всех (или для каких–то) людей уверенности в будущем и благополучия, а для страны — наилучшего, с их точки зрения, соотношения между порядком и свободой. Разделяет их то, как они все это расшифровывают. Мы спорим не о том, нужно ли людям жить лучше, а о том, что им в этом поможет — капитализм или социализм, демократия или деспотия и т. д.

Что же будет делать христианская партия? Благочестивый Филарх убежден, что хорошей может быть только христианская жизнь, а ее должна насаждать сильная власть, уничтожая последние следы душепагубного либерализма. По его мнению, фашизм просто исказил верную идею, а чудище демократии, дай ему волю, пожрет христианство; и потому он готов принять помощь даже от фашистов, надеясь, что он и его соратники их в конце концов переквасят. Статив не уступает Филарху в благочестии но он глубоко убежден, что падшему человеку нельзя доверять столь опасную силу, как власть, он не надеется на вождей и видит единственную надежду в демократии. Тем самым он готов сотрудничать со сторонниками status quo, хотя их мотивы лишены и призвука христианства. Наконец, Спартак, не менее честный и верующий, хорошо помнит, как обличали богатых и пророки, и Сам Спаситель, и склоняется поэтому к сторонникам левой революции. Естественно, и он готов сотрудничать с теми, кто прямо называет себя воинствующими безбожниками.

Все трое встретятся в христианской партии, а потом — перессорятся (на чем ей и придет конец), или кто–то один из них возьмет верх и выгонит двух других. Новая партия, т. е. меньшинство христиан, которые и сами в мире — меньшинство, вряд ли сможет что–нибудь сделать своими силами. Ей придется прилепиться к соответствующей нехристианской партии — к фашистам, если победит Филарх, к консерваторам, если победит Статив, и к левым, если победит Спартак. Не совсем ясно, чем же все это будет отличаться от нынешнего положения.

Более чем сомнительно, что христиане переквасят своих неверующих собратьев по партии. Куда им! Ведь как бы они ни звались, они представляют не христианство, а малую его часть. Идея, отделившая их от единоверцев и сроднившая с неверующими, отнюдь не богословская. Она не вправе говорить от имени христианства, и власти у нее ровно столько, сколько властности у ее приверженцев. Но дело обстоит гораздо хуже: эта малая часть считает себя целым. Назвавшись христианской партией, она тем самым отлучает, обвиняет в ереси своих политических противников. И ее постигнет в самой тяжелой форме искушение, которым диавол никого из нас не обделил: угодные ей взгляды покажутся ей учением самой Церкви. Мы всегда готовы принять наш чисто человеческий (хотя порой и безвредный) энтузиазм за святое рвение. Это усилится во много раз, если мы назовем небольшую шапку фашистов, демократов или левых христианской партией. Бес–хранитель партий всегда рад рядиться в ангела света, а тут мы сами дадим ему лучший маскарадный костюм. Когда же он перерядится, повеления его быстро снимут все нравственные запреты и оправдают все, что измыслят наши нечестивые союзники. Если надо убедить христиан, что предательство и убийство дозволены, чтобы установить угодный им режим, а религиозные гонения и организованный бандитизм — чтобы его поддерживать, лучшего способа нет. Вспомним поздних лжекрестоносцев, конкистадоров и многих других. Тех, кто прибавляет «Так повелел Господь» к своим политическим лозунгам, поражает рок: им кажется, что они все лучше, чем дальше они зашли по пути греха.

А все оттого, что нам представляется, будто Бог говорит то, чего Он не говорил. Христос не пожелал решать дела о наследстве — «Кто поставил Меня судить или делить вас?» (Лк. 12:14). Он ясно сказал нам, какие средства праведны. Чтобы мы знали, какие из них действенны, Он дал нам разум. Остальное Он предоставил нам.

Маритэн разумно указывает единственный способ, каким мы можем воздействовать на политику. Христиане влияли на историю не потому, что у них была партия, а потому, что у них была совесть, с которой приходилось считаться. Что ж, спросят вас, нам остается писать членам парламента? Да, и это неплохо. Тут можно сочетать голубиную кротость со змеиной мудростью. Вообще же надо, чтобы мир считался с христианами, а не христиане — с миром. В сущности, меньшинство может влиять на политику лишь двумя способами: либо оно должно «приставать» к власть имущим, либо становиться партией в современном смысле (т. е. тайным обществом жуликов и убийц). Да, я забыл: есть и третий способ. Можно стать большинством. Обративший ближнего принес «христианской политике» самую большую пользу.

 

О старинных книгах

 

Почему–то считается, что старые книги должен читать специалист, а с любителя хватит современных. Преподавая литературу, я обнаружил, что обычный студент, желающий узнать об учении Платона, и не подумает пойти в библиотеку и почитать его книги. Он примется за нынешний скучный труд в десять раз длиннее «Пира», полный «измов» и «влияний», где каждые двенадцать страниц будет цитата из Платона. Ошибка эта трогательна, ибо корень ее — смирение. Студенту страшно встретиться с великим философом лицом к лицу. Ему кажется, что тот ему не по зубам. На самом же деле великие тем и велики, что понять их гораздо легче, чем толкователей. Самый отсталый студент поймет почти все, что сказал Платон, но мало кто разберется в нынешней книге платоноведа. Я всегда стараюсь внушить ученикам, что узнавать все из первых рук не только достойнее, но и просто легче и приятней.

Нигде не предпочитают новых книг старым так, как в богословии. Когда неофиты принимаются за христианское чтение, можно поручиться, что это не Лука и не Павел, не Августин и не Аквинат, а Бердяев, Маритен, Нибур или даже я.

Мне кажется, это неправильно. Конечно, раз я сам пишу, мне бы не хотелось, чтобы нас вообще не читали. Но если уж выбирать, выбирайте книги старые. Я даю такой совет именно потому, что речь идет о любителе, который хуже защищен, чем специалист, от опасностей современной диеты. Новая книга — на испытании, и не новичку ее судить. Она поверяется многовековой христианской мыслью, и лишь в этом свете видны ее ошибки, неведомые автору. Если вы застали в одиннадцать часов разговор, начавшийся в восемь, вы поймете далеко не все. Самые обычные, на ваш взгляд, фразы вызовут смех или гнев, а вы растеряетесь, потому что не знаете их контекста. Может случиться, что вы даже примете то, что несомненно отвергли бы, приди вы к началу. Верную перспективу даст лишь контекст всего христианства, а вы не узнаете его, не читая старых книг. Было бы хорошо, если бы после каждой современной книги вы читали одну старинную. Не можете — читайте ее хотя бы после каждых трех.

У всякой эпохи свой кругозор. Она особенно четко видит одно и особенно слепа на другое. Поэтому всем нам нужны книги, это восполняющие, т. е. книги других веков. Авторы одной и той же эпохи грешат каким–нибудь общим недостатком — даже такие, которые, как я, стараются идти против духа времени. Когда я читаю старые споры, меня всегда поражает, что противники принимают как данность что–нибудь совершенно для нас неприемлемое. Сами они думают, что ни в чем не согласны, а на самом деле множество мнений объединяем их друг с другом и противопоставляет всем прочим векам. Не сомневайтесь, что слепое пятно ХХ века (то самое, о котором потомки скажут: «И как они могли так думать?») — там, где мы и не подозреваем, и роднит оно Гитлера с Рузвельтом, Уэллса с Карлом Бартом. Никому из нас не дано полностью избежать этой слепоты, но мы ее увеличим, если будем читать только своих современников. Когда они правы, они сообщат нам истины, которые мы и без них ощущали. Когда они не правы, они углубят наше заблуждение. Средство против этого одно: проветрить мозги воздухом других веков, то есть читать все те же старые книги. Конечно, в прошлом нет никакой магической силы. Люди были не умнее нас и ошибались, как мы. Но они ошибались иначе. Они не поддержат наших ошибок, а их ошибки видны невооруженным взглядом. Книги будущего были бы не хуже, но их, к сожалению, не достать.

Я начал читать христианские книги почти случайно, изучая историю нашей литературы. Одни — Траен, Херберт, Тэйлор, Беньян — сами прекрасные английские писатели, другие — Августин, Аквинат, Данте — влияли на них и на других. Джорджа Макдональда я открыл раньше, в шестнадцать лет, и всегда любил с тех пор, хотя долго старался не замечать его христианства. Как видите, авторы эти— самые разные, разных культур, направлений и эпох. Христианство разделено, и у многих из них это очень ясно проявляется. Но если, начитавшись новых книг, вы решили, что у слова «христианство» слишком много значений и потому оно просто ничего не значит, обратитесь к старым книгам, и мнение ваше изменится. На фоне веков христианство отнюдь не расплывчато и не призрачно, оно весьма определенно и четко отличается от всего прочего. Я знаю это по собственному опыту…

Все мы страдаем из–за разделений и стыдимся их. Но тот, кто всегда был внутри, может подумать, что они глубже, чем на самом деле. Он не знает, как выглядит христианство извне. А я знаю, я его видел; и враги его это знают. Выйдя за пределы своего века, это увидите и вы, и сможете, если хотите, поставить увлекательный опыт. Вас сочтут папистом, когда вы процитируете Беньяна, мистиком, близким к пантеизму, — когда вы процитируете св. Фому, и т. п. Вы подниметесь на виадук, перекрывающий века, который высок, когда смотришь из долины, низок, когда смотришь с горы, узок по сравнению с болотом и широк перед козьей тропой.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: