Прощание миссурийской девы с Алабамой 2 глава




– Да погодите же, за что вы меня лупите? Это Сид разбил!

Тетя Полли замерла от неожиданности, и Том ждал, не пожалеет ли она его. Но как только дар слова вернулся к ней, она сказала:

– Гм! Ну, я думаю, тебе все же не зря влетело! Уж наверно ты чего-нибудь еще натворил, пока меня тут не было.

Потом совесть упрекнула ее, и ей захотелось сказать что-нибудь ласковое и любящее; но она рассудила, что это будет понято как признание в том, что она виновата, а дисциплина этого не допускает. И она промолчала и занялась своими делами, хотя на сердце у нее было неспокойно. Том сидел, надувшись, в углу и растравлял свои раны. Он знал, что в душе тетка стоит перед ним на коленях, и мрачно наслаждался этим сознанием. Он не подаст и виду, будто бы ничего не замечает. Он знал, что время от времени она посылает ему тоскующий взор сквозь слезы, но не желал ничего замечать. Он воображал, будто лежит при смерти и тетя Полли склоняется над ним, вымаливая хоть слово прощения, но он отвернется к стене и умрет, не произнеся этого слова. Что она почувствует тогда? И он вообразил, как его приносят мертвого домой, вытащив из реки: его кудри намокли, измученное сердце перестало биться. Как она тогда упадет на его бездыханный труп и слезы у нее польются рекой, как она будет молить бога, чтоб он вернул ей ее мальчика, тогда она ни за что больше его не обидит! А он будет лежать бледный и холодный, ничего не чувствуя, – бедный маленький страдалец, претерпевший все мучения до конца! Он так расчувствовался от всех этих возвышенных мечтаний, что глотал слезы и давился ими, ничего не видя, а когда он мигал, слезы текли по щекам и капали с кончика носа. И он так наслаждался своими горестями, что не в силах был допустить, чтобы какая-нибудь земная радость или раздражающее веселье вторглись в его душу; он оберегал свою скорбь, как святыню. И потому, когда в комнату впорхнула его сестрица Мэри, вся сияя от радости, что возвращается домой после бесконечной недели, проведенной в деревне, он встал и вышел в одну дверь, окруженный мраком и грозовыми тучами, в то время как ликование и солнечный свет входили вместе с Мэри в другую.

Он бродил далеко от тех улиц, где обычно играли мальчики, выискивая безлюдные закоулки, которые соответствовали бы его настроению. Плот на реке показался ему подходящим местом, и он уселся на самом краю, созерцая мрачную пелену реки и желая только одного: утонуть сразу и без мучений, не соблюдая тягостного порядка, заведенного природой. Тут он вспомнил про цветок, извлек его из кармана, помятый и увядший, и это еще усилило его скорбное блаженство. Он стал думать о том, пожалела ли бы она его, если б знала. Может, заплакала бы, захотела бы обнять и утешить. А может, отвернулась бы равнодушно, как и весь холодный свет. Эта картина так растрогала его и довела его муки до такого приятно-расслабленного состояния, что он мысленно повертывал ее и так и сяк, рассматривая в разном освещении, пока ему не надоело. Наконец он поднялся на ноги со вздохом и скрылся в темноте.

Вечером, около половины десятого, он шел по безлюдной улице к тому дому, где жила прелестная незнакомка. Дойдя до него, он постоял с минуту: ни одного звука не уловило его настороженное ухо; свеча бросала тусклый свет на штору в окне второго этажа. Не там ли незримо присутствует незнакомка? Он перелез через забор, осторожно перебрался через клумбы с цветами и стал под окном; долго и с волнением глядел на него, задрав голову кверху; потом улегся на землю, растянувшись во весь рост, сложив руки на груди и прижимая к ней бедный, увядший цветок. Так вот он и умрет – один на белом свете, – ни крова над бесприютной головой, ни дружеской участливой руки, которая утерла бы предсмертный пот с его холодеющего лба, ни любящего лица, которое с жалостью склонилось бы над ним в последний час. Наступит радостное утро, а она увидит его бездыханный труп. Но ах! – проронит ли она хоть одну слезинку над его телом, вздохнет ли хоть один раз о том, что так безвременно погибла молодая жизнь, подкошенная жестокой рукой во цвете лет?

Окно открылось, резкий голос прислуги осквернил священную тишину, и целый потоп хлынул на распростертые останки мученика!

Герой едва не захлебнулся и вскочил на ноги, отфыркиваясь. В воздухе просвистел камень вместе с невнятной бранью, зазвенело стекло, разлетаясь вдребезги, коротенькая, смутно видная фигурка перескочила через забор и растаяла в темноте.

Когда Том, уже раздевшись, разглядывал при свете сального огарка промокшую насквозь одежду, Сид проснулся; но если у него и было какое-нибудь желание попрекнуть и намекнуть, то он передумал и смолчал, заметив по глазам Тома, что это небезопасно.

Том улегся в постель, не считая нужным обременять себя молитвой, и Сид мысленно отметил это упущение.

 

Глава четвертая

 

Солнце взошло над безмятежной землей и осияло с высоты мирный городок, словно благословляя его. После завтрака тетя Полли собрала всех на семейное богослужение; оно началось с молитвы, построенной на солидном фундаменте из библейских цитат, скрепленных жиденьким цементом собственных добавлений; с этой вершины, как с горы Синай, она и возвестила суровую главу закона Моисеева.

После этого Том препоясал чресла и приступил к заучиванию стихов из библии. Сид еще несколько дней назад выучил свой урок. Том приложил все силы, для того чтобы затвердить наизусть пять стихов, выбрав их из нагорной проповеди, потому что нигде не было стихов короче.

Через полчаса у Тома сложилось довольно смутное представление об уроке, потому что его голова была занята всем чем угодно, кроме урока, а руки непрерывно двигались, развлекаясь каким-нибудь посторонним делом.

Мэри взяла у него книжку, чтобы выслушать урок, и Том начал спотыкаться, кое-как пробираясь сквозь туман:

– Блаженны… э-э…

– Нищие…

– Да, нищие; блаженны нищие… э-э-э…

– Духом…

– Духом; блаженны нищие духом, ибо их… ибо они…

– Ибо их…

– Ибо их… Блаженны нищие духом, ибо их есть царствие небесное. Блаженны плачущие, ибо они… ибо они…

– У…

– Ибо они… э…

– У-те…

– Ибо они у-те… Ну, я не помню, как там дальше! Блаженны ибо плачущие, ибо они… ибо плачущие… а дальше как? Ей-богу, не знаю! Что же ты не подскажешь, Мэри? Как тебе не стыдно меня дразнить?

– Ах, Том, дурачок ты этакий, вовсе я тебя не дразню, и не думаю даже. Просто тебе надо как следует выучить все сначала. Ничего, Том, выучишь как-нибудь, а когда выучишь, я тебе подарю одну очень хорошую вещь. Ну, будь же умницей!

– Ладно! А какую вещь, Мэри, ты только скажи?

– Не все ли тебе равно. Раз я сказала, что хорошую, значит, хорошую.

– Ну да уж ты не обманешь. Ладно, я пойду приналягу.

Том «приналег» – и под двойным давлением любопытства и предстоящей награды приналег с таким воодушевлением, что добился блестящих успехов. За это Мэри подарила ему новенький перочинный ножик с двумя лезвиями ценой в двенадцать с половиной центов; и нахлынувший на Тома восторг потряс его до основания. Правда, ножик совсем не резал, зато это была не какая-нибудь подделка, а настоящий ножик фирмы «Барлоу», в чем и заключалось его непостижимое очарование; хотя откуда мальчики Западных штатов взяли, что это грозное оружие можно подделать и что подделка была бы хуже оригинала, совершенно неизвестно и, надо полагать, навсегда останется тайной. Том ухитрился изрезать этим ножиком буфет и уже подбирался к комоду, как его позвали одеваться в воскресную школу.

Мэри дала ему жестяной таз, полный воды, и кусок мыла; он вышел за дверь и поставил таз на скамейку, потом окунул мыло в воду и опять положил его на место; закатал рукава, осторожно вылил воду на землю, потом вошел в кухню и начал усердно тереть лицо полотенцем, висевшим за дверью. Но Мэри отняла у него полотенце, сказав:

– Как тебе не стыдно, Том. Умойся как следует. От воды тебе ничего не сделается.

Том немножко смутился. В таз опять налили воды; и на этот раз он постоял над ним некоторое время, собираясь с духом, потом набрал в грудь воздуху и начал умываться. Когда Том после этого вошел в кухню, зажмурив глаза и ощупью отыскивая полотенце, по его щекам текла мыльная пена, честно свидетельствуя о понесенных трудах. Однако, когда он отнял от лица полотенце, оказалось, что вид у него не совсем удовлетворительный, чистыми были только щеки и подбородок, которые белели, как маска, а ниже и выше начиналась темная полоса неорошенной почвы, которая захватывала шею и спереди и сзади. Тогда Мэри взялась за него сама, и, выйдя из ее рук, он уже ничем не отличался по цвету кожи от своих бледнолицых братьев; мокрые волосы были аккуратно приглажены щеткой, их короткие завитки лежали ровно и красиво. (Том потихоньку старался распрямить свои кудри, прилагая много трудов и стараний, чтобы они лежали на голове как приклеенные; ему казалось, что с кудрями он похож на девчонку, и это очень его огорчало.) Потом Мэри достала из шкафа костюм, который вот уже два года Том надевал только по воскресеньям и который назывался «другой костюм», на основании чего мы можем судить о богатстве его гардероба. После того как он оделся сам, Мэри привела его в порядок: она застегнула на нем чистенькую курточку до самого подбородка, отвернула книзу широкий воротник и расправила его по плечам, почистила Тома щеткой и надела ему соломенную шляпу с крапинками. Теперь он выглядел очень нарядно и чувствовал себя очень неловко: новый костюм и чистота стесняли его, чего он терпеть не мог. Он надеялся, что Мэри забудет про башмаки, но эта надежда не сбылась: Мэри хорошенько смазала их салом, как полагается, и принесла ему. Том вышел из терпения и заворчал, что его вечно заставляют делать то, чего ему не хочется. Но Мэри ласково уговорила его:

– Пожалуйста, Том, будь умницей.

И Том, ворча, надел башмаки. Мэри оделась в одну минуту, и дети втроем отправились в воскресную школу, которую Том ненавидел от всей души, а Сид и Мэри любили.

В воскресной школе занимались с девяти до половины одиннадцатого, а потом начиналась проповедь. Двое из детей оставались на проповедь добровольно, а третий тоже оставался – по иным, более существенным причинам.

На жестких церковных скамьях с высокими спинками могло поместиться человек триста; церковь была маленькая, без всяких украшений, с колокольней на крыше, похожей на узкий деревянный ящик. В дверях Том немного отстал, чтобы поговорить с одним приятелем, тоже одетым по-воскресному:

– Послушай, Билли, есть у тебя желтый билетик?

– Есть.

– Что ты просишь за него?

– А ты что дашь?

– Кусок лакрицы и рыболовный крючок.

– Покажи.

Том показал. Приятель остался доволен, и они обменялись ценностями. После этого Том променял два белых шарика на три красных билетика и еще разные пустяки – на два синих. Он еще около четверти часа подстерегал подходивших мальчиков и покупал у них билетики разных цветов. Потом он вошел в церковь вместе с ватагой чистеньких и шумливых мальчиков и девочек, уселся на свое место и завел ссору с тем из мальчиков, который был поближе. Вмешался важный пожилой учитель; но как только он повернулся к ним спиной, Том успел дернуть за волосы мальчишку, сидевшего перед ним, и уткнулся в книгу, когда этот мальчик оглянулся; тут же он кольнул булавкой другого мальчика, любопытствуя послушать, как тот заорет: «Ой!», и получил еще один выговор от учителя. Весь класс Тома подобрался на один лад – все были беспокойные, шумливые и непослушные. Выходя отвечать урок, ни один из них не знал стихов как следует, всем надо было подсказывать. Однако они кое-как добирались до конца, и каждый получал награду – маленький синий билетик с текстом из священного писания; каждый синий билетик был платой за два выученных стиха из библии. Десять синих билетиков равнялись одному красному, их можно было обменять на красный билетик; десять красных билетиков равнялись одному желтому; а за десять желтых директор школы давал ученику библию в дешевом переплете (стоившую в то доброе старое время сорок центов). У многих ли из моих читателей найдется столько усердия и прилежания, чтобы заучить наизусть две тысячи стихов, даже за библию с рисунками Доре? Но Мэри заработала таким путем две библии – в результате двух лет терпения и труда, а один мальчик из немцев даже четыре или пять. Он как-то прочел наизусть три тысячи стихов подряд, не останавливаясь; но такое напряжение умственных способностей оказалось ему не по силам, и с тех пор он сделался идиотом, – большое несчастье для школы, потому что во всех торжественных случаях, при посетителях, директор всегда вызывал этого ученика и заставлял его «из кожи лезть», по выражению Тома. Только старшие ученики умудрялись сохранить свои билетики и проскучать над зубрежкой достаточно долго, чтобы получить в подарок библию, и потому выдача этой награды была редким и памятным событием; удачливый ученик в этот день играл такую важную и заметную роль, что сердце каждого школьника немедленно загоралось честолюбием, которого хватало иногда на целых две недели. Быть может, Том не был одержим духовной жаждой настолько, чтобы стремиться к этой награде, но нечего и сомневаться в том, что он всем своим существом жаждал славы и блеска, которые приобретались вместе с ней.

Как водится, директор школы стал перед кафедрой, держа молитвенник в руках, и, заложив его пальцем, потребовал внимания. Когда директор воскресной школы произносит обычную коротенькую речь, то молитвенник в руках ему так же необходим, как ноты певице, которая стоит на эстраде, готовясь пропеть соло, – хотя почему это нужно, остается загадкой: оба эти мученика никогда не заглядывают ни в молитвенник, ни в ноты. Директор был невзрачный человечек лет тридцати пяти, с рыжеватой козлиной бородкой и коротко подстриженными рыжеватыми волосами, в жестком стоячем воротничке, верхний край которого подпирал ему уши, а острые углы выставлялись вперед, доходя до уголков рта. Этот воротник, похожий на забор, заставлял его глядеть только прямо перед собой и поворачиваться всем телом, когда надо было посмотреть вбок; подбородком учитель упирался в галстук шириной в банковый билет, с бахромой на концах; носки его ботинок были по моде сильно загнуты кверху, наподобие лыж, – результат, которого молодые люди того времени добивались упорным трудом и терпением, просиживая целые часы у стенки с прижатыми к ней носками. С виду мистер Уолтерс был очень серьезен, а в душе честен и искренен; он так благоговел перед всем, что свято, и настолько отделял духовное от светского, что незаметно для себя самого в воскресной школе он даже говорил совсем другим голосом, не таким, как в будние дни. Свою речь он начал таким образом:

– А теперь, дети, я попрошу вас сидеть как можно тише и прямее и минуту-другую слушать меня как можно внимательнее. Вот так. Именно так и должны себя вести хорошие дети. Я вижу, одна девочка смотрит в окно; кажется, она думает, что я где-нибудь там, – может быть, сижу на дереве и беседую с птичками. (Одобрительный смех.) Мне хочется сказать вам, как приятно видеть, что столько чистеньких веселых детских лиц собралось здесь для того, чтобы научиться быть хорошими.

И так далее, и тому подобное. Нет никакой надобности приводить здесь конец этой речи. Она была составлена по неизменному образцу, а потому мы все с ней знакомы.

Последняя треть его речи была несколько омрачена возобновившимися среди озорников драками и иными развлечениями, а также шепотом и движением, которые постепенно распространялись все дальше и дальше и докатились даже до подножия таких одиноких и незыблемых столпов, как Сид и Мэри. Но с последним словом мистера Уолтерса всякий шум прекратился, и конец его речи был встречен благодарным молчанием.

Перешептывание было отчасти вызвано событием более или менее редким – появлением гостей: судьи Тэтчера в сопровождении какого-то совсем дряхлого старичка, представительного джентльмена средних лет с седеющими волосами и величественной дамы, должно быть его жены. Дама вела за руку девочку. Тому Сойеру не сиделось на месте, он был встревожен и не в духе, а кроме того, его грызла совесть – он избегал встречаться глазами с Эми Лоуренс, не мог вынести ее любящего взгляда. Но как только он увидел маленькую незнакомку, вся душа его наполнилась блаженством. В следующую минуту он уже старался изо всех сил: колотил мальчишек, дергал их за волосы, строил рожи – одним словом, делал все возможное, чтобы очаровать девочку и заслужить ее одобрение. Его радость портило только одно – воспоминание о том, как его облили помоями в саду этого ангела, но и это воспоминание быстро смыли волны счастья, нахлынувшие на его душу. Гостей усадили на почетное место и, как только речь мистера Уолтерса была окончена, их представили всей школе. Джентльмен средних лет оказался очень важным лицом – не более и не менее как окружным судьей, самой высокопоставленной особой, какую приходилось видеть детям. Им любопытно было знать, из какого материала он создан, и хотелось услышать, как он рычит, но вместе с тем было и страшно. Он приехал из Константинополя, за двенадцать миль отсюда, – следовательно, путешествовал и видел свет: вот этими самыми глазами видел здание окружного суда, о котором ходили слухи, будто оно под железной крышей. О благоговении, которое вызывали такие мысли, говорили торжественное молчание и ряды почтительно взирающих глаз. Ведь это был знаменитый судья Тэтчер, брат здешнего адвоката. Джеф Тэтчер немедленно вышел вперед, на зависть всей школе, и показал, что он коротко знаком с великим человеком. Если б он мог слышать шепот, поднявшийся кругом, то этот шепот услаждал бы его душу, как музыка:

– Погляди-ка, Джим! Идет туда. Гляди, протянул ему руку – здоровается! Вот ловко! Скажи, небось хочется быть на месте Джефа?

Мистер Уолтерс старался, проявляя необыкновенную распорядительность и расторопность, отдавая приказания, делая замечания и рассыпая выговоры направо и налево, кому придется. Библиотекарь старался, бегая взад и вперед с охапками книг и производя ненужный шум, какой любит поднимать мелкотравчатое начальство. Молоденькие учительницы старались, ласково склоняясь над учениками, которых не так давно драли за уши, грозя пальчиком маленьким шалунам и гладя по головке послушных. Молодые учителя старались, делая строгие выговоры и на все лады проявляя власть и поддерживая дисциплину. Почти всем учителям сразу понадобилось что-то в книжном шкафу рядом с кафедрой; и они наведывались туда раза по два, по три, и каждый раз будто бы нехотя. Девочки тоже старались как могли, а мальчики старались так усердно, что жеваная бумага и затрещины сыпались градом. И над всем этим восседал великий человек, благосклонно улыбаясь всей школе снисходительной улыбкой судьи и греясь в лучах собственной славы, – он тоже старался.

Одного только не хватало мистеру Уолтерсу для полного счастья: возможности вручить наградную библию и похвастаться чудом учености. У некоторых школьников имелись желтые билетики, но ни у кого не было столько, сколько надо, – он уже опросил всех первых учеников. Он бы отдал все на свете за то, чтобы к немецкому мальчику вернулись умственные способности. И в ту самую минуту, когда всякая надежда покинула его, вперед выступил Том Сойер с девятью желтыми билетиками, девятью красными и десятью синими и потребовал себе библию. Это был гром среди ясного неба. Мистер Уолтерс никак не ожидал, что Том может потребовать библию, – по крайней мере в течение ближайших десяти лет. Но делать было нечего – налицо были подписанные счета, и по ним надо было платить. Тома пригласили на возвышение, где сидел судья и другие избранные, и великая новость была провозглашена с кафедры. Это было самое поразительное событие за последние десять лет, и впечатление оказалось настолько потрясающим, что новый герой сразу вознесся до уровня судьи, и вся школа созерцала теперь два чуда вместо одного. Всех мальчиков терзала зависть, а больше других страдали от жесточайших угрызений именно те, кто слишком поздно понял, что они сами помогли возвышению ненавистного выскочки, променяв ему билетики на те богатства, которые он нажил, уступая другим свое право белить забор. Они сами себя презирали за то, что дались в обман хитрому проныре и попались на удочку.

Награда была вручена Тому с такой прочувствованной речью, какую только мог выжать из себя директор при создавшихся обстоятельствах, но в ней недоставало истинного вдохновения, – бедняга чуял, что тут кроется какая-то тайна, которую вряд ли удастся вывести из мрака на свет: просто быть не может, чтобы этот мальчишка собрал целых две тысячи библейских снопов в житницу свою, когда известно, что ему не запомнить и двенадцати. Эми Лоуренс и гордилась, и радовалась, и старалась, чтобы Том это заметил по ее лицу, но он не глядел на нее. Она задумалась; потом слегка огорчилась; потом у нее возникло смутное подозрение – появилось, исчезло и возникло снова; она стала наблюдать; один беглый взгляд сказал ей очень многое – и тут ее поразил удар в самое сердце: от ревности и злобы она чуть не заплакала и возненавидела всех на свете, а больше всех Тома, – так ей казалось.

Тома представили судье; но язык у него прилип к гортани, сердце усиленно забилось, и он едва дышал – отчасти подавленный грозным величием этого человека, но главным образом тем, что это был ее отец. Он бы с радостью упал перед судьей на колени, если бы в школе было темно. Судья погладил Тома по голове, назвал его славным мальчиком и спросил, как его зовут. Мальчик раскрыл рот, запнулся и едва выговорил:

– Том.

– Нет, не Том, а…

– Томас.

– Ну, вот это так. Я так и думал, что оно немножко длиннее. Очень хорошо. Но у тебя, само собой, есть и фамилия, и ты мне ее, конечно, скажешь?

– Скажи джентльмену, как твоя фамилия, Томас, – вмешался учитель, – и не забывай говорить «сэр». Веди себя как следует.

– Томас Сойер… сэр.

– Вот так! Вот молодец. Славный мальчик. Славный маленький человечек. Две тысячи стихов – это очень много, очень, очень много. И никогда не жалей, что потратил на это столько трудов: знание дороже всего на свете – это оно делает нас хорошими людьми и даже великими людьми; ты и сам когда-нибудь станешь хорошим человеком, великим человеком, Томас, и тогда ты оглянешься на пройденный путь и скажешь: «Всем этим я обязан тому, что в детстве имел счастье учиться в воскресной школе, – моим дорогим учителям, которые показали мне дорогу к знанию, моему доброму директору, который поощрял меня, следил за мной и подарил мне прекрасную библию – роскошную, изящную библию, которая станет моей собственностью и будет храниться у меня всю жизнь, – и все это благодаря тому, что меня правильно воспитывали! Вот что ты скажешь, Томас, и эти две тысячи стихов станут тебе дороже всяких денег, – да, да, дороже. А теперь не расскажешь ли ты мне и вот этой леди что-нибудь из того, что ты выучил? Конечно, расскажешь, потому что мы гордимся мальчиками, которые так хорошо учатся. Без сомнения, тебе известны имена всех двенадцати апостолов? Может быть, ты скажешь нам, как звали тех двоих, которые были призваны первыми?

Том все это время теребил пуговицу и застенчиво глядел на судью. Теперь он покраснел и опустил глаза. Душа мистера Уолтерса ушла в пятки. Про себя он подумал: ведь мальчишка не может ответить даже на самый простой вопрос, и чего это судье вздумалось его спрашивать? Однако он чувствовал, что обязан что-то сказать.

– Отвечай джентльмену, Томас, не бойся.

Том все молчал.

– Я знаю, мне он скажет, – вмешалась дама. – Первых двух апостолов звали…

– Давид и Голиаф!

Опустим же завесу милосердия над концом этой сцены.

 

Глава пятая

 

Около половины одиннадцатого зазвонил надтреснутый колокол маленькой церкви, а скоро начал собираться и народ к утренней проповеди. Ученики воскресной школы разбрелись по всей церкви и расселись по скамейкам вместе с родителями, чтобы быть все время у них на глазах. Пришла и тетя Полли. Сид и Мэри сели рядом с ней, а Тома посадили поближе к проходу, как можно дальше от раскрытого окна и соблазнительных летних видов. Прихожане заполнили оба придела: престарелый и неимущий почтмейстер, знавший лучшие дни; мэр со своей супругой, – ибо в городишке имелся и мэр вместе с прочими ненужностями; судья; вдова Дуглас – красивая, нарядная женщина лет сорока, добрая душа, всем известная своей щедростью и богатством, владелица единственного барского дома во всем городе, гостеприимная хозяйка и устроительница самых блестящих праздников, какими мог похвастать Сент-Питерсберг; почтенный и согнутый в дугу майор Уорд со своей супругой; адвокат Риверсон, новоявленная знаменитость, приехавшая откуда-то издалека; местная красавица в сопровождении стайки юных покорительниц сердец, разряженных в батист и ленты. Вслед за девицами ввалились целой гурьбой молодые люди, городские чиновники, – полукруг напомаженных вздыхателей стоял на паперти, посасывая набалдашники своих тросточек, пока девицы не вошли в церковь; и, наконец, после всех явился Примерный Мальчик Вилли Мафферсон со своей мамашей, с которой он обращался так бережно, как будто она была хрустальная. Он всегда сопровождал свою мамашу в церковь и был любимчиком городских дам. Зато все мальчишки его терпеть не могли, до того он был хороший; кроме того, Вилли постоянно ставили им в пример. Как и всегда по воскресеньям, белоснежный платочек торчал у него из заднего кармана – будто бы случайно. У Тома платка и в заводе не было, поэтому всех мальчиков, у которых были платки, он считал франтами.

После того как собралась вся паства, колокол прозвонил еще один раз, подгоняя лентяев и зевак, и в церкви водворилось торжественное молчание, нарушаемое только хихиканьем и перешептыванием певчих на хорах. Певчие постоянно шептались и хихикали в продолжение всей службы. Был когда-то один такой церковный хор, который вел себя прилично, только я позабыл, где именно. Это было что-то очень давно, и я почти ничего о нем не помню, но, по-моему, это было не у нас, а где-то за границей.

Проповедник назвал гимн и с чувством прочел его от начала до конца на тот особый лад, который пользовался в здешних местах большим успехом. Он начал читать не очень громко и постепенно возвышал голос, затем, дойдя до известного места, сделал сильное ударение на последнем слове и словно прыгнул вниз с трамплина:

 

О, мне ль блаженствовать в раю, среди цветов покоясь,

Тогда как братья во Христе бредут в крови по пояс!

 

Он славился своим искусством чтения. На церковных собраниях его всегда просили почитать стихи, и как только он умолкал, все дамы поднимали кверху руки и, словно обессилев, роняли их на колени, закатывали глаза и трясли головами, будто говоря: «Словами этого никак не выразишь, это слишком хорошо, слишком хорошо для нашей грешной земли».

После того как пропели гимн, его преподобие мистер Спрэг повернулся к доске объявлений и стал читать извещения о собраниях, сходках и тому подобном, пока всем не начало казаться, что он так и будет читать до второго пришествия, – странный обычай, которого до сих пор придерживаются в Америке, даже в больших городах, невзирая на множество газет. Нередко бывает, что чем меньше оправданий какому-нибудь укоренившемуся обычаю, тем труднее от него отделаться.

А потом проповедник стал молиться. Это была очень хорошая, длинная молитва, и никто в ней не был позабыт: в ней молились и за церковь, и за детей, принадлежащих к этой церкви, и за другие церкви в городке, и за самый городок, и за родину, и за свой штат, и за всех чиновников штата, и за все Соединенные Штаты, и за все церкви Соединенных Штатов, и за конгресс, и за президента, и за всех должностных лиц; за бедных моряков, плавающих по бурному морю, за угнетенные народы, стонущие под игом европейских монархов и восточных деспотов; за тех, кому открыт свет евангельской истины, но они имеют уши и не слышат, имеют глаза и не видят; за язычников на дальних островах среди моря; а заключалась она молением, чтобы слова проповедника были услышаны и пали на добрую почву, чтобы семена, им посеянные, взошли во благовремение и дали обильный урожай. Аминь.

Зашелестели юбки, и поднявшиеся со своих мест прихожане снова уселись. Мальчик, о котором повествует эта книга, нисколько не радовался молитве: он едва ее вытерпел, и то через силу. Во все время молитвы он вертелся на месте; не вникая в суть, он подсчитывал, за что уже молились, – слушать он не слушал, но самая суть давно была ему наизусть известна, известно было также, что после чего будет сказано. И когда пастор вставлял от себя что-нибудь новенькое, Том ловил ухом непривычные слова, и вся его натура возмущалась: он считал такие прибавления нечестными и жульническими. В середине молитвы на спинку скамьи перед Томом уселась муха и долго не давала ему покоя – она то потирала сложенные вместе лапки, то охватывала ими голову и с такой силой чесала ее, что голова чуть не отрывалась от туловища, а тоненькая, как ниточка, шея была вся на виду; то поглаживала крылья задними лапками и одергивала их, как будто это были фалды фрака; и вообще занималась своим туалетом так невозмутимо, словно знала, что находится в полной безопасности. Да так оно и было; как ни чесались у Тома руки поймать ее, они на это не поднимались: Том верил, что в один миг загубит свою душу, если выкинет такую штуку во время молитвы. Однако при последних словах проповедника его рука дрогнула и поползла вперед, и, как только сказано было «аминь», муха попалась в плен. Тетя Полли поймала его на месте преступления и заставила выпустить муху.

Проповедник прочел текст из библии и пустился рассуждать скучным голосом о чем-то таком неинтересном, что многие прихожане начали клевать носом, хотя в сущности речь шла о преисподней и вечных муках, а число праведников, которым предназначено было спастись, пастор довел до такой ничтожной цифры, что и спасать-то их не стоило. Том считал страницы проповеди: выйдя из церкви, он всегда знал, сколько страниц было прочитано, зато почти никогда не знал, о чем читали. Однако на этот раз он заинтересовался проповедью, хотя и ненадолго. Проповедник нарисовал величественную и трогательную картину того, как наступит царство божие на земле, и соберутся все народы, населяющие землю, и лев возляжет рядом с ягненком, а младенец поведет их. Но вся возвышенная мораль и поучительность этого величественного зрелища пропали для Тома даром: он думал только о том, какая это будет выигрышная роль для главного действующего лица, да еще на глазах у всех народов; и ему самому захотелось быть этим младенцем, конечно, при условии, что лев будет ручной.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: