Моррель стоял перед ней, мрачный и решительный.
– Сжальтесь, сжальтесь, – сказала она, – вы не покончите с собой, ведь нет?
– Клянусь честью, покончу, – сказал Максимилиан, – но не всё ли вам равно? Вы исполните свой долг, и ваша совесть будет чиста.
Валентина упала на колени, прижав руки к груди; сердце её разрывалось.
– Максимилиан, – сказала она, – мой друг, мой брат на земле, мой истинный супруг в небесах, умоляю тебя, сделай, как я: живи страдая. Может быть, настанет день, когда мы соединимся.
– Прощайте, Валентина! – повторил Моррель.
– Боже мой, – сказала Валентина с неизъяснимым выражением, подняв руки к небу, – ты видишь, я сделала всё, что могла, чтобы остаться покорной дочерью, я просила, умоляла, заклинала, – он не послушался ни моих просьб, ни мольбы, ни слёз. Ну, так вот, – продолжала она твёрдым голосом, вытирая слёзы, – я не хочу умереть от раскаяния, я предпочитаю умереть от стыда. Вы будете жить, Максимилиан, и я буду принадлежать вам и никому другому. Когда? В какую минуту? Сейчас? Говорите, приказывайте, я готова.
Моррель, который уже снова отошёл на несколько шагов, вернулся и, бледный от радости, с просветлённым взором, протянул сквозь решётку руки к Валентине.
– Валентина, – сказал он, – дорогой мой друг, так не надо говорить со мной, а если так, то лучше дать мне умереть. Если вы любите меня так же, как я люблю вас, зачем я должен увести вас насильно? Или вы только из жалости хотите заставить меня жить? В таком случае я предпочитаю умереть.
– В самом деле, – прошептала Валентина, – кто один на свете любит меня? Он. Кто утешал меня во всех моих страданиях? Он. На ком покоятся все мои надежды, на ком останавливается мой растерянный взгляд, на ком отдыхает моё истерзанное сердце? На нём, на нём одном. Так вот, ты тоже прав, Максимилиан; я уйду за тобой, я оставлю родной дом, всё оставлю… Всё! Какая же я неблагодарная, – воскликнула Валентина, рыдая, – я совсем забыла о дедушке!
|
– Нет, – сказал Максимилиан, – ты не покинешь его. Ты говорила, что господин Нуартье как будто относится ко мне с симпатией; так вот, раньше чем бежать, ты скажешь ему всё. Его согласие будет тебе защитой перед богом. А как только мы поженимся, он переедет к нам; у него будет двое внуков. Ты мне рассказывала, как он с тобой объясняется и как ты ему отвечаешь; увидишь, я быстро научусь этому трогательному языку знаков. Клянусь тебе, Валентина, вместо отчаяния, которое нас ожидает, я обещаю тебе счастье!
– Ты видишь, Максимилиан, какую власть ты имеешь надо мной! Я готова поверить в то, что ты мне говоришь, но ведь всё это безрассудно. Отец проклянёт меня: я знаю его, знаю его непреклонное сердце, никогда он не простит меня. Вот что, Максимилиан: если хитростью, просьбами, благодаря случаю, не знаю как, – словом, если каким-нибудь образом мне удастся отсрочить свадьбу, вы подождёте, да?
– Да, клянусь вам, а вы поклянитесь, что этот ужасный брак не состоится никогда и что, даже если вас силой потащат к мэру, к священнику, вы всё-таки скажете – нет.
– Клянусь тебе в этом, Максимилиан, самым святым для меня на свете именем – именем моей матери!
– Тогда подождём, – сказал Моррель.
– Да, подождём, – откликнулась Валентина, у которой от этого слова отлегло на сердце, – мало ли, что может спасти нас.
|
– Я полагаюсь на вас, Валентина, – сказал Моррель. – Всё, что вы сделаете, будет хорошо; но если к вашим мольбам останутся глухи, если ваш отец, если госпожа де Сен-Меран потребуют, чтобы д'Эпине явился завтра для подписания этого договора…
– Тогда, Моррель… я дала вам слово.
– Вместо того чтобы подписать…
– Я выйду к вам, и мы бежим; но до тех пор не будем искушать бога, не будем видеться; ведь это чудо, это промысел божий, что нас ещё не застали; если бы узнали, как мы с вами встречаемся, у нас не было бы никакой надежды.
– Вы правы, Валентина; но как я узнаю…
– Через нотариуса Дешана.
– Я с ним знаком.
– И от меня. Я напишу вам, верьте мне. Боже мой, Максимилиан, этот брак мне так же ненавистен, как и вам!
– Спасибо, благодарю вас, Валентина, обожаемая моя! Значит, всё решено; как только вы укажете мне час, я примчусь сюда, вы переберётесь через ограду, – это будет не трудно; я приму вас на руки; у калитки огорода вас будет ждать карета, я отвезу вас к моей сестре. Там мы скроемся от всех, или ни от кого не будем прятаться, – как вы пожелаете, – и там мы найдём поддержку в сознании своей правоты и воли к счастью и не дадим себя зарезать, как ягнёнка, который защищается лишь вздохами.
– Пусть будет так! – сказала Валентина. – И я тоже скажу вам, Максимилиан: всё, что вы сделаете, будет хорошо.
– Милая!
– Ну что, довольны вы своей женой? – грустно сказала девушка.
– Валентина, дорогая, мало сказать: да.
– Всё-таки скажите.
Валентина приблизила губы к решётке, и слова её, вместе с её нежным дыханием, неслись к устам Морреля, который по другую сторону приник губами к холодной, неумолимой перегородке.
|
– До свидания, – сказала Валентина, с трудом отрываясь от этого счастья, – до свидания!
– Я получу от вас письмо?
– Да.
– Благодарю, моя дорогая жена, до свидания!
Раздался звук невинного, посланного на воздух, поцелуя, и Валентина убежала по липовой аллее.
Моррель слушал, как замирал шелест её платья, задевающего за кусты, как затихал хруст песка под её шагами; потом с непередаваемой улыбкой поднял глаза к небу, благодаря его за то, что оно послало ему такую любовь, и в свою очередь удалился.
Он вернулся домой и ждал весь вечер и весь следующий день, но ничего не получил. Только на третий день, часов в десять утра, когда он собирался идти к нотариусу Дешану, он, наконец, получил по почте записку и сразу понял, что это от Валентины, хотя он никогда не видал её почерка.
В записке было сказано:
«Слёзы, просьбы, мольбы ни к чему не привели. Вчера я пробыла два часа в церкви святого Филиппа Рульского и два часа всей душой молилась богу. Но бог так же неумолим, как и люди, и подписание договора назначено на сегодня в девять часов вечера.
Я верна своему слову, как верна своему сердцу, Моррель. Это слово дано вам, и это сердце – ваше!
Итак, до вечера, без четверти девять, у решётки.
Ваша жена,
Валентина де Вильфор.
Р.S. Моей бедной бабушке всё хуже и хуже: вчера её возбуждение перешло в бред; а сегодня её бред граничит с безумием.
Правда, вы будете очень любить меня, чтобы я могла забыть о том, что я покинула её в таком состоянии?
Кажется, от дедушки Нуартье скрывают, что договор будет подписан сегодня вечером».
Моррель не ограничился сведениями, полученными от Валентины; он отправился к нотариусу, и тот подтвердил ему, что подписание договора назначено на девять часов вечера.
Затем он заехал к Монте-Кристо; там он узнал больше всего подробностей: Франц приезжал к графу объявить о торжественном событии; г-жа де Вильфор, со своей стороны, писала ему, прося извинить, что она его не приглашает; но смерть маркиза де Сен-Меран и болезнь его вдовы окутывают это торжество облаком печали, и она не решается омрачить ею графа, которому желает всякого благополучия.
Накануне Франц был представлен г-же де Сен-Меран, которая ради этого события встала с постели, но вслед за тем снова легла.
Легко понять, что Моррель был очень взволнован, и такой проницательный взор, как взор графа, не мог этого не заметить, поэтому Монте-Кристо был с ним ещё ласковее, чем всегда, – настолько ласков, что Максимилиан минутами был уже готов во всём ему признаться. Но он вспомнил об обещании, которое дал Валентине, и тайна оставалась в глубине его сердца.
За этот день Максимилиан двадцать раз перечитал письмо Валентины. В первый раз она писала ему, и по какому поводу! И всякий раз, перечитывая это письмо, он снова и снова клялся себе, что сделает Валентину счастливой. В самом деле, какую власть должна иметь над человеком молодая девушка, решающаяся на такой отважный поступок. Как самоотверженно должен служить ей тот, для кого она всем пожертвовала! Как пламенно должен её возлюбленный поклоняться ей. Она для него и королева и жена, и ему, кажется, мало одной души, чтобы любить её и благодарить.
Моррель с невыразимым волнением думал о той минуте, когда Валентина придёт и скажет ему: «Я пришла, Максимилиан, я ваша»
Он всё приготовил для побега в огороде, среди люцерны, были спрятаны две приставные лестницы; кабриолет, которым Максимилиан должен был править сам, стоял наготове; он не взял с собой слугу, не зажигал фонарей, но он собирался их зажечь на первом же повороте, чтобы из-за чрезмерной осторожности не попасть в руки полиции.
Временами Морреля охватывала дрожь; он думал о минуте, когда будет помогать Валентине перебираться через ограду и почувствует в своих объятиях беспомощную и трепещущую, ту, кому он доныне разве только пожимал руку или целовал кончики пальцев.
Но когда миновал полдень, когда Моррель почувствовал, что близок назначенный час, ему захотелось быть одному. Кровь его кипела, любой вопрос, голос друга раздражал бы его; он заперся у себя в комнате, пытаясь читать, но глаза его скользили по строчкам, не видя их; он кончил тем, что отшвырнул книгу и вновь принялся обдумывать подробности побега.
Назначенный час приближался.
Ещё не бывало случая, чтобы влюблённый предоставил часовым стрелкам мирно идти своим путём; Моррель так неистово теребил свои часы, что в конце концов они в шесть часов вечера показали половину девятого. Тогда он сказал себе, что пора ехать; хотя подписание договора и назначено в девять, но, по всей вероятности, Валентина не станет дожидаться этого бесполезного акта. Итак, выехав, по своим часам, ровно в половине девятого с улицы Меле, Моррель вошёл в свой огород в ту минуту, когда часы на церкви Филиппа Рульского били восемь.
Лошадь и кабриолет он спрятал за развалившуюся лачугу, в которой обычно скрывался сам.
Мало-помалу стало смеркаться, и густая листва в саду слилась в огромные чёрные глыбы.
Тогда Моррель вышел из своего убежища и с бьющимся сердцем взглянул через решётку, в саду ещё никого не было. Пробило половина девятого.
В ожидании прошло ещё полчаса Моррель ходил взад и вперёд вдоль ограды и всё чаще поглядывал в щель между досками В саду становилось всё темнее, но напрасно искал он во тьме белое платье, напрасно ждал, не послышатся ли в тишине шаги.
Видневшийся за деревьями дом продолжал оставаться неосвещённым, и ничто не указывало, что здесь должно совершиться столь важное событие, как подписание брачного договора.
Моррель вынул свои часы они показывали три четверти десятого, но почти сейчас же церковные часы, бой которых он уже слышал два или три раза, возвестили об ошибке его карманных часов, пробив половину десятого.
Значит, прошло уже полчаса после срока, назначенного самой Валентиной, она говорила в девять часов, и скорее даже немного раньше, чем позже.
Для Морреля это были самые тяжёлые минуты; каждая секунда ударяла по его сердцу словно свинцовым молотом.
Малейший шелест листьев, малейший шёпот ветра заставлял его вздрагивать, и лоб его покрылся холодным потом; тогда, дрожа с головы до ног, он приставлял лестницу и, чтобы не терять времени, ставил ногу на нижнюю перекладину.
Пока он таким образом переходил от страха к надежде и у него то и дело замирало сердце, часы на церкви пробили десять.
– Нет, – прошептал в ужасе Максимилиан, – немыслимо, чтобы подписание договора тянулось так долго, разве что произошло что-нибудь непредвиденное; ведь я взвесил все возможности, высчитал, сколько времени могут занять все формальности. Наверное, что-нибудь случилось.
И он то возбуждённо шагал взад и вперёд вдоль решётки, то прижимался пылающим лбом к холодному железу. Может быть, Валентина, подписав договор, упала в обморок? Может быть, её схватили, когда она собиралась убежать? Это были единственные предположения, которые допускал Моррель, и оба они приводили его в отчаяние.
Наконец, он решил, что силы изменили Валентине уже во время побега и что она лежит без чувств где-нибудь в саду.
– Но, если так, – воскликнул он, быстро взбираясь по лестнице, – я могу потерять её и буду сам виноват!
Демон, подсказавший ему эту мысль, уже не оставлял его и нашёптывал ему на ухо с той настойчивостью, которая в несколько минут силою логических рассуждений превращает догадку в твёрдую уверенность. Он вглядывался во всё сгущавшийся мрак, и ему казалось, что в тёмной аллее что-то лежит на песке. Моррель решился даже позвать, и ему почудилось, что ветер доносит до него неясные стоны.
Наконец, пробило половина одиннадцатого; больше немыслимо было ждать, всё могло случиться; в висках у Максимилиана стучало, в глазах стоял туман; он перекинул ногу через ограду и соскочил наземь.
Он был у Вильфора, забрался к нему тайком; он предвидел возможные последствия такого поступка, но не для того он зашёл так далеко, чтобы теперь отступить.
Некоторое время он шёл вдоль стены, затем, стремительно перебежав аллею, бросился в чащу деревьев.
В один миг он её пересёк. Оттуда, где он теперь стоял, был виден дом.
Тогда Моррель окончательно убедился в том, что уже подозревал, стараясь проникнуть взглядом сквозь чащу сада: вместо ярко освещённых окон, как то полагается в торжественные дни, перед ним была серая масса, окутанная к тому же тенью огромного облака, закрывшего луну.
Только минутами в трех окнах второго этажа, точно растерянный, метался слабый свет. Эти три окна были окнами комнаты г-жи де Сен-Меран.
Ровно горел свет за красными занавесями. Занавеси эти висели в спальне г-жи де Вильфор.
Моррель всё это угадал. Столько раз, чтобы ежечасно следить мыслью за Валентиной, расспрашивал он её о внутреннем устройстве дома, что, и не видав его никогда, хорошо его знал.
Этот мрак и тишина ещё больше испугали Морреля, чем отсутствие Валентины.
Вне себя, обезумев от горя, он решил не останавливаться ни перед чем, лишь бы увидеть Валентину и удостовериться в несчастье, о котором он догадывался, хоть и не знал, в чём оно состоит. Он дошёл до опушки рощи и уже собирался как можно быстрее пересечь открытый со всех сторон цветник, как вдруг ветер донёс до него отдалённые голоса.
Тогда он снова отступил в кустарник и стоял, не шевелясь, молча, скрытый темнотой.
Он уже принял решение: если это Валентина и если она пройдёт мимо одна, он окликнет её; если она не одна, он по крайней мере увидит её и убедится, что с ней ничего не случилось; если это кто-нибудь другой, можно будет уловить несколько слов из разговора и разгадать эту всё ещё непонятную тайну.
В это время из-за туч выглянула луна, и Моррель увидел, как на крыльцо вышел Вильфор в сопровождении человека в чёрном. Они сошли по ступеням и направились к аллее. Едва они сделали несколько шагов, как в человеке, одетом в чёрное, Моррель узнал доктора д'Авриньи.
Видя, что они направляются в его сторону, Моррель невольно стал пятиться назад, пока не натолкнулся на ствол дикого клёна, росшего посередине кустарника, здесь он принуждён был остановиться.
Вскоре песок перестал хрустеть под ногами Вильфора и доктора.
– Да, дорогой доктор, – сказал королевский прокурор, – положительно, господь прогневался на нас. Какая ужасная смерть! Какой неожиданный удар! Не пытайтесь утешать меня, рана слишком свежа и слишком глубока.
Умерла, умерла!
Холодный пот выступил на лбу Максимилиана, и зубы у него застучали.
Кто умер в этом доме, который сам Вильфор считал проклятым?
– Дорогой господин де Вильфор, – отвечал доктор таким голосом, от которого ужас Морреля ещё усилился, – я привёл вас сюда не для того, чтобы утешать, совсем напротив.
– Что вы хотите этим сказать? – испуганно спросил королевский прокурор.
– Я хочу сказать, что за постигшим вас несчастьем, быть может, кроется ещё большее.
– О боже! – прошептал Вильфор, сжимая руки. – Что ещё вы мне скажете?
– Мы здесь совсем одни, мой друг?
– Да, конечно. Но зачем такие предосторожности?
– Затем, что я должен сообщить вам ужасную вещь, – сказал доктор, давайте сядем.
Вильфор не сел, а скорее упал на скамью. Доктор остался стоять перед ним, положив ему руку на плечо.
Моррель, похолодев от ужаса, прижал одну руку ко лбу, а другую к сердцу, боясь, что могут услышать, как оно бьётся.
«Умерла, умерла!» – отдавался в его мозгу голос его сердца.
И ему казалось, что он сам умирает.
– Говорите, доктор, я слушаю, – сказал Вильфор, – наносите удар, я готов ко всему.
– Разумеется, госпожа де Сен-Меран была очень немолода, но она отличалась прекрасным здоровьем.
В первый раз за десять минут Моррель вздохнул свободно.
– Горе убило её, – сказал Вильфор, – да, горе, доктор. Она прожила с маркизом сорок лет…
– Дело не в горе, дорогой друг, – отвечал доктор. – Бывает, хоть и редко, что горе убивает, но оно убивает не в день, не в час, не в десять минут.
Вильфор ничего не ответил; он только впервые поднял голову и испуганно взглянул на доктора.
– Вы присутствовали при агонии? – спросил д'Авриньи.
– Конечно, – отвечал королевский прокурор, – ведь вы же мне шепнули, чтобы я не уходил.
– Заметили вы симптомы болезни, от которой скончалась госпожа де Сен-Меран?
– Разумеется; у маркизы было три припадка, один за другим через несколько минут, и каждый раз с меньшим промежутком и всё тяжелее. Когда вы пришли, она начала задыхаться; затем с ней сделался припадок, который я счёл просто нервным. Но по-настоящему я стал беспокоиться, когда увидел, что она приподнимается на постели с неестественным напряжением конечностей и шеи. Тогда по вашему лицу я понял, что дело гораздо серьёзнее, чем я думал. Когда припадок миновал, я хотел поймать ваш взгляд, но вы не смотрели на меня. Вы считали её пульс, и уже начался второй припадок, а вы так и не повернулись ко мне. Этот второй припадок был ещё ужаснее; те же непроизвольные движения повторились, губы посинели и стали дёргаться. Во время третьего припадка она скончалась. Уже после первого припадка я подумал, что это столбняк, вы подтвердили это.
– Да, при посторонних, – возразил доктор, – но теперь мы одни.
– Что же вы собираетесь мне сказать?
– Что симптомы столбняка и отравления растительными ядами совершенно тождественны.
Вильфор вскочил на ноги, но, постояв минуту неподвижно и молча, он снова упал на скамью.
– Господи, доктор, – сказал он, – вы понимаете, то вы говорите?
Моррель не знал, сон ли всё это или явь.
– Послушайте, – сказал доктор, – я знаю, насколько серьёзно моё заявление и кому я его делаю.
– С кем вы сейчас говорите с должностным лицом или с другом? – спросил Вильфор.
– С другом, сейчас только с другом. Симптомы столбняка настолько схожи с симптомами отравления растительными веществами, что если бы мне предстояло подписаться под тем, что я вам говорю, я бы поколебался. Так что, повторяю вам, я сейчас обращаюсь не к должностному лицу, а к другу. И вот, другу я говорю: я три четверти часа наблюдал за агонией, за конвульсиями, за кончиной госпожи де Сен-Меран, и я не только убеждён, что она умерла от отравления, но могу даже назвать, да, могу назвать тот яд, которым она отравлена.
– Доктор, доктор!
– Всё налицо: сонливость вперемежку с нервными припадками, чрезмерное мозговое возбуждение, онемение центров. Госпожа де бен-Мерай умерла от сильной дозы бруцина или стрихнина, которую ей дали, может быть, и по ошибке.
Вильфор схватил доктора за руку.
– О, это немыслимо! – сказал он – Это сон, боже мой, это сон! Ужасно слышать, как такой человек, как вы, говорит такие вещи! Заклинаю вас, доктор, скажите, что вы, может быть, и ошибаетесь!
– Конечно, это может быть, но…
– Но?
– Но я не думаю.
– Доктор, пожалейте меня; за последние дни со мной происходят такие неслыханные вещи, что я боюсь сойти с ума.
– Кто-нибудь, кроме меня, видел госпожу де Сен-Меран?
– Никто.
– Посылали в аптеку за каким-нибудь лекарством, не показав мне рецепта?
– Нет.
– У госпожи де Сен-Меран были враги?
– Я таких не знаю.
– Кто-нибудь был заинтересован в её смерти?
– Да нет же, господи, нет. Моя дочь – её единственная наследница; Валентина одна… О, если бы я мог подумать такую вещь, я вонзил бы себе в сердце кинжал за то, что оно хоть миг могло таить подобную мысль.
– Что вы, мой друг! – в свою очередь воскликнул д'Авриньи. – Боже меня упаси обвинять кого-нибудь. Поймите, я говорю только о несчастной случайности, об ошибке. Но, случайность или нет – факт налицо, он подсказывает моей совести, и моя совесть требует, чтобы я вам громко заявил об этом. Наведите справки.
– У кого? Каким образом? О чём?
– Скажем, не ошибся ли Барруа, старый лакей, и не дал ли он маркизе какое-нибудь лекарство, приготовленное для его хозяина?
– Для моего отца?
– Да.
– Но каким образом могла бы госпожа де Сен-Меран отравиться лекарством, приготовленным для господина Нуартье?
– Очень просто: вы же знаете, что при некоторых заболеваниях лекарствами служат яды; к числу таких заболеваний относится паралич. Месяца три назад, испробовав всё, чтобы вернуть господину Нуартье способность двигаться и дар речи, я решил испытать последнее средство. И вот уже три месяца я лечу его бруцином. Таким образом, в последнее лекарство, которое я ему прописал, входит шесть центиграммов бруцина; это количество безвредно для парализованных органов господина Нуартье, который к тому же дошёл до него последовательными дозами, но этого достаточно, чтобы убить всякого другого человека.
– Да, но комнаты госпожи де Сен-Меран и господина Нуартье совершенно между собой не сообщаются, и Барруа ни разу не входил в комнату моей тёщи. Вот что я вам скажу, доктор. Я считаю вас самым знающим врачом, а главное – самым добросовестным человеком на свете, и во всех случаях жизни ваши слова для меня – светоч, который, как солнце, освещает мне путь. Но всё-таки, доктор, всё-таки, несмотря на всю мою веру в вас, я хочу найти поддержку в аксиоме: «Еrrarе humanum est».[56]
– Послушайте, Вильфор, – сказал доктор, – кому из моих коллег вы доверяете так же, как мне?
– Почему вы спрашиваете? Что вы имеете в виду?
– Позовите его, я ему передам всё, что видел, всё, что заметил, и мы произведём вскрытие.
– И найдёте следы яда?
– Нет, не яда, я этого не говорю; но мы констатируем раздражение нервной системы, распознаём несомненное, явное удушение, и мы вам скажем: дорогой господин Вильфор, если это была небрежность, следите за вашими слугами; если ненависть – следите за вашими врагами.
– Подумайте, что вы говорите, д'Авриньи! – отвечал подавленный Вильфор. – Как только тайна станет известна кому-нибудь, кроме вас, неизбежно следствие, а следствие у меня – разве это мыслимо! Однако, продолжал королевский прокурор, спохватываясь и с беспокойством глядя на доктора, – если вы желаете, если вы непременно этого требуете, я это сделаю. В самом деле, быть может, я должен дать этому ход; моё положение этого требует. Но, доктор, вы видите, я совсем убит: навлечь на мой дом такой скандал после такого горя! Моя жена и дочь этого не перенесут. Что касается меня, доктор, то, знаете, нельзя достигнуть такого положения, как моё, занимать двадцать пять лет подряд должность королевского прокурора, не нажив изрядного числа врагов. У меня их немало. Огласка этого дела будет для них торжеством и ликованием, а меня покроет позором. Простите мне эти суетные мысли. Будь вы священником, я не посмел бы вам этого сказать; но вы человек, вы знаете людей; доктор, доктор, вы мне ничего не говорили, да?
– Дорогой господин де Вильфор, – отвечал с волнением доктор, – мой первый долг – человеколюбие. Если бы наука не была здесь бессильна, я спас бы госпожу де Сен-Меран; но она умерла; я должен думать о живых. Похороним эту ужасную тайну в самой глубине сердца. Если чей-нибудь взор проникнет в неё, пусть отнесут моё молчание за счёт моего невежества, я согласен. Но вы ищите, ищите неустанно, деятельно, ведь дело может не кончиться одним этим случаем… И когда вы найдёте виновного, если только найдёте, я скажу вам: вы судья, поступайте так, как вы считаете нужным!
– Благодарю вас, доктор, благодарю! – сказал Вильфор с невыразимой радостью. – У меня никогда не было лучшего друга, чем вы.
И, словно опасаясь, как бы доктор д'Авриньи не передумал, он встал и увлёк его по направлению к дому.
Они ушли.
Моррель, точно ему было мало воздуха, раздвинул обеими руками ветви, и луна осветила его лицо, бледное, как у привидения.
– Небеса явно благосклонны ко мне, но как это страшно! – сказал он. – Но Валентина, бедная! Как она вынесет столько горя?
И, говоря это, он смотрел то на окно с красными занавесями, то на три окна с белыми занавесями.
В окне с красными занавесями свет почти совсем померк. Очевидно, г-жа де Вильфор потушила лампу, и в окне виден был лишь свет ночника.
Зато в другом конце дома открылось одно из окон с белыми занавесями.
В ночной тьме мерцал тусклый свет стоящей на камине свечи, и какая-то тень появилась на балконе. Моррель вздрогнул: ему послышалось, что кто-то рыдает.
Не удивительно, что этот сильный, мужественный человек, взволнованный и возбуждённый двумя самыми мощными человеческими страстями – любовью и страхом, – настолько ослабел, что поддался суеверным галлюцинациям.
Хоть он и находился в таком скрытом месте, что Валентина никак не могла бы его увидеть, ему показалось, что тень у окна зовёт его; это подсказывал ему взволнованный ум и подтверждало его пылкое сердце. Этот обман чувств обратился для него в бесспорную реальность, и, повинуясь необузданному юношескому порыву, он выскочил из своего тайника. Не думая о том, что его могут заметить, что Валентина может испугаться, невольно вскрикнуть, и тогда поднимется тревога, он в два прыжка миновал цветник, казавшийся в лунном свете белым и широким, как озеро, добежал до кадок с померанцевыми деревьями, расставленных перед домом, быстро взбежал по ступеням крыльца и толкнул легко поддавшуюся дверь.
Валентина его не видела; её поднятые к небу глаза следили за серебряным облаком, плывущим в лазури; своими очертаниями оно напоминало тень, возносящуюся на небо, и взволнованной девушке казалось, что это душа её бабушки.
Между тем Моррель пересёк прихожую и нащупал перила лестницы; ковёр, покрывавший ступени, заглушал его шаги; впрочем, Моррель был до того возбуждён, что не испугался бы самого Вильфора. Если бы перед ним предстал Вильфор, он знал, что делать: он подойдёт к нему и во всём признается, умоляя его понять и одобрить ту любовь, которая связывает его с Валентиной; словом, Моррель совершенно обезумел.
К счастью, он никого не встретил.
Вот когда ему особенно пригодились сведения, сообщённые ему Валентиной о внутреннем устройстве дома; он беспрепятственно добрался до верхней площадки лестницы, и, когда он остановился, осматриваясь, рыдание, которое он сразу узнал, указало ему, куда идти. Он обернулся: из-за полуоткрытой двери пробивался луч света и слышался плач. Он толкнул дверь и вошёл.
В глубине алькова, покрытая простынёй, под которой угадывались очертания тела, лежала покойница; она показалась Моррелю особенно страшной из-за тайны, которую ему довелось узнать.
Около кровати, зарывшись головой в подушки широкого кресла, стояла на коленях Валентина, сотрясаясь от рыданий и заломив над головой стиснутые, окаменевшие руки.
Она отошла от окна и молилась вслух голосом, который тронул бы самое бесчувственное сердце; слова слетали с её губ, торопливые, бессвязные, невнятные, – такая жгучая боль сжимала ей горло.
Лунный свет, пробиваясь сквозь решётчатые ставни, заставил померкнуть пламя свечи и обливал печальной синевой эту горестную картину.
Моррель не выдержал; он не отличался особой набожностью, не легко поддавался впечатлениям, но видеть Валентину страдающей, плачущей, ломающей руки – это было больше, чем он мог вынести молча. Он вздохнул, прошептал её имя, и лицо, залитое слезами, с отпечатками от бархатной обивки кресла, лицо Магдалины Кореджо обратилось к нему.
Валентина не удивилась, увидев его. Для сердца, переполненного бесконечным отчаянием, не существует более волнений.
Моррель протянул возлюбленной руку.
Валентина вместо всякого объяснения, почему она не вышла к нему, показала ему на труп, простёртый под погребальным покровом, и снова зарыдала.
Оба они не решались заговорить в этой комнате. Каждый боялся нарушить это безмолвно, словно где-то в углу стояла сама смерть, повелительно приложив палец к губам.
Валентина решилась первая.
– Как вы сюда вошли, мой друг? – сказала она. – Увы! Я бы сказала вам: добро пожаловать! – если бы не смерть отворила вам двери этого дома.
– Валентина, – сказал Моррель дрожащим голосом, сжимая руки, – я ждал с половины девятого; вас всё не было, я встревожился, перелез через ограду, проник в сад; и вот разговор об этом несчастье…
– Какой разговор?
Моррель вздрогнул; он вспомнил всё, о чём говорили доктор и Вильфор, и ему почудилось, что он видит под простынёй эти сведённые руки, окоченелую шею, синие губы.
– Разговор ваших слуг, – сказал он, – объяснил мне всё.
– Но ведь прийти сюда – значило погубить нас, мой друг, – сказала Валентина без ужаса и без гнева.