Коллектив и мистическое тело




 

 

Вступление

 

Предисловие к книге «Sobornost» («Соборность»),

изданной в Оксфорде И. Зерновым, 1946

Ни один христианин, даже ни один историк не согласится со словами: «Вера тесно связана с одиночеством». Кажется, Уэсли (не помню, который) сказал, что Новый Завет не знает «одинокой веры». Христианство соборно с самого начала, с первых же письменных свидетельств.

В наше время мысль о том, что вера — дело сугубо частное, как бы занятие для свободных часов, и парадоксальна, и опасна, и естественна. Парадоксальна она потому, что возникла именно в тот век, когда коллективизм грубо подавляет личность во всех остальных областях жизни. Я вижу это даже в университете. Когда я поступил в Оксфорд, студенты объединялись в небольшие, человек по десять, группы, где все прекрасно друг друга знали; если один из нас делал доклад, собирались мы в обычной комнате и спорили часов до двух ночи. Лет через двадцать сотня–другая студентов уже собиралась в большой аудитории, чтобы послушать лекцию заезжей знаменитости. В тех редких случаях, когда нынешний студент не сидит в переполненном зале, он все равно почти не знает долгих прогулок в одиночестве или вдвоем, столь важных для прежнего поколения. Он всегда в толпе; стадность и суета заменили дружбу. Все это существует повсюду, мало того — это очень ценится. Множество людей только и занято тем, чтобы нарушить чье–нибудь одиночество. Называется это «расшевелить», «вывести из апатии», «вовлечь в общее дело» и т. п. Если бы Августин, Треэрн, Воэн или Вордсворт ро–дились в нашем мире, вожаки молодежных коллективов быстро бы их вылечили. Если бы поистине добрый дом — скажем такой, как у Ростовых, — существовал в наши дни, его бы обозвали мещанским, взялись бы за него и не отстали бы, пока не разрушили. Если бы все это не удалось и кто–то еще жил по–своему, его бы допекло радио. Словом, мы изголодались по тишине и уединению, по одиноким раздумьям и настоящей дружбе.

Потому и странно, что в такой век вера связывается с одиночеством. Но это еще и опасно, по двум причинам. Во–первых, если нам громко и грозно говорят: «Можете верить, когда вы остаетесь один», подразумевается: «А я уж позабочусь, чтобы вы один не остались». Считать христианство сугубо частным делом, отрицая при этом частные дела, — все равно что просто запретить его. Это одна из хитростей лукавого. Во–вторых, те христиане, которые знают, что вера их — не частное дело, могут протеста ради привнести в духовную жизнь тот самый коллективизм, который заполнил жизнь мирскую. Вот и другая хитрость лукавого. Как хороший шахматист, он пытается сделать так, чтобы вы могли спасти ладью, только пожертвовав слоном. Чтобы не угодить в ловушку, мы должны помнить и повторять, что представление о вере как о деле сугубо частном более чем естественно и даже близко к очень важной истине. Неуклюже, неверно, оно все же пытается выразить примерно следующее: нынешний коллективизм оскорбителен для личности, для самой природы человеческой, и от этого зла, как от всякого зла, может защитить только Бог.

Такое чувство правильно. Частная жизнь ниже, чем жизнь в Теле Божьем, но жизнь коллективная гораздо ниже частной и ничего не стоит, если не служит ей. Самая высокая цель мирского сообщества — оберегать семью, одиночество и дружбу. Домашнее счастье, сказал доктор Джонсон, — цель всех человеческих хлопот. Если говорить о естественном порядке (ordo naturae), достойнее всего на свете веселая семья за столом, или друзья, филоcофствующие за кружкой пива, или человек, читающий книгу в одиночестве; экономика, политика, законы, армии, учреждения — пустое место, суета сует, если они всему этому не служат. Конечно, общественная деятельность нужна, но только для такой це–ли. Иногда люди должны жертвовать личным счастьем для того, чтобы счастливей были другие. Можно недоедать, чтобы никто не голодал. Но не принимайте за добро «необходимое зло»! Делают это очень часто. Фрукты не сохранишь, если их не законсервируешь, однако многие предпочитают консервы свежим фруктам. Больному обществу приходится непрестанно думать о политике, как при–ходится больному человеку думать о желудке. Но если они сочтут такие раздумья естественными, ес–ли они забудут, что это не цель, а средство, можно считать, что они заболели худшей, смертельной болезнью. К несчастью, во всей человеческой деятельности есть роковой изъян — средства непрестан–но покушаются на те самые цели, которым должны служить. Деньги мешают радостям и удобствам, экзамены — учению и т. д., и т. п. Как ни печально, средства эти не так уж легко отбросить. По всей вероятности, наша жизнь будет становиться все более стадной, без «коллективов» и впрямь не обой–тись, и единственная наша защита — в христианстве, ибо нам обещано, что мы сможем наступать на змиев и пить яд. Именно эта истина сквозит сквозь неверное утверждение, с которого я начал статью. Неверно оно потому, что противопоставляет массе одиночество, и ничего больше. Христианин, одна–ко, призван не к одиночеству, а к соборности. Он — член мистического тела. Чтобы понять, как может христианство противостоять коллективизму, не впадая в индивидуализм, нужно прежде всего разобраться в том, чем мистическое тело отличается от всех коллективов. Нас сразу же подстерегает языковая сложность. Столь популярное слово «член» (скажем, член какой–нибудь партии или какого–нибудь общества) восходит к апостолу Павлу и значит совсем не то, о чем думал он. Под «членами» он подразумевал, так сказать, «органы», которые, как всем известно, выполняют разные функции, причем одна из этих функций важнее других. В этом смысле «членами клуба» следовало бы назвать и джентльменов, и слуг, вместе. Солдаты в строю — никак не «члены», не «органы». Но мы, я боюсь, говорим о принадлежности к Церкви, о «членстве» в ней, совсем не так, как Павел; мы имеем в виду нечто вроде однородного коллектива. Чтобы все это стало яснее, возьмем типичное «тело» — семью. Дедушка, мать, взрослый сын, внучка, собака, кошка — именно члены семьи, но никак не чле–ны коллектива. Они не заменяют друг друга. Каждый из них — как бы особый вид. Мать и дочь — не только два человека, они — разные люди. Отец и дед отличаются один от другого, как кошка от собаки. Взрослый, да и не взрослый, сын — отдельное королевство. Выключив кого–то из семьи, вы не просто уменьшите ее, вы ее искалечите.

Смутная тяга к такому сообществу порождает, среди прочего, нашу любовь к книгам типа «Ветра в ивах»; неразлучная троица — Крот, Крыс, Барсук — это именно то единение совершенно разных личностей, которое спасает и от одиночества, и от коллектива. Дружба Пиквика с Сэмом Уэллером, Дика Свивеллера с Маркизой радует нас по той же самой причине. Вот почему так неуютно, когда дети зовут родителей по имени. Мода эта пытается снять различие, лежащее в основе тела–семьи, внушить ребенку, что мать и отец — просто «сограждане», отучая его тем самым от того, что знают и чувствуют все. Живой мир семьи сменяется безличным единообразием коллектива. Заключенный теряет имя и получает номер. Это — крайняя точка коллективизма. Но и член семьи теряет имя. Он — просто «дед», просто «отец». Так смыкаются крайности. Утрата имени и там и тут напоминает о том, что не одна, а две вещи противоположны одиночеству. Крещение вводит человека не в коллектив, а в Тело. Именно этому Телу подобна в земной, здешней жизни семья. Чтобы лучше это понять, припом–ните, что голова тела, Глава, беспредельно, невыразимо выше всех прочих членов. Как можно урав–нять Создателя с созданьем, Бессмертного — со смертным, Безгрешного — с грешным? Но и прочие члены отнюдь не одинаковы. Есть священники и миряне, мужья и жены, родители и дети. Неравенст–во это слишком тонко, чтобы сравнить его с неравенством начальника и подчиненного. Каждый из нас то учит, то учится; то прощает, то ищет прощения; то молит Христа о других, то ждет от других молитвы. Всякий день должны мы жертвовать своекорыстной суверенностью, и всякий день нам воздается сторицей, ибо лишь жизнь в мистическом теле поистине взращивает личность. Мы, «члены друг другу», становимся разными, как рука и ухо. Вот почему мирские люди так единообразны в сравнении с невероятным разнообразием святых. Послушание — путь к свободе, смирение — путь к радости, единение — путь к обретению лица. А теперь я должен перейти к тому, что может показаться странным. Вы часто слышали, что в мире сем мы неравны, зато равны в очах Божьих. Конечно, в определенном смысле это верно. Бог не лицеприятен — Он любит нас не за ум, не за таланты, не за знатность. Но, мне кажется, в другом смысле слова это прямо противоположно истине. Искусственное равенство необходимо государству, но в Церкви мы снимаем его личину, открываем истинное наше неравенство, и оно животворит нас.

В политическое равенство я верю. Но быть демократом можно по двум причинам. Можно считать, что все хороши, и потому способны совместно править обществом. Такое мнение я считаю романтическим и неверным. Можно считать иначе: падшие люди так плохи, что нельзя препоручать одному из них власть над другими.

Вот это — верно. Я не думаю, что Бог создал демократическим мир. Он поставил родителей над ре–бенком, мужа — над женой, ученого — над невеждой, человека — над животным. Если бы человек не пал, патриархальное единовластие было бы и впрямь лучше всего. Но мы грешны, и поэтому, как сказал лорд Эктон, «всякая власть развращает, абсолютная власть развращает абсолютно». Лекарство от этого одно — не допускать абсолютной власти, заменяя ее фикцией равенства. Всевластие отца или мужа запрещены законом не потому, что они мнимы (напротив, я думаю — они установлены Богом), но потому, что отцы и мужья бывают очень плохими. Теократия дурна не потому, что добрые, мудрые пастыри не могли бы править мирянами, а потому, что священники — такие же люди, как все мы, а это значит, что многие из них и не мудры, и не добры. Даже власть человека над зверем надо обуздывать, ибо ею непрестанно злоупотребляют.

Равенство, подобно одежде, — порождение Адамова греха и средство против него. Любая попытка пойти назад, упразднив достигнутое равенство и заменив его былым единовластием, так же нелепа, как попытка отменить одежду. Нацисты и нудисты делают одну и ту же ошибку. Но под неживым платьем остается живое тело. Под покровом юридического равенства живет, как и жил, мир всевоз–можных иерархий, о котором я веду речь.

Поймите меня правильно. Я ни в малейшей мере не осуждаю юридической фикции, ибо только она спасает нас от взаимной жестокости. Но это роль — чисто защитная. Это лекарство, а не пища. В другом, более глубоком смысле никак нельзя считать, что все равны. Если речь идет о естественном порядке, нелепо утверждать, что все одинаково красивы, добры, способны, умны. Если речь идет о бессмертных душах, возможна серьезная ошибка. Спаситель умер за нас не потому, что мы хороши. Ценность человеческих душ как таковых, без Бога, равна нулю. Бог умер за грешников — вспомните слова апостола Павла. Он возлюбил нас не за то, что мы достойны любви, а потому, что Сам Он — Любовь. Быть может, Он любит всех равно, но равенство это — в Нем, а не в нас.

Равенство — понятие количественное, и любовь ничего о нем не знает. Смиренная власть, радостное подчинение свойственны духовной жизни. Даже душевная жизнь не вмещается в отношения типа: «Я не хуже тебя». Они различаются, как марш и танец. Честертон говорит, что мы становимся выше, нагибаясь; точно так же, распоряжаясь, мы становимся ниже. Я счастлив, что опускаюсь на колени, когда священник стоит. Чем меньше неравенства во внешнем мире, тем радостней, душепо–лезней, необходимей то неравенство, какое дает нам Церковь.

Так христианская жизнь защищает личность от коллектива, не изолируя ее, но включая в мисти–ческое тело Христово. Различие между ними поистине безмерно. Самый жалкий из христиан принадлежит вечности. Церковь переживет Вселенную, и каждый член ее — тоже. Мы мало слышим об этом теперь. Недавно один мой собеседник назвал такой взгляд «теософским». Но если мы в это не верим, будем же честны, сдадим христианство в музей. Если же верим, должны понять, что именно в этом — истинный ответ на покушения коллектива. Коллектив смертен; мы — вечны. Когда не будет ни учре–ждений, ни наций, ни культур, каждый из нас будет по–прежнему жив. Бессмертие обещано нам, не им. Христос принял смерть не ради государств и обществ, а ради людей. В этом смысле христианство утверждает поистине немыслимый индивидуализм. Но не индивидуум разделит победу Христа над смертью. Ее разделит мистическое тело. Лишь отвергнув естественное «я», а на суровом языке Писа–ния — распяв его, мы получаем пропуск в вечность. То, что не умрет, не воскреснет. Так разрешает наша вера противоречие между индивидуализмом и коллективизмом. Стороннему человеку это мо–жет показаться диким и несообразным. Как биологическое явление со своей эгоистичной волей, мы не значим буквально ничего; как члены Тела Христова, мы — живые камни и сохраним в вечности самую свою сущность, вспоминая галактики, словно старые сказки. Можно сказать об этом иначе. Личность бессмертна и суверенна; но человек не начинается с личности. Индивидуализм, с которого мы и впрямь начинаем, только слабая тень, только пародия на нее. Личность — далеко впереди почти всех нас (не смею сказать, насколько). Ключ к ней — не в нас самих. Никакая «работа над собою» тут не поможет. Мы станем личностями, когда займем отведенное место в вечном миропорядке. Цвет явит всю свою красоту, если великий живописец положит мазок именно там, где должно; собака явит всю свою верность и доблесть, если войдет в семью человека; так и мы станем личностями, выстрадав истинное наше место. Мы — камень, ожидающий скульптора, металл, ожидающий выплавки. Несомненно, и теперь в нас можно различить черты будущей личности. Но спасти душу — совсем не то, что вырастить цветок из семени. Самые слова «сокрушение», «возрождение», «новая тварь» говорят о другом. Многое придется просто отбросить, вырвать глаз, отрубить руку — поистине, тут припомнишь прокрустово ложе.

Мы забываем об этом, потому что начинаем не с того конца. Исходя из учения о «бесконечной ценности каждого», мы представляем Бога вроде бюро по трудоустройству, которое находит подхо–дящее дело всякой душе. Однако ценность индивидуума — никак не в нем самом. Он способен только вместить, получить ценность, и получает он ее через тело Христово. Нет и речи о том, чтобы найти этому камню место в храме, достойное его естественных качеств. Место ждет его, оно — изначально, он — для него создан, и не станет собою, пока на этом месте не окажется. Истинную личность мы обретаем только в Царствии, как только на свету мы обретаем цвет.

Говоря это, мы просто повторяем то, что всем известно — мы спасаемся благодатью; плоть не наследует Царства Божьего; создание не Создатель и живет не собою, но Христом. Если я усложнил то, что кажется вам понятным, надеюсь, вы меня простите. Я только хотел напомнить, что обе нынешние крайности не уничтожают, а усугубляют друг друга. Многие полагают, что каждый с самого начала обладает драгоценной личностью и должен только пестовать, лелеять, развивать и выражать ее, «быть самим собою». Однако тот, кто стремится к своеобразию, никогда его не обретает. Ищите правды, делайте свое дело как можно лучше, и вы неожиданно получите то, что люди зовут своеобразием. Кроме того, я хотел напомнить, что христианство не связано ни с индивидуумом, ни с коллективом. Ни индивидуум, ни коллектив вечной жизни не наследует, ни драгоценное «я», ни масса, только новая тварь.

 

Человек или кролик

 

«Разве нельзя быть хорошим человеком и без христианства?» — нередко спрашивают люди. Об этом меня попросили написать, и я пишу, но начну я немного издалека. Вопрос поставлен так, словно вы думаете: «Мне все равно, кто прав, христиане или материалисты. Мне все равно, каково мироздание. Я хочу правильно и счастливо жить и выберу не то, что верно, а то, что полезно». Честно говоря, мне такой взгляд понять трудно. Человек, среди прочего, тем и отличается от животных, что ему хочется знать, какова действительность, не ради пользы, а просто так, ради знания. Когда же ему этого не хочется, он, по–своему, ниже человека. В сущности, я и не верю, что у кого–нибудь из вас нет этого желания. Наверное, вы слишком часто слышали от глупых проповедников, что христианство все у вас уладит, и забыли, что оно — не патентованные таблетки. Христианское вероучение сообщает нам некие факты, и если они неверны, ни один честный человек не вправе им верить, как бы они ни помогали; а если верны, всякий честный человек верить в них обязан, даже если помощи от них нет.

Когда мы это поймем, мы поймем и другое. Если христианство истинно, просто не может быть, чтобы приверженцы его и противники были одинаково оснащены для «хорошей, правильной жизни». Представьте себе, что вы хотите помочь дистрофику. Не зная медицины, вы его плотно накормите, и он умрет. Нелегко действовать в темноте. И христианин, и неверующий могут желать ближнему добра. Но один считает, что люди живут вечно, созданы Богом и лишь в Боге находят истинную и прочную радость, а другой считает, что они — случайный плод слепой материи, что живут они лет семьдесят, счастье их зависит от комфорта, удовольствий, и т. п., а все на свете — аборты, вивисекция, законодательство, воспитание — хорошо или плохо только в зависимости от того, способствует ли оно такому счастью.

Во многом это два человека согласятся. Оба считают, что людей надо лечить, кормить и одевать. Но рано или поздно разница в вере начнет сказываться. Например, материалист просто спросит: «Лучше ли от этого большинству?», а христианин может сказать: «Если и лучше — мы против, ибо это несправедливо». И вечно, всегда их будет разделять черта, четкая, как меч. Для материалиста нация, класс, цивилизация важнее человека, так как «дней наших — семьдесят лет, а при большей крепости — восемьдесят», сообщество же может продержаться гораздо дольше. для христианина человек важнее всего, ибо он живет вечно и перед ним цивилизации и расы — просто однодневки.

Христиане и материалисты по–разному видят мироздание. Прав кто–то один, а тот, кто неправ, неизбежно станет действовать по закону своего, ложного мира, и при самой доброй воле помощь его будет ближнему в погибель.

При самой доброй воле… Значит, он ни в чем не виноват? Значит, Бог (если Он, конечно, есть) с него не спросит? Но ведь нас волновало не это! Я не верю, что вы готовы действовать в темноте всю жизнь, сея несметное множество зол, если за себя вы спокойны. Не верю, что вы, мой читатель, пали так низко. Если же пали — и для вас найдутся доводы.

Не думайте, что вопрос в том, может ли кто–нибудь быть хорошим без христианства. Перед каждым из нас стоит другой вопрос «Могу ли я?» Все мы знаем, что вне христианства были хорошие люди — скажем, Сократ и Конфуций, которые о нем не слышали, или Джон Стюарт Милль, не веривший в него. Если христианство истинно, люди эти пребывали в честном неведении или в честном заблуждении. Если воля их была так добра, как мне кажется (ведь я, что ни говори, не знаю тайны их сердец), мы вправе верить и надеяться, что Бог в Своем милосердии сумел исправить и предотвратить зло, которое они причинили бы по неведению и себе, и тем, на кого они влияли. Но вы, задавший мне этот вопрос, — в ином положении. Если бы вы о христианстве не слышали, вы бы и не спрашивали. Если бы, услышав, серьезно все обдумали и отвергли, вы бы тоже не спросили. Значит, на самом деле вы спрашиваете: «Стоит ли мне беспокоиться? Не проще ли жить, как жил? Разве мало доброй воли? Разве непременно надо стучаться в страшную дверь?»

Прежде всего, я отвечу, что вы собираетесь быть хорошим, не зная, что такое «хорошо». Но этого мало. Незачем спрашивать, накажет ли вас Бог за леность и малодушие; они сами себя накажут. Ведь вы передергиваете. Вы намеренно не хотите знать, истинно ли христианство, потому что боитесь, что с ним хлопот не оберешься. Так мы нарочно забываем посмотреть на доску объявлений, чтобы не увидеть там своего имени, или зайти в банк и справиться, не кончился ли наш счет. Так мы избегаем врача, чтобы не узнать о своей болезни.

Человек, не верующий по этим причинам, не находится в честном заблуждения Он — в заблуждении нечестном, и нечестность эта окрасит его дела и помыслы, так как он утратил девственность разума. Честную хулу на Сына Человеческого можно простить и исцелить, Но если вы просто избегаете Его, переходите на другую сторону улицы, не снимаете телефонной трубки, не распечатываете писем — это дело другое. Быть может, вы и впрямь не уверены, надо ли быть христианином, но вы прекрасно знаете, что надо быть человеком, а не страусом.

Честь разума пала в наши дни так низко, что меня спросят. «А какая мне польза? Стану ли я счастливее? Стану ли лучше? Если вы в этом ручаетесь, что ж, приму христианство», Но я не хочу отвечать на этом уровне. Вот — дверь, за которой вас ждет разгадка мироздания. Если ее там нет, христиане обманывают вас, как никто никого не обманывал за все века истории. И всякий человек (человек, не кролик) просто обязан выяснить, как обстоит дело, а потом — или всеми силами разоблачать преступный обман, или всей душой, помышлениями и сердцем предаться истине. Неужели вам безразлично все, кроме «правильной жизни»? Ладно, скажу уж: христианство поможет вам, и гораздо больше, чем вы думаете. А первая помощь будет в том, что оно вобьет вам в голову очень важную и не очень приятную вещь. Все, что вы до сих пор считали «приличной» или «правильной» жизнью, — добропорядочность, благодушие и многое другое — совсем не так всецелительно, как вам казалось. Христианство научит вас, что вы и дня не можете пробыть «хорошим» без Божьей помощи. Потом оно научит еще, что если бы вы и смогли, вы все равно не достигли бы того, для чего вы созданы. Простая «нравственность» — не цель жизни. Вам уготовано иное. Милль и Конфуций (о Сократе не говорю, он был гораздо ближе к истине) просто не знали, для чего мы живем. Не знают этого и те, кто задает вопрос, с которого начинается статья. Если бы они знали, они бы поняли, что «порядочность» — чистейшая ерунда перед истинным замыслом о человеке. Нравственность необходима; но жизнь в Боге, к которой мы призываем, просто поглощает, вбирает ее. Мы должны родиться заново. Все кроличье в нас должно исчезнуть — и то, что роднит нас с похотливым кроликом, и то, что роднит нас с кроликом ответственным, порядочным, приличным. Шерсть будет вылезать с кровью, и, изнемогши от крика, мы вдруг обнаружим то, что было под шкуркой, — Человека, сына Божия, сильного, мудрого, прекрасного и радостного.

«Когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится» (1 Кор. 13:10). Желание «быть хорошим без Христа» зиждется на двух ошибках. Во–первых, это вам не под силу, во–вторых, это не цель вашей жизни. Нельзя взобраться самому на высокую гору праведности, но если бы мы и взобрались, мы бы погибли во льдах и разреженном воздухе. Начиная с определенной высоты, не помогут ни ноги, ни топорик, ни веревка. Нужны крылья; дальше придется лететь.

 

Упадок веры

 

Я смотрю на оксфордских студентов и вижу, что с одинаковым правом можно сделать два вывода о «подрастающем поколении», хотя на самом деле студенты по всем статьям отличаются друг от друга не меньше, чем от нас, преподавателей. Множество фактов доказывает нам, что вера — при последнем издыхании; ровно столько же доказательств, что вера возрождается. И то и другое пра–вильно. Должно быть, полезней будет рассмотреть и понять обе тенденции, чем прикидывать на глаз, «кто кого».

Упадок веры, принесший столько горя одним и радости другим, доказывается тем, что церкви теперь пустуют. И правда, в 1900 году они были полны, а сейчас, в 1946–м, там никого нет. Но случилось это не постепенно, а сразу — как только людей перестали заставлять. В сущности, это не упадок, не падение, а прыжок. Шестьдесят человек, приходивших в храм из–под палки, больше туда не ходят; пятеро верующих ходят, как ходили. Случилось это не в одном Оксфорде, а по всей Англии.

Во всех слоях населения, во всех частях страны церковных христиан стало гораздо меньше. Как обычно считают, это доказывает, что за последние полвека наш народ перешел от христианского миросозерцания к мирскому. Но, судя по книгам, люди XIX века смотрели на мир точно так же. Исключений очень мало. Романы Мередита, Троллопа, Теккерея написаны не теми и не для тех, кто ставит вечное выше временного, считает гордыню грехом грехов, жаждет нищеты духовной и Божьей благодати. Еще удивительней, что сам Диккенс в «Рождественских рассказах» не вспом–нил о Божьей Матери, волхвах и ангелах, а выдумал каких–то духов и символами своего любимого праздника сделал не вола и осла, но гуся и индейку. Самый же редкостный пример — в 33–й главе «Антиквария», где лорд Гленаллен прощает старую Элспет. Если верить Вальтеру Скотту, Гленаллен вечно каялся, молился и помышлял только о небесном. Но когда он прощает врага, о христианстве и речи нет — он просто по природе своей великодушен. Скотту и в голову не пришло, что четки, посты и покаяния, столь полезные в виде романтических атрибутов, могут быть хоть как–то с этим связаны.

Поймите меня правильно. Я не хочу сказать, что Скотт не был смелым, добрым и благородным человеком и прекраснейшим писателем. Я хочу сказать, что и он, и многие его современники воспринимали всерьез только светские, мирские ценности. В этом смысле Платон и Вергилий ближе к христианству, чем они.

«Упадок веры» — явление неоднозначное. Точнее всего сказать, что в упадок пришло не хри–стианство, а расплывчатый теизм, с крепким, а порой — и рыцарским нравственным кодексом. Теизм этот не «стоял против мира» — им были пропитаны насквозь все наши институции и чувства; в церковь же его сторонники ходили в лучшем случае из вежливости или по привычке, а в худшем — из лицемерия. Когда социальное давление исчезло, не возникло ничего нового, просто стало виднее, что к чему. Тех, кто ищет в Церкви Христа, пересчитать не трудно, если туда не ходит никто другой Замечу, что сама эта новая свобода обязана своим существованием тому, о чем мы недавно говорили. Если бы антиклерикальные и антирелигиозные силы XIX века увидели перед собой сомкнутый ряд истинных христиан, дело могло бы обернуться иначе. Но смутная религиозность сопротивляться не умеет. Она рыхла и податлива.

Таким образом, «упадок веры» — истое благословение. В самом худшем случае он хотя бы ставит все на свои места. Современный студент может выбирать. Он может рассуждать о христианст–ве, потом — и обратиться. Я помню времена, когда это было труднее. Религиозность слишком расплывчата, чтобы спорить («слишком священна, чтобы упоминать о ней всуе»). О ней полагалось говорить тихо, тайно, как о болезнях. Конечно, целомудрие всегда запрещает слишком легко говорить о Боге. Но чисто социальные, вкусовые, светские запреты ушли. Туман религиозности рассеялся: мы видим обе армии; можно начинать бой. Для «мира» упадок веры очень вреден. Встало под удар все, что давало возможность сносно и даже счастливо жить в Англии: сравнительная чис–тота нашей общественной жизни, сравнительная человечность, пристойные отношения между политическими противниками. Но я не уверен, что это затруднит обращение в христианство. Скорее, наоборот. Когда круглый стол сломан, приходится выбирать, с кем вы — с Мордредом или с Галахадом.

Перейдем к христианскому возрождению. Те, кто о нем толкует, ссылаются на успех явно и да–же яростно христианских писателей, на популярность лекций о христианстве и на частые и отнюдь не враждебные споры о нем. Словом, они имеют в виду то, что один мой друг назвал «интелли–гентской шумихой вокруг христианства». Явление это трудно описать бесстрастно; но всякий при–знает, что христианство «в ходу» у молодых интеллектуалов, которые лет пять назад о нем и не думали. В наши дни лишь наивный провинциал еще считает неверие само собой разумеющимся. Времена простого неверия так же мертвы, как времена простой веры.

Мои единоверцы этим довольны. И впрямь причины для радости есть; а то, что я сейчас скажу, вызвано, надеюсь, не только естественным желанием пожилого человека немного расхолодить всех, кто ему попадется. Я просто предупреждаю о возможных разочарованиях, чтобы хоть как— то их предотвратить.

Во–первых, всякий христианин должен понять, что интерес к христианству и даже умственное с ним согласие сильно отличается от обращения Англии или хотя бы одной–единственной души. Для обращения нужен поворот воли, а поворот этот, в самой своей глубине, невозможен без благодатной помощи. Это не значит, что благоприятствующая христианству умственная атмосфера ни к чему не нужна. Мы не считаем бесполезными оружейников, хотя они не выигрывают битвы; однако их надо поставить на место, если они потребуют воинских почестей. Когда человек подходит к последнему выбору, умственный климат может помочь ему. Те, кто создает этот климат, трудятся не зря, но не надо преувеличивать их пользу. Вполне возможно, что из всех их стараний не выйдет ничего, совсем ничего. Неизмеримо выше их стоит тот, кого, насколько мне известно, нынешнее движение еще не породило — проповедник, апостол, благовествователь. Апологет готовит путь Господу, проповедник подражает уже не Предтече, а Христу. Он будет нам послан; а может, — не будет. Пока его нет, мы, апологеты, сделаем совсем немного. Однако это не значит, что надо сло–жить оружие. Во–вторых, не забывайте, что широкий и жадный интерес к чему–нибудь называется модой. А моды, по природе своей, недолговечны. Нынешний интерес к христианству может про–держаться, может исчезнуть. Но рано или поздно он неизбежно утратит широту. Происходит это очень быстро. Где теперь Брэдли, схема Дугласа, вихревики? Кто помнит попрыгунчиков и кто читает «Избиение младенцев»? Что бы ни дала нам мода, она исчезнет. Отражения останутся, а больше — ничего. Если и впрямь началось христианское возрождение, развиваться оно будет мед–ленно, тихо, в очень маленьких группах людей. Солнце проглянуло ненадолго (если проглянуло), и надо собрать зерно в амбары, пока не пошли дожди.

Непрочность — рок «умственных климатов», поветрий и мод. Но «христианскому возрожде–нию» грозит и более серьезный противник. С нами еще не боролись всерьез. Если успех наш воз–растет, этого не миновать. Враг еще не удостоил нас битвы, но скоро удостоит. Так бывало в хри–стианстве всегда, с самого начала. Сперва оно нравится всем, у кого нет особых причин с ним враждовать, и тот, кто не против него, — с ним. На этой ступени люди замечают только, как не похоже оно на неприятные им самим стороны мира сего. Но, догадываясь постепенно, чего же оно действительно требует, люди пугаются все больше; оттолкновение, страх и, наконец, ненависть побеждают в их душе. Выдержать христианство может лишь тот, кто даст ему все, чего оно хочет, т. е. — попросту все. И те, кто не с ним, встают против него.

Вот почему не надо тешить себя надеждой на мирные, разумные и крупные победы. Задолго до этого против нас встанет истинный враг, и верность христианству будет стоить по меньшей мере мирского преуспеяния. Но помните: скорее всего, враг этот примет имя христианства (вероятно — с каким–нибудь прилагательным).

Пока что вроде бы все идет неплохо. Но откуда мне знать? Ни мы, ни наши враги еще не брались за оружие. А всем нам всегда кажется, что война зашла дальше, чем это есть на самом деле.

 

Беда с этим N!

 

Статья опубликована: «Bristol Diocesan Gazett». 1948, август.

Мне кажется, я могу с уверенностью принять, что семеро из десяти моих читателей вконец извелись из–за какого–нибудь человека. Тот, у кого вы служите, или тот, кто служит у вас; тот, у кого вы живете, или тот, кто у вас живет; ваша свекровь или теща, ваш сын, ваша жена или кто–нибудь еще портит вам жизнь. Надеюсь, вы не слишком часто жалуетесь, но иногда все же бывает. Друг или просто знакомый спросит, что с вами, и вас поневоле прорвет.

Обычно собеседник скажет вам на это: «Что же вы молчите? Почему вы прямо все не выложите жене (мужу, отцу, дочери, сыну, начальнику, квартирной хозяйке)? Не звери же они! Объясните все как есть — разумно, спокойно, без нервов». А вы, что бы вы вслух ни ответили, думаете в тоске: «Ох, знал бы он этого N!» Вы–то знаете его (ее). Вы–то знаете, что безнадежно взывать к его (ее) разуму. Может быть, вы пытались поговорить, и у вас опустились руки; может быть, не пытались, понимая заранее, что из этого выйдет. Вы знаете, что N устроит скандал, или недоуменно на вас уставится, или пообещает исправиться, а через сутки станет таким, как был. Наверное, третий вариант — хуже всего. В общем, вы знаете что с N не сладишь. Вы помните, как ваши попытки разбивались о его несокрушимую лень, или необязательность, или тупость, или ревность, или властность, или обидчивость. Когда–то вы думали, что если жизнь станет по–лучше, N переменится. Но эти иллюзии — в прошлом. Война кончилась, жалованье повысили, болезнь вылечили, а N не меняется. Даже если вы получите миллион муж не перестанет грубить вам, жена не перестанет ворчать, сын — пить, а теща или свекровь от вас не уедет. Понять это — уже немало. Полезно знать: 1) что истинное счастье зависит не от внешних обстоятельств, а, среди прочего, от свойств ваших ближних и 2) что вы этих свойств изменить не можете. Тут–то мы и подходим к самой сути. Поняв это, вы поймете впервые в одном определенном смысле, каково приходится Богу. Ведь это случилось и с Ним. Он дал нам прекрасный, поистине райский мир; дал нам разум и совесть, чтобы мы знали, как в этом мире жить; сделал так, что необходимое для жизни (еда, питье, отдых, сон, работа) может беспредельно радовать нас. А мы все портим. Каждый из Его даров становится для нас лишним поводом к злобе, зависти, излишеству, корысти и глупости.

Вы возразите мне, что Богу легче, так как Он может изменить людей, а мы не можем. Но разница меньше, чем вы думаете. Господь наш поставил Себе правилом не менять человека насильно. Он может его изменить, и изменит, но только тогда, когда человек Ему поддастся. В этом смысле Он ограничил Свою власть. Порой мы этому удивляемся и даже об этом жалеем. Но Богу виднее. Он предпочел мир свободных существ, со всеми его опасностями, миру праведных роботов. И чем ярче мы себе представим этот, второй мир, тем лучше мы поймем Божью мудрость. Я сказал, что вы увидите, каково приходится Богу в одном смысле. Так оно и есть. Божий взгляд на дело отличается от вашего. Во–первых, глядя на некий дом, завод или контору, Он видит на одного человека больше, чем вы. И следующий, очень большой шаг по пути мудрости — узнать, что и с вами нелегко. У вас тоже есть роковое свойство, о которое разбиваются надежды и попытки ваших ближних. Вы не отмахнетесь фразой: «Ну, конечно, и у меня есть свои недостатки». Надо понять, что у вас есть свойство, вызывающее у других именно отчаяние, о котором мы говорили. Почти наверняка вы о нем и не подозреваете, как не подозревает ничего тот несчастный герой рекламы, у которого пахнет изо рта. А почему же, спросите вы, вам об этом не скажут? Поверьте, вам говорили, и не раз, но вы «не могли вместить». Быть может, злоба, ворчанье или странности, на которые вы жалуетесь, — это просто попытка открыть вам глаза. Но даже если вы знаете порок, вы знаете его мало. Вы скажете: «Да, я вчера погорячился», — а другим ясно, что вы вообще злой. Вы скажете: «Что–то я перепил», — а другим ясно, что вы вообще пьяница. Словом, Божий взгляд отличается от нашего тем, что Он видит всех, а мы — всех минус один.

Есть и второе отличие. Бог любит всех, несмотря на их дурные свойства. Он терпит их, не терпя их греха. Вы скажете: «Ему что, Он с ними вместе не живет!» Нет, живет. Он — с ними в гораздо более глубоком смысле, чем мы, и всегда, без минуты отдыха. Всякий низкий помысел в их (т. е. — в нашей) душе, всякий миг зависти, злобы, гордыни, жадности, спеси наносит удар Его долготерпеливой любви и причиняет Ему боль, которая сильнее нашей.

Чем больше мы уподобимся Богу в этих двух отношениях, тем лучше для нас. Мы должны любить N и видеть себя, как видим его. Говорят, что вредно думать о своих недостатках. Оно бы и верно, если бы, не думая о них, мы не начинали немедлен



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: